КОСМОПОЛИТ АСПЕР, ИЛИ ТВОРЧЕСТВО СМЕРТИ 23 глава




Литератор Эмилий Львович Миндлин, арестованный за антисоветские разговоры, рассказывал (именно рассказывал, а не показывал) на допросах в середине 50-х годов: «… В 1919 году я переехал в Крым, в Феодосию, и здесь завел знакомство с обосновавшейся возле Феодосии – в Коктебеле – литературной колонией, которую возглавлял… поэтсимволист и художник Максимилиан Волошин. Среди известных писателей в этой колонии были: Илья Эренбург, которого мы знали тогда только как поэта, писатель Вересаев, петроградский поэт Осип Мандельштам, поэтесса, стихи которой мы изучали еще в школе, тогда очень известная, Соловьева-Аллегро и другие. К этой же основной группе лепились едва начавшие писать молодые люди вроде меня.

Очень велико было обаяние Волошина не только как поэта, но и широко образованного человека. На меня лично большое гипнотическое впечатление производили и такие факты, как личная дружба Волошина со всемирно известными писателями вроде Анатоля Франса, книги которого с его надписями я находил в библиотеке Волошина, и многих других. Основное кредо Волошина сводилось к тому, что поэт-художник должен стоять над схваткой – вне политики. Именно в этом направлении в наибольшей степени Волошин и влиял на нас – молодых… В период, когда Крым занимался Красной Армией, Волошин на своей даче укрывал иногда белогвардейских офицеров. В период господства белогвардейцев в Крыму на даче Волошина с его помощью находили приют многие подпольщики-коммунисты… Таким образом, основное влияние Волошина на меня сводилось прежде всего к аполитизму… Однако этим влияние коктебельской группы писателей на меня не исчерпывалось. Второе, что я, к сожалению, вывез из Коктебеля в себе, – это был довольно прочно угнездившийся и развившийся скептицизм. Скептицизм этот сводился, в общем, к тому, что отрицалась способность человека, как тогда выражались, „проникнуть в тайну бытия“, отрицалась познаваемость природы и действительности и вообще сомневаться во всем считалось как бы признаком хорошего литературного тона. Все это сочеталось с известного рода эстетством, которое приводило к тому, что все мы считали только искусство реальной жизнью, а саму жизнь нереальной…»[404]

Было ли это Грину близко? И да, и нет. Но именно поэтому вызывало ревность и неприязнь. Как самолеты, которые летали в небе вместо людей. То, что для коктебельцев было утонченной литературной игрой, актом и жестом жизнетворчества, для Грина – самой жизнью. Грин не был скептиком, отрицание способности человека проникнуть в тайну бытия было для него хулой на Святого Духа, неверие в чудо – символом мещанства. Он не играл в то, что люди сами научатся летать, он в это верил и писателем, возможно, стал для того, чтобы не он сам, так его герои летали б. Он не играл в то, что где-то есть Гринландия. Верил. Или, скажем так, гораздо больше верил, чем играл. А они играли, упоенно, азартно, доходя до дуэлей, играли в свои литературные игры, дурачились и развлекались, на самом деле ни во что не веря и спасаясь от подступавшей к горлу советской жизни. Грин ни понять этого, ни принять не мог. Великий и серьезный мистификатор, он не любил чужих шутовских мистификаций, не принимал эстетику Серебряного века, доживавшую последние дни под жгучим крымским солнышком, так же, как не принимал и эстетику социального заказа, пропагандируемого партией. В «черном бархате советской ночи» в те времена, когда почти все так или иначе принадлежали к какому-нибудь литературному сообществу или просто кругу, не попутчик, не перевалец, не серапион, не лефовец, не пролеткультовец, не конструктивист, в полном отсутствии литературных друзей и нужных связей и будучи в этом смысле полной противоположностью тому же Волошину, он упрямо шел своей дорогой.

Пускай как и до революции, в масштабах большой литературы эта дорога (не зря его последний роман называется «Дорога никуда») была не самой интересной, и, наверное, по гамбургскому счету значение Грина в истории русской словесности не так велико, как многих гостей волошинского дома, от Марины Цветаевой и Осипа Мандельштама до Андрея Белого и Михаила Булгакова, но ничто не могло заставить Грина свернуть, изменить себе, уступить, отказаться от своих иностранных и внетерриториальных образований, и в этом смысле и как человек, и как писатель своей стойкостью он вызывает большое уважение.

