Музыкальная жизнь в Москве в 1875 – 1877 годах.




 

Переход от детства к отрочеству, помимо поступления в школу, ознаменовался для меня с братом двумя крупными событиями. Это было для нас начало пробуждения музыкального понимания и начало пробуждения национального сознания. В 1875- 76 году мы начали посещения симфонических концертов, квартетных собраний и консерваторских спектаклей. А с 1876 года мы с братом были захвачены переживанием той русско-славянской национальной драмы, которая привела к восточной войне 1877 - 1878 года.

Не знаю, отчего эти два факта как-то неразрывно связались в одно в моих воспоминаниях 15 - подъем музыкальный и подъем национальный, - может быть оттого, что русская музыка тогда была областью могучего национального творчества. В то время уже гремела слава Чайковского, коего вещи исполнялись почти в каждом концерте, и уже блистало созвездие так называемой "могучей петербургской кучки" - Римского-Корсакова. Бородина, Балакирева и Кюи.

Говорили и о Мусоргском, но он тогда считался чем то вроде музыкального Козьмы Пруткова - композитором остроумным и "забавным", но не серьезным. Да и по отношению к "могучей кучке" не было большого понимания. О Римском-Корсакове, который впоследствии стал для меня олицетворением жизнерадостной русской сказки, старшие вокруг меня говорили, что он "серьезен, но скучноват", а на Бородина, Балакирева и Кюи с сомнением покачивали головою.

Вся эта музыка казалась в то время "чересчур радикальной". За то Чайковский царствовал, и всякое его появление на концертной эстраде было бурным триумфом.

Помню, что его произведения меня двенадцати - тринадцати летнего не только увлекали, но прямо-таки волновали. Я с раннего детства слышал много классической музыки - Гайдна, Моцарта, Бетховена; мало того, уже в детстве я чувствовал эту музыку и по своему ее понимал, насколько это было доступно ребенку. Но 12 - 13 лет мне было стыдно признаться, что Чайковского я люблю еще больше. А это было так. И не один я, маленький мальчик, - в то время и многие из старших совершенно так же любили Чайковского больше Бетховена и стыдились в этом признаваться. Что это было за явление? Почему этот композитор, который теперь кажется нам наполовину увядшим и осуждается почти всеми до преувеличения, в то время так же преувеличенно восхищал? 16 Разбираясь в воспоминаниях моего отрочества, я чувствую, что увлеченье Чайковским во мне не было исключительно музыкальным: он волновал мое национальное чувство. Я любил его, как что-то родное, как поэтическое воспоминание о русской деревне, о которой я - школьник - мечтал в течение долгих зимних месяцев.

Замечательно, что теперь даже с этой точки зрения Чайковский меня не удовлетворяет; то, что воодушевляло меня в отроческие годы, как народное русское, теперь кажется мне народничаньем, чем то поддельным: музыкальное ухо нередко оскорбляется вмешательством италианщины в русские мелодии Чайковского.

И странное дело, эта полународная музыка в то время совершенно заслоняла для меня подлинную народную мелодию Бородина и Римского-Корсакова. Происходило ли это от детского непонимания? Нет, так же судили и так же чувствовали в то время взрослые. Тут был какой то общий недостаток и в музыкальном восприятии, и в восприятии родины, какая то народническая фальшивая нота в музыке, которую почти совершенно не слышало тогдашнее музыкальное ухо. Слышали ее лишь те, непонятые тогда композиторы, которые возвели русскую музыку на более высокую ступень творчества. Замечательно, что это народничанье, которое теперь разоблачено и которое раньше привлекало больше всего в Чайковском, составляет не положительную, а скорее отрицательную сторону его собственного творчества. Нам продолжают нравиться именно те его произведения, где нет этой претензии на народность ("Франческо да Римини", патетическая симфония (В виде примера прошу вспомнить пляску мужиков и другие "пейзанные" мелодии из "Евгения Онегина" (хор девушек).). Может быть, здесь кроется объяснение преувеличенного разочарования в Чайковском. 17 Когда то русское общество, вместе с ним, отождествляло свое "стремление в народ" с самим народом, а теперь не может простить ему собственных своих юношеских увлечений, которые он слишком ярко олицетворял! Сами не замечая, мы не любим его столько же за недостатки в его музыке, сколько за сентиментально - слащавое восприятие русского народа.