Мандельштамовское «Нет, никогда, ничей я не был современник…» подходит к Грину едва ли не больше, чем к самому Мандельштаму (который все-таки делал попытки хотя бы на уровне поэтических деклараций влиться в новую жизнь страны). Кричащее несовпадение Грина с эпохой и ее людьми попытался отразить Паустовский в романе «Черное море», где Грин был выведен под именем писателя Гарта:

«Гарт был писателем. У своей фамилии Гартенберг он отбросил окончание, чтобы целиком слить себя со своими героями – бродягами и моряками, жившими в необыкновенных странах.

Герои Гарта носили короткие и загадочные фамилии. Все они, казалось, появились из тех легендарных времен, когда над морями стояла вечная жара, вражеские линейные корабли, сходясь в бою, приветствовали друг друга криками „ура!“, и пираты, шатаясь по океанам, веселились, как черти.

Если принять во внимание, что Гарт жил в Советском Союзе, то не только содержание его рассказов, но и внешность этого писателя не могли не вызвать недоумения.

Гарт ходил в черном просторном костюме, строгом и скучном, как у английского священника. Только порыжевшие швы и заплаты говорили о тягостных днях одиночества и нищеты.

Жизнь Гарта была бесконечно печальной и горестной жизнью бродяги и отщепенца.

Как ребенок зажимает в кармане единственную драгоценность – лодку, вырезанную из коры, так Гарт прятал в себе веселый мир выдумок о несуществующей жизни. Ему казалось, что все вокруг враждебно этому миру.

Чем насмешливее смотрели окружающие на выдумки Гарта, тем с большей, почти болезненной любовью он охранял их от любопытства людей.

Гарт был тем, что принято называть „живым анахронизмом“. Он выпал из своего времени. Внятный внутренний голос говорил, что пора просыпаться от пестрых снов, что пересоздание мира требует жертв и борьбы, но Гарт отмахивался от этого голоса, как спящий от настойчивого зова.

Гарт не понял, что революция даст жизни веселое цветение и мудрость, о которых он так тосковал».

Про революцию, так же как и про дореволюционную печаль и горесть Грина-Гарта, у Паустовского, конечно, сказано всуе, но бросающийся в глаза анахронизим Грина и его несовпадение не только с советской, но и с любой другой действительностью подмечено верно, и почти все творчество Грина об этом вопиет. Вот почему дальнейшее развитие образа Гарта у Паустовского, когда прототип Грина собирается писать роман про лейтенанта Шмидта и хочет сделаться полезным молодой советской республике, к самому Грину никакого отношения не имеет (а, по справедливому замечанию В. Е. Ковского, отражает эволюцию самого Паустовского[405]). Не имеет даже при том, что Грин действительно написал «Повесть о лейтенанте Шмидте», затерявшуюся, как пишет В. Сандлер, в недрах частного издательства «Радуга» и до сих пор не обнаруженную.[406]Разумеется, говорить о произведении, которого никто в глаза не видел, трудно, но если судить по переписке Грина и воспоминаниям его близких, едва ли он придавал этой работе большое значение. Иные сюжеты его влекли.

Первый из крымских романов Грина называется «Золотая цепь». Это история жизни самого Грина, написанная наоборот. Как очень верно заметил серапионов брат и виночерпий Михаил Слонимский, «если „Автобиографическая повесть“ рассказывает о реальной юности Грина, то „Золотая цепь“ говорит о воображаемой его юности».[407]

Там, где Грин потерпел в жизни поражение и обрел победу в литературе, его главный герой молодой моряк и «дикий мустанг среди нервных павлинов» Санди Пруэль по прозвищу «голова с дыркой» побеждает в жизни, но едва ли становится хорошим писателем. Во всяком случае первая фраза романа, принадлежащая перу вспоминающего свою молодость Санди «Ветер усиливался…», несколько смахивает на «Мороз крепчал» Веры Туркиной из чеховского «Ионыча».

Зато все остальное от лица Санди написано Грином гораздо удачнее, и прежде всего возраст героя – излюбленная тема русской прозы от Пушкина до Толстого.

«Мне было шестнадцать лет, но я уже знал, как больно жалит пчела – Грусть… „Кто я – мальчик или мужчина?“ Я содрогался от мысли быть мальчиком, но, с другой стороны, чувствовал что-то бесповоротное в слове „мужчина“ – мне представлялись сапоги и усы щеткой. Если я мальчик, как назвала меня однажды бойкая девушка с корзиной дынь, – она сказала: „Ну-ка, посторонись, мальчик“, – то почему я думаю о всем большом: книгах, например, и о должности капитана, семье, ребятишках, о том, как надо басом говорить: „Эй вы, мясо акулы!“ Если же я мужчина, – что более всех других заставил меня думать оборвыш лет семи, сказавший, становясь на носки: „Дай-ка прикурить, дядя!“ – то почему у меня нет усов и женщины всегда становятся ко мне спиной, словно я не человек, а столб?»

Ему тяжело, холодно, неуютно, он служит юнгой на маленьком, пропахшем сушеной рыбой, ужасном судне под начальством злого и жадного пьяницы-капитана, который штрафует его за утерянное ведро и разбитую чашку, его окружают грубые, насмешливые люди, которые однажды, подпоив мальчика, сделали на его теле наколку с надписью «Я знаю все», потому что в отличие от них он очень начитан, и эта наколка доставляла ему множество огорчений.

Последнее потом действительно отразится в «Автобиографической повести»: «Мое развитие было не в пример выше всех учеников училища, а потому, очень часто, на вопрос: „Кто знает?“, я, подняв руку, звучал, как энциклопедия». Да и ведро ученик Гриневский действительно потерял.

Юный Санди сирота, и жизнь его никому не нужна. «Было холодно, и я верил, что простужусь и умру, мое неприкаянное тело…»

И вот однажды с этим одиноким мальчиком случаются чудеса, каких у вятского «Грина-блина» не было и о которых он мог только мечтать. Начинаются «тридцать шесть часов, которые я провел среди сильнейших волнений и опасности, восхищения, тоски и любви», которые полностью переменили его жизнь и которые и составляют содержание этого романа.

«Золотая цепь» – роман авантюрный, написанный в традициях Стивенсона и одновременно классического романа воспитания, он лишен того символистского тумана и многозначительности, которые присутствуют порой в чересчур больших дозах в «Блистающем мире». Не случайно Грин говорил своей жене: «Это будет мой отдых; принципы работы на широком пространстве большой вещи стали мне понятны и близки. И сюжет прост – воспоминания о мечте мальчика, ищущего чудеса и находящего их».[408]

Однако первым находит чудо не Санди. Жил да был в стране Гринландии бедный и несчастный моряк по фамилии Ганувер, которому однажды в жизни необыкновенно повезло – купаясь, он случайно обнаружил зарытую в песке огромную цепь из чистого золота, выкованную когда-то пиратами и спрятанную на дне морском. Находка сделала его миллионером, однако не принесла счастья. Ганувер построил волшебный, фантастический дворец, изобилующий всевозможными чудесами, для любимой девушки – мотив, отчасти повторяющий «Алые паруса», но далее сюжет развивается в ином направлении – девушка его оставила, а во дворец Ганувера под видом любопытствующих туристов и любителей археологии проникла темная компания в лице одной женщины и двух мужчин.

Эти трое находящихся в розыске преступников поставили целью женить глупого богача на красавице Дигэ, с тем чтобы она стала хозяйкой миллионов Ганувера и золотой цепи. Однако у Ганувера есть верные друзья капитаны Дюрок и Эстамп, которые, узнав о его беде, с помощью Санди совершают путешествие в «страну человеческого сердца», «в страну, где темно», находят прежнюю возлюбленную Ганувера по имени Молли, раскрывают обман коварной троицы и с позором изгоняют преступников, но три дня спустя Ганувер умирает от разрыва сердца (опять же – сердце!), а Молли выходит замуж за Дюрока. Вот и весь нехитрый сюжет.