Общественные и национальные переживания оказывают без сомнения огромное и далеко не достаточно осознанное влияние на музыкальное восприятие. Музыкальная душа приносит в концертный зал все то, чем она живет. И эти извне принесенные переживания причудливо переплетаются с музыкальною мелодией. Иногда они делают душу восприимчивой к ней, а иногда, наоборот, заслоняют музыкальный красоты. Высшие восприятия, разумеется, те, в которых душа освобождается от рабства времени и от преходящих увлечений, где она радуется сверхнародной, сверхвременной красоте.

Помню в отроческие мои годы минуты и часы этой безотносительной радости. Ими я всего больше обязан покойному Н. Г. Рубинштейну, который был в те дни душою, живым центром всего музыкального дела в Москве. И не только Рубинштейн-пианист меня увлекал и уносил, но не в меньшей степени Рубинштейн - дирижер, истолкователь симфоний и опер. Я помню в его исполнении наполнявшие душу светлой, детской радостью симфонии Гайдна. Эти были мне до дна понятны. Помню и симфонии Бетховена, который тогда были мне менее понятны: их глубина еще недоступна отроческим годам. Помню, наконец, захватившее меня целиком исполнение некоторых опер на ученических спектаклях в консерватории, в особенности исполнение бессмертного "Фрейшюца" Вебера мне было тогда двенадцать лет; с тех пор я никогда в жизни не видал этой оперы. Но у меня остались в 18 памяти каждая ее сцена, каждый ее звук. И это оттого, что я не только слышал, я в течение целого года переживешь эту оперу, благодаря тому, что я присутствовал не только на самом спектакле, но и на многих ее репетициях. Я с жадностью ловил все замечания Рубинштейна и потому знал не только как нужно, но и то, как не нужно исполнять "Фрейшюца".

Едва ли что-нибудь может более способствовать музыкальному развитию, чем такие репетиции под управлением гениального руководителя-дирижера и в то же время режиссера. Помню, как в его передаче увертюра воспроизводила таинственную жизнь леса с отдаленными звуками охотничьего рога - валторны. Помню, как в звуках вставал передо мной во весь рост мрачный образ "черного охотника", - лесного диавола-Самгеля.

Помню мистический ужас "Волчьей долины". Образы эти потом преследовали меня днем и ночью, в темной комнате и особенно - в лесной чаще, когда смеркнется: музыкальное воспоминание - источник сильного наслаждения непосредственно переходило в гнетущий ночной страх. Нужно было быть великим чародеем искусства, чтобы так врезать в детскую душу этот музыкальный образ ада и ту радость освобождения от ада, которая звучит в заключительном xope "Фрейшюца"! Кто слышал эту оперу в исполнении Рубинштейна и в особенности на его репетициях, тот потом, закрывши глаза, может слышать ее в течение всей своей жизни. Вот и сейчас на расстоянии сорока четырех лет, отделяющих меня от этого спектакля, я могу отдыхать от тяжелых переживаний современной русской драмы, внутренне воспроизводя в мысли и в слухе эти глубокие, таинственные звуки темного леса и эту радость об озарившем жизнь после пережитого ада - солнечном луче! Вот что значит музыкальный подъем над временем. Как бесконечно благодарно должно быть наше поколение тем, кто дал нам его почувствовать. 19 Этот подъем, уносивший меня в детстве, был в то время общим. Это была как раз эпоха поразительных и могучих завоеваний музыки в России. Когда я начал посещать симфонические концерты в Москве, все было полно воспоминаний о том, как лет пятнадцать тому назад Н. Г. Рубинштейн создавал огромное дело из ничего. В начале шестидесятых годов еще не было симфонического оркестра: симфонии тогда исполнялись на нескольких роялях.

Потом явился оркестр и хор, но концерты вначале были пусты. До того музыка была иноземной гостьей в Poccии и была знакома русской публике почти исключительно в виде итальянской оперы. И вдруг поразительное оживление: в 1875 - 76 году, когда я начал посещать концерты, начинавшиеся в 9 ч. вечера, нам приходилось приезжать с восьми вечера, чтобы иметь возможность найти сидячее место в зале. Позднее, в начале восьмидесятых годов, публика забиралась в этот обширный зал Дворянского Собрания уже с 7 часов. Итальянская опера в Императорском Большом театре, в то время доживала свои последние дни. В самом начале восьмидесятых годов она была заменена оперой русской.