Однако написано все это так, что если девушкам пристало зачитываться «Алыми парусами», то юношам – «Золотой цепью». И потому, что психологически Санди с его томлениями взрослеющего юнца описан очень точно и со знанием дела, и потому, что девушка, в которую он, не дыша, влюблен, завораживает куда больше, чем Ассоль, несмотря на то, что между этими образами много общего.

Ассоль – уроженка Каперны, Молли – Сигнального Пустыря, где царят такие же, не по-гринландски свирепые законы, так что это место кажется чем-то вроде плацдарма, с которого большой враждебный мир готов Гринландию разрушить.

«Сигнальный Пустырь был территорией жестоких традиций и странной ревности, в силу которой всякий нежитель Пустыря являлся подразумеваемым и естественным врагом. Как это произошло и откуда повело начало, трудно сказать, но ненависть к городу, горожанам в сердцах жителей Пустыря пустила столь глубокие корни, что редко кто, переехав из города в Сигнальный Пустырь, мог там ужиться… Там жили худые, жилистые бледные люди с бесцветными глазами и перекошенным ртом. У них были свои нравы, мировоззрения, свой странный патриотизм. Самые ловкие и опасные воры водились на Сигнальном Пустыре, там же процветали пьянство, контрабанда и шайки – целые товарищества взрослых парней, имевших каждое своего предводителя. Я знал одного матроса с Сигнального Пустыря – это был одутловатый человек с глазами в виде двух острых треугольников; он никогда не улыбался и не расставался с ножом. Установилось мнение, которое никто не пытался опровергнуть, что с этими людьми лучше не связываться. Матрос, о котором я говорю, относился презрительно и с ненавистью ко всему, что не было на Пустыре, и, если с ним спорили, неприятно бледнел, улыбаясь так жутко, что пропадала охота спорить. Он ходил всегда один, медленно, едва покачиваясь, руки в карманы, пристально оглядывая и провожая взглядом каждого, кто сам задерживал на его припухшем лице свой взгляд, как будто хотел остановить, чтобы слово за слово начать свару. Вечным припевом его было: „У нас там“, „Мы не так“, „Что нам до этого“, – и все такое, отчего казалось, что он родился за тысячи миль от Лисса, в упрямой стране дураков, где, выпячивая грудь, ходят хвастуны с ножами за пазухой».

Именно в этой пустыне выросла, наперекор всему, Молли, так же, как наперекор Каперне выросла Ассоль, и это противопоставление для Грина чрезвычайно важно. «Кислота, а не помада заставляет блестеть железо», – говорится в рассказе «Канатаходец Марч», и эта максима, несмотря на ее мужской характер, имеет к Молли самое прямое отношение.

Молли – один из самых совершенных женских образов Грина, и имя это дано не случайно. Оно отсылает к сказкам Н. П. Вагнера, писавшего под псевдонимом Кота-Мурлыки. (Именно о нем в связи с Грином говорили Вашков, Каменский и Пришвин.) Н. Н. Грин приводит в своих воспоминаниях очень важное свидетельство Грина о той роли, которую сыграл Вагнер в его жизни: «Ребенком, прочтя „Молли и Нолли“ Кота-Мурлыки (Вагнера), затосковал он о той любви, жажда которой потом всю жизнь сопровождала его. Вот как рассказывал он мне об этом: „Я не знаю, что со мною стало, когда я прочел эту сказку, я не понимал тогда ни слова 'любовь', ни всего сопровождающего это слово, но детская душа моя затомилась, и теперь, переводя это на язык взрослых, я как бы сказал себе: 'Хочу такого для себя! Это был первый стук в душу моих мужских чувств. Потом я узнал о Коте-Мурлыке, об этом человеке с пестрой душой, сказавшем вовремя мне, ребенку, верное поэтическое слово. Это был первый цветок в венке событий, о которых я тогда не знал. Было мне лет восемь. Это было как слова Эгля для маленькой Ассоль. Я рос, жизнь била, трепала и мучила меня, а образ Молли не умирал и все рос в моей душе, в моем понимании счастья“».[409]

Сказка Вагнера «Мила и Нолли» (Молли – это, видимо, результат обычной гриновской трансформации русских имен в иностранные) имеет немало родственных черт с произведениями Грина, да и сам Н. П. Вагнер с неменьшим основанием, нежели Эдгар По, Стивенсон, Гофман или Брет Гарт, может считаться предтечей нашего героя. В девятнадцатом веке Вагнером зачитывались целые поколения детей и взрослых, его называли русским Андерсеном, но сегодня имя этого человека, выдающегося ученого-зоолога, исследователя природы Русского Севера и по совместительству большого поклонника спиритизма, изрядно и несправедливо позабыто.

«Мила и Нолли» – история дружбы мальчика и девочки, которые в результате различных приключений оказываются заброшенными в таинственную страну, на остров Попугаев, где они вырастают, превращаются в юношу и девушку, влюбляются друг в друга и, казалось бы, имеют все для счастья, но счастье их невозможно, ибо они люди, и сказка оканчивается печально – Мила умирает (причем не просто умирает, а выбирает смерть, бросаясь ей навстречу), а ее друг не понимает, почему так произошло и чего ей в жизни недоставало.

У Грина образ жизнелюбивой и простодушной Молли имеет на первый взгляд не так много общего с утонченной вагнеровской героиней, да и вообще занимает на страницах романа совсем мало места, но тем драгоценнее черты девушки, которая, как и Санди, показана в неуловимом возрасте взросления, превращения ребенка во взрослого человека.

«Это была девушка или девочка? – я не смог бы сказать сразу, но склонялся к тому, что девочка. Она ходила босиком по траве, склонив голову и заложив руки назад, взад и вперед с таким видом, как ходят из угла в угол по комнате. Под деревом был на вкопанном столбе круглый стол, покрытый скатертью, на нем лежали разграфленная бумага, карандаш, утюг, молоток и горка орехов. На девушке не было ничего, кроме коричневой юбки и легкого белого платка с синей каймой, накинутого поверх плеч. В ее очень густых кое-как замотанных волосах торчали длинные шпильки.

Походив, она нехотя уселась к столу, записала что-то в разграфленную бумагу, затем сунула утюг между колен и стала разбивать на нем молотком орехи.

– Здравствуйте, – сказал Дюрок, подходя к ней. – Мне указали, что здесь живет Молли Варрен!

Она повернулась так живо, что все ореховое производство свалилось в траву; выпрямилась, встала и, несколько побледнев, оторопело приподняла руку. По ее очень выразительному, тонкому, слегка сумрачному лицу прошло несколько беглых, странных движений. Тотчас она подошла к нам, не быстро, но словно подлетела с дуновением ветра.

– Молли Варрен! – сказала девушка, будто что-то обдумывая, и вдруг убийственно покраснела. – Пожалуйте, пройдите за мной, я ей скажу.

Она понеслась, щелкая пальцами, а мы, следуя за ней, прошли в небольшую комнату, где было тесно от сундуков и плохой, но чистой мебели. Девочка исчезла, не обратив больше на нас никакого внимания, в другую дверь и с треском захлопнула ее. Мы стояли, сложив руки, с естественным напряжением. За скрывшей эту особу дверью послышалось падение стула или похожего на стул, звон, какой слышен при битье посуды, яростное „черт побери эти крючки“, и, после некоторого резкого громыхания, внезапно вошла очень стройная девушка, с встревоженным улыбающимся лицом, обильной прической и блистающими заботой, нетерпеливыми, ясными черными глазами, одетая в тонкое шелковое платье прекрасного сиреневого оттенка, туфли и бледно-зеленые чулки. Это была все та же босая девочка с утюгом, но я должен был теперь признать, что она девушка.

– Молли – это я, – сказала она недоверчиво, но неудержимо улыбаясь, – скажите все сразу, потому что я очень волнуюсь, хотя по моему лицу этого никогда не заметят».

В эту девушку влюблены в «Золотой цепи» все – и богач Ганувер, и его верный друг капитан Дюрок, и старый капитан Орсуна, и сам Санди. Но более всего – автор. Молли – полуженщина, полуребенок, женщина-дитя, женщина-фея, любимый женский тип Александра Грина. Все ее трогательные и наивные поступки наполняют сердца героев умилением, нежностью, а непосредственность сводит с ума и старого, и малого.