На этих концертах чувствовалась какая-то жизнерадостная атмосфера, особая легкость духа, которая позднее исчезла. Что это такое было? Достаточно вспомнить хронологию музыкального движения в России с шестидесятых по восьмидесятые годы, чтобы почувствовать его глубокую жизненную связь с "эпохой великих реформ". Раньше русского национального движения в музыке не существовало. Был одинокий гений - Глинка, переросший своих современников на полстолетия, но они его не понимали: русская мелодия его "Руслана" оставалась им недоступной. Почему? Да потому, что тогдашнее культурное русское общество было отделено от русской 20 народной песни всею своею жизнью. И лишь немногим лучшим людям дано было видеть, как живут и слышать, о чем поют по ту сторону перегородки, отделявшей русское образованное общество от народа. Когда Тургенев в своих "Певцах" дал почувствовать своим современникам, что такое русская народная песнь, это было для них настоящим откровением.

Нужно ли удивляться, что в шестидесятых годах, когда перегородка рухнула, у русского национального творчества выросли крылья!

Как не понять, что именно в это время композиторы стали особенно чутки к народной русской песне, и что именно тогда одни из них стали искать народ, а другие его нашли!

Эпохи национального подъема бывают вообще эпохами повышенной чуткости. Поэтому неудивительно, что в то время усилилась восприимчивость не только к мелодии национальной, но и к мелодии мировой. Берлиоз и Вагнер, приезжавшие в Москву в середине шестидесятых годов, были удивлены и обрадованы тем сочувственным откликом, который они там встретили. Они почувствовали веяние духа жизни в нашей духовной атмосфере!

Помню волнующий миг, когда музыкальная мелодия явно для всех сплелась с мучительными национальными переживаниями того времени.

Среди произведений Чайковского есть одно, мало знакомое и в особенности мало понятное современному русскому обществу - "Русско-Сербский марш". Теперь слушатели отнеслись бы к нему по меньшей мере равнодушно. А между тем в 1876 году оно вызвало целую бурю восторга. Оно и не удивительно: Русско-Сербский марш представляет собою произведение полу-музыкальное, полу-публицистическое: в нем выразились теперь забытые чаяния русского национального движения того времени.

В те дни мы все от мала до велика с 21 напряженным вниманием и глубоким волнением следили за событиями на Балканском полуострове, где после восстания Боснии и Герцеговины Сербия и Черногория вступили в неравную вооруженную борьбу с Турцией. В рядах сербов, предводительствуемых русским генералом Черняевым, сражались русские добровольцы; по всей Poccии, даже в захолустных деревушках, собирались щедрые пожертвования в пользу сербов.

Даже простой народ, начавший в ту пору усиленно читать газеты, был взволнован борьбой православных против "поганых". Я помню, как в одной сельской церкви в Области Войска Донского, после проповеди, где священник призывал народ оказать помощь единоверцам-славянам, было собрано на моих глазах семьдесят пять рублей в пользу сербов и черногорцев. И вот, когда стали получаться известия о катастрофическом положении" на фронте, - русское общественное мнение стало единодушно требовать вмешательства Poccии в войну. Правительство на это долго не соглашалось, а цензура неоднократно пыталась принудить печать к молчанию. И вот, как раз в эту пору Чайковскому удалось высказать в своем "Русско-Сербском марше" больше, чем можно было высказывать в тогдашних газетных передовых статьях.

Марш начинается грустной славянской мелодией; потом этот скорбный мотив угнетенного славянства сменяется бойким русским маршем: это казаки и добровольцы идут на помощь. И в самом конце марша в виде пророчества раздаются победные звуки русского национального гимна. Гвалт и рев, которые после этого поднялись в зале, не поддаются описание. Вся публика, поднялась на ноги; многие повскакивали на стулья; к крикам "браво" примешивались крики "ура". Марш заставили повторить, после чего та же буря поднялась сызнова. Благодаря невозможности распространить цензуру на музыкальные произведения, 22 Чайковскому удалось устроить то, что казалось в то время невозможным!, - внушительную общественную демонстрацию, Это была одна из самых волнующих минут в 1876 году. В зале многие плакали! Это на моей памяти едва ли не единственный концерт, который получил значение политического события.