«– А я – я не люблю его?! – пылко сказала девушка. – Скажите „Ганувер“ и приложите руку мне к сердцу! Там – любовь! Одна любовь! Приложите! Ну – слышите? Там говорит – „да“, всегда „да“! Но я говорю „нет“!

При мысли, что Дюрок прикладывает руку к ее груди, у меня самого сильно забилось сердце».

Или вот другая, опять же с налетом легкого эротизма сцена.

«– Она была босиком, – это совершенно точное выражение, и туфли ее стояли рядом, а чулки висели на ветке, – ну право же, очень миленькие чулочки, – паутина и блеск. Фея держала ногу в воде, придерживаясь руками за ствол орешника. Другая ее нога, – капитан метнул Дигэ покаянный взгляд, прервав сам себя, – прошу прощения, – другая ее нога была очень мала. Ну, разумеется, та, что была в воде, не выросла за одну минуту…

– Нога… – перебила Дигэ, рассматривая свою тонкую руку.

– Да. Я сказал, что виноват. Так вот, я крикнул: „Стоп! Задний ход!“ И мы остановились, как охотничья собака над перепелкой. Я скажу, берите кисть, пишите ее. Это была фея, клянусь честью! – „Послушайте, – сказал я, – кто вы?“… Катер обогнул кусты и предстал перед ее – не то чтобы недовольным, но я сказал бы, – не желающим чегото лицом. Она молчала и смотрела на нас, я сказал: „Что вы здесь делаете?“ Представьте, ее ответ был такой, что я перестал сомневаться в ее волшебном происхождении. Она сказала очень просто и вразумительно, но голосом, – о, какой это красивый был голос! – не простого человека был голос, голос был…

– Ну, – перебил Томсон, с характерной для него резкой тишиной тона, – кроме голоса, было еще что-нибудь?

Разгоряченный капитан нервно отодвинул свой стакан.

– Она сказала, – повторил капитан, у которого покраснели виски, – вот что: „Да, у меня затекла нога, потому что эти каблуки выше, чем я привыкла носить“. Все! А? – Он хлопнул себя обеими руками по коленям и спросил: – Каково? Какая барышня ответит так в такую минуту? Я не успел влюбиться, потому что она, грациозно присев, собрала свое хозяйство и исчезла.

И капитан принялся за вино.

– Это была горничная, – сказала Дигэ, – но так как солнце садилось, его эффект подействовал на вас субъективно».

Ироническая злючка Дигэ – соперница Молли, принадлежащая к «высшему разряду темного мира». Любовник Дигэ Галуэй, выдающий себя за ее брата, говорит, что «сумасшедший Фридрих никогда не написал бы своих книг, если бы прочел только тебя». Она красива, хищна, коварна, умеет произвести на мужчину впечатление и овладеть его душой, она – женщина-вамп, хищница, разрушительница, несущая герою гибель. Но в «Золотой цепи» весь этот демонизм снимается мягкостью и ироничностью повествования, даже некоторым обаянием, предсказывающим будущий жанр «иронического детектива». И точно так же иронично и беззлобно описаны циничные сообщники Дигэ, хозяин суденышка, на котором служит Санди, и злые, насмешливые матросы. «Золотая цепь» в этом смысле замечательный пример того, как далеко ушел Грин от той магии и всесилия зла, которые присутствовали в его ранних рассказах. Позднее именно это обстоятельство позволило многим мемуаристам и гриноведам говорить о том, что творчество Грина сильно просветлело после Октябрьской революции и что именно в такую своеобразную художественную форму вылился вклад Грина в советскую литературу.

Едва ли надо доказывать, что революция тут ни при чем, но конфигурация, при которой героя окружают две вольно или невольно соперничающие за его сердце женщины, выражающие две крайности женского естества, ангельский и демонский, – для Грина характерна. Так было в «Блистающем мире», где сталкивались Руна и Тави, так было в раннем рассказе «Сто верст по реке», где светлой Гелли приходится расплачиваться за грехи темных женских страстей и доказывать, что женщина – не только сосуд зла. Так было в «Колонии Ланфиер», так будет в романе «Джесси и Моргиана», но побеждает всегда светлая душа, и юный Санди, который спас Молли, с риском для собственного престижа и самолюбия, переодевшись в женское платье, через несколько лет, уже будучи штурманом, встретит супружескую пару Дюрока и Молли и захочет воскликнуть: «Вы, Молли, для меня – первая светлая черта женской юности, увенчанная смехом и горем, вы, Дюрок, – первая твердая черта мужества и достоинства!»