 

 

III.

Восточная война 1877 – 1878 г.г.

 

Нам теперь трудно перенестись на точку зрения русского общества в 1876-1877 году, - до того тогдашняя политическая и общественная атмосфера была непохожа на современную. Это была атмосфера крестового похода в буквальном смысле слова, потому что война, о которой тогда мечтали и которой так решительно требовали от правительства патриотически настроенные люди, была в буквальном и точном смысле слова войной креста против полумесяца. И этой мыслью о войне жили все от мала до велика. Мы, школьники четвертого класса - прочитывали все газеты, какие попадали в руки. Мои родители получали целых две газеты - "Московские Ведомости" и издававшийся в Петербурге "Голос". Но мне этого показалось мало, и я истратил свой собственный рубль, чтобы подписаться, хотя бы на один месяц, на патриотическую газету "Русский Мир".

Между нами - мальчуганами - война была всепоглощающей, единственной темой, вокруг которой вращались все разговоры. Статьи и речи Ив. С. Аксакова в тех редких случаях, когда они печатались, были и у нас главными событиями дня; а мысль о водружении Креста на храме Св. Софии была одной из самых популярных в школе. С волнением и раздражением обсуждали мы в антрактах между уроками действия правительства, негодовали против "дипломатов" за их антинациональную "петербургскую" политику и за их стремление сдержать порыв 23 народного чувства. Александр II был в то время весьма любим во всех слоях русского общества; но его колебания и уступки западным недоброжелателям России - австрийцам и англичанам - порою вызывали и во взрослых и в нас - детях движение нетерпения. Когда, наконец, турки были остановлены в своем движении на Белград ультиматумом императора Александра II, наступили дни всеобщего ликования. Русское общество, вынудившее Царя к этому шагу вопреки его воле и в особенности вопреки желанию правительства, торжествовало победу. И мы дети тоже радостно чувствовали, что одержана большая победа, наша победа.

Когда Государь явился в Москву и произнес в кремлевском дворце свою знаменитую речь с фразой: "я сам москвич и горжусь Москвой", не только присутствующие были потрясены до слез. Я помню, как радостные слезы вызывались самым чтением речи. Тут были и умиление и чувство национальной гордости: после долгих унижений России было, наконец, удовлетворено чувство национального достоинства.

Тогда не было того раздвоения в образованном русском обществе, которое сказалось так резко в дни японской войны, - "пораженцев" не было вовсе; об "интернационалистах" тоже еще не было слышно. Была только немногочисленная группа так называемых "петербургских космополитов" из аристократии и сановников, не хотевших войны; к ним густая масса русского общества относилась стихийно враждебно. Сомнения в патриотизме России и в особенности в патриотизме простого русского народа в то время не возникали; наоборот, идеализация русского мужика и русского солдата в то время доходила до той степени преклонения, которую теперь даже трудно себе представить. Простой народ считался тогда главным носителем, первоисточником патриотизма. А отсутствие патриотизма, согласно славянофильской формуле, признавалось грехом людей, 24 "оторванных от народа". Конечно, было не мало иллюзий в этом настроении, но единодушие было поразительное.

Оно стало еще единодушное, когда началась война, всеми давно желанная. Чтение Высочайшего манифеста об объявлении войны Турции - одно из самых. значительных моих переживаний за всю мою жизнь. Мне было тогда всего тринадцать лет, но ощущать Россию всем существом с такой силой, как я ощущал ее тогда мне пришлось потом всего только один раз в жизни - в 1914 году, в начале великой европейской войны. Помню, как мы с братом Сергеем тщетно усиливались тогда проникнуть в Успенский собор. Я был так притиснут толпой к стене, что чуть не лишился чувств. Я едва дышал. Mне казалось: вот еще минута, и я упаду. Но надо мною на синем фоне весеннего неба горели, золотые главы соборов, и раздавался тот глубокий бас колокола Ивана Великого, от которого пробегает мороз по коже и дребезжат стекла в окнах. И я чувствовал: вот торжество высшей Божьей правды, которую призвана осуществить на земле Россия! Что ж из того, что вот сейчас меня раздавят, и меня уже больше не будет. Разве не счастье умереть в такую минуту!

В Успенский собор так и не удалось проникнуть, и мне пришлось выслушать манифест в Архангельском соборе. Но я до сих пор не знаю, проиграл я от этого или выиграл. Помню то сильное впечатление, какое произвели на меня в эту минуту собранные в соборе гробницы Московских Царей. Словно в их лице все умерила раньше поколения, вся русская старина приобщалась к великому делу России современной. И все поколения объединены под церковным сводом в мысли и торжестве Креста, которому должна служить Россия, освобождая от растерзания христианские народы во имя Христово! Чувство преемственной связи поколений, сознанье 25 единства России старой и новой в Церкви и через Церковь, - вот что чувствовалось в эту великую минуту, вот о чем гудел на весь мир соборный колокол, которому вторил в храм густой бас дьякона, читавшего манифест!

С тех пор всякий раз, когда я слышу звук этого колокола, во мне воскресает сознание нерушимого единства мертвых и живых, единства России в Церкви и через Церковь. Чувство это пробуждается всегда при виде московских соборов; но особенно сильно захватывает оно во время пасхальной утрени и в дне великих исторических минут народной жизни. И теперь, созерцая умом издалека эти соборы, сейчас занятые и оскверняемые хулителями из латышей и евреев, испытываешь то же ощущение неумирающей жизни, как и в прежние счастливые дни, когда Россия была велика, едина и свободна. Та Россия, которая веками сознавала и утверждала свое единство под сенью этих храмов, не может умереть. И каковы бы ни были издевательства хулителей, каковы бы ни были впереди испытания и препятствия эma Россия воскреснет! Она жила и будет жить для вечности!

Впоследствии, в дни религиозного охлаждения нам стала мало понятна духовная атмосфера прежних восточных войн. В дни мировой войны мы слышали преимущественно рассуждения о стратегической и экономической необходимости завоевали проливов для Poccии. Потом, в дни революции, этим воспользовалась революционная пропаганда, которая успела внушить народным массам мысль о чисто империалистических побуждениях нашей войны c Турцией. Не то было в 1876-1877 году: тогда каких-либо материальных выгодах для России не было речи ни в лагере сторонников, ни в лагере противников войны. Освобождение единоверных родственных нам по крови народов из под мусульманского ига выдвигалось, как единственная цель 26 войны. Территориальные приобретения, сделанные впоследствии были результатом военных успехов, но отнюдь не целью военных действий. Война была от начала до конца бескорыстной, романтическою. Ее побуждения будут более понятными теперь поколению, пережившему великое религиозное движение, вызванное революцией. И только тогда, когда мы поймем и почувствуем эти побуждения, Россия вновь станет Россией: ее национальное единство держится исключительно той духовной связью, которая связывает преемственный ряд поколений. Революция наглядно показала, что забвенье этой связи влечет за собой утрату родины; вот почему теперь более, чем когда-либо, необходимо о ней вспомнить!

В моих отроческих воспоминаниях вся война 1877-1878 года окрашивается теми переживаниями, которые мне дано было испытать в Кремле, при чтении манифеста. От начала и до конца она была проявлением крепкого национального единства. Тогда не было и тени тех взаимных подозрений, которые теперь отравляют отношения между классами. Наоборот, эго была эпоха небывалого сближения между образованными классами и народом: была твердая почва для общения, был и общий язык для взаимного понимания. Оно и понятно: цель войны - освобождение своих православных от иноверных мучителей - была непосредственно понятна народным массам, а потому всякий образованный человек, который говорил с простым крестьянином и солдатом на эту тему, был для него свой. Этим объясняется и тот факт, что русский солдат в то время делал чудеса, которые после этого, к сожалению, не повторялись. Из всех описаний военных действий под Плевной, на Шипке и в особенности зимнего перехода через Балканы. мне врезалась в память одна черта: все описывавши свидетельствовали, что солдаты и офицеры были тогда одно. Общие страдания и лишения не вызывали ни ропота, ни 27 взаимных подозрений, не отталкивали их друг от друга, а, наоборот, сближали. И это потому, что не было сомнений в правде и святости того общего дела, которому служили те и другие. А между тем в те дни, когда интендантство одевало солдат куда хуже, чем теперь, и кормило их гнилым мясом, да червивыми сухарями, сколько было поводов обвинять власть в предательстве! К какими только подозрениям не давали повода тяжелые неудачи в начале войны, вызванные плохой организацией и непростительными ошибками начальства, совершенно не знавшего сил противника. Но патриотизм солдата и офицера выдержал тогда самые тяжкие испытания, потому что он утверждался на крепкой духовной основе!