Но странно, по-вагнеровски печально и призрачно показано счастье Молли в эпилоге второго романа Александра Грина. Она жалуется на то, что у нее все время болит голова, она утомлена, и Дюрок спешит увезти Санди из дома, говоря, что Молли больше не выйдет.

«Я больше никогда не видел ее. Я ушел, запомнив последнюю виденную мной улыбку Молли, – так, средней веселости».

Какая-то глубокая грусть есть в этом образе, и не случайно Санди с горечью замечает, что встреча старых друзей оказывается совсем не такой, как он ожидал: «Отчего же мы сидим так сдержанно? Отчего наш разговор так стиснут, так отвлечен? Ибо перебегающие разговоры я ценил мало. Жар, страсть, слезы, клятвы, проклятия и рукопожатия, – вот что требовалось теперь мне!»

Но ничего этого нет. Ни сказочной концовки «стали жить-поживать и добра наживать», ни голливудского «хеппи-энда», как в «Алых парусах» или «Ста верстах по реке», герои которого живут долго и счастливо и умирают в один день. Есть только загадочная, нигде не проясненная фраза:

«Впоследствии я узнал, отчего мы мало вспоминали втроем и не были увлечены прошлым». Герой узнал, читатель – нет. Это очень по-гриновски.

Все хорошо в жизни у Санди, который стал знаменитым моряком и чуть ли не флотоводцем, все как будто неплохо и у Эстампа, и Попа, и у Дюрока, один удачно женился, другой удачно разбогател, а роман все равно печален, и быть может в этой печали его самое главное художественное достоинство. И это опять возвращает нас к загадочной сказке Кота-Мурлыки, которая некогда так поразила воображение Грина.

«Над ними было постоянно голубое, ясное небо, а вокруг тихое, лазурное море. Весь остров был, как райский сад, и они жили на нем, как в раю. Они бегали, резвились, смеялись, играли с Волчком, играли с попугаями. Они были счастливы и веселы.

Чего им недоставало?

– Скажи мне, Нолли, – говорила раз Мила, сидя вечером под большим деревом, – скажи мне, когда ты вот так закроешь глаза и долго сидишь молча и потом вдруг откроешь их, тебе не кажется, что ты был где-то далеко, далеко и что кругом тебя все незнакомое, чужое?..

– Нет, – сказал Нолли и закрыл глаза, и они оба сидели так долго и молча, закрыв глаза.

– А не кажется тебе, Нолли, – вдруг спросила Мила, – не кажется тебе, когда ты так сидишь, закрыв глаза и сложив на груди руки, что ты лежишь в глубокой, глубокой могиле и там тебе хорошо и спокойно?

– Мила! – вскричал Нолли, задрожав. Он бросился к ней и схватил ее за руки. – Дорогая Мила, зачем ты это говоришь! Разве ты не любишь меня, разве нам не хорошо здесь?!

Она молча смотрела своими ясными голубыми глазками на него, и вдруг две слезинки выкатились из этих глазок и побежали по щекам.

– Мне скучно, Нолли, – прошептала она, – мне скучно, дорогой мой! Я живо представляю себе, как больно было моему сердцу, когда я считала тебя погибшим. Ах! я никогда не желала бы, чтобы эта ужасная боль снова вернулась. Я знаю, что я теперь должна быть счастлива… а мне чего-то недостает, Нолли, мне грустно, скучно, даже с тобой, моим дорогим другом.

На старом острове было все так хорошо, так свежо и молодо. Старые деревья смотрели вечно юными, старые попугаи умирали, и на место их являлись новые, и никто не замечал этой замены.

Иногда Миле казалось, что все это так и должно быть и что лучше этого ничего быть не может. Но когда она исходила весь остров вместе с Нолли, когда каждый