Настроение фронта находилось в полном соответствии с настроением тыла. В начале войны я наблюдал это настроение в Москве, потом в деревне в Московской губернии, потом в Калуге, где, вследствие переезда туда моей семьи, я поступил в гимназию с осени 1877 года. И за весь год войны я не помню ни одного проявления той деморализации, которая замечалась в дни войны японской или в дни наших неудач во время великой европейской войны. Я помню энтузиазм в начале войны, когда в городах и деревнях жадно ловили известия, восторженно приветствуя всякий героический подвиг и устраивая триумфальные встречи поездам с ранеными. Потом я вспоминаю минуты тяжкой скорби и мучительной тревоги во время плевненских неудач и шипкинских дней, когда, казалось, русская армия находится на волоске от гибели. Одни молились, другие приходили в ярость, говоря о преступном легкомыслии властей, третьи безмолвно и тихо страдали.

И все, кто мог, жертвовали и помогали устройству санитарной помощи. Словом, это было то настроение, которое всем нам так знакомо по 1914 году. Но той апатии и индифферентизма, 28 которые замечались в более поздние даты великой европейской войны, не было и следа. Все время чувствовалось бодрое настроена молодой, свежей и крепкой нации, которая не слишком доверяет своему правительству и даже, по русскому обычаю, отчасти его критикует, но за то полна веры в себя и в свое будущее.

Деморализация пришла уже потом, после окончания победоносной войны, когда победоносные войска наши были остановлены у ворот Константинополя враждебным нам вмешательством Англии и Австрии, которое грозило уничтожить все результаты наших побед! Тогда русское общество не могло простить Александру II-ому, зачем он внял этим угрозам. Его обвиняли в малодушии и бесхарактерности. Осуждали и великого князя главнокомандующего, который, по мнению многих, должен был дерзнуть, ослушаться приказа и на свой страх и риск войти в Константинополь. Деморализация достигла крайнего предела, когда малярия и тиф во время стоянки в Сан-Стефано, у ворот Константинополя, стали косить больше жертв, чем неприятельское оружие во время войны, и в это время Россия пошла на суд перед ареопагом великих держав, собравшихся на Берлинский конгресс. Деморализация была вызвана миром, а не войною.

И все-таки, даже после заключения мира, я помню минуты светлого подъема, Эго было при встрече победоносных войск, возвращавшихся в Poccию из Турции. Вспоминается мне например, день торжественного вступления Киевского Гренадерского полка на постоянную стоянку в город Калугу. Весь город высыпал ему навстречу. В учебных заведениях были отменены уроки; и наша гимназия в полном составе двинулась на площадь, где происходил полковой парад. Потом с утра до вечера на улицах шел народный праздник, закончившийся иллюминацией. Гостей поили, кормили, качали, кричали им 29 "ура" при каждой встрече. Помню, как мы - гимназисты - в этот день гордились "плевненскими героями": Киевский полк принадлежал как раз к той славной второй гренадерской дивизии, которая играла главную роль при взятии Плевны.

Среди молодежи в то время не бы до и следа тех антимилитаристических течений, которые потом отравили не только наши университеты, но и гимназии. Мы все были объединены чувством восторга и благоговения перед великим ратным подвигом русского солдата и офицера. Словом, и в победах своих, и в неудачах и разочарованиях, в мире, как и в войне, Россия все-таки чувствовалась нами, как единая и притом великая нация. Национальное чувство тогда ничем не было оскорблено или унижено. Испытания, как и победа, только усиливали внутреннее объединение. С тех пор за всю мою жизнь я не помню столь безграничного и радостного ощущения национального здоровья. Куда оно давалось потом? Как могла зародиться и развиться в последующие десятилетия та роковая болезнь, которая теперь разрушила Россию? Увы, первые признаки этой болезни стали сказываться почти тотчас вслед за окончанием войны. Но об этом придется говорить уже в последующих частях этих воспоминаний.

 

 

IV.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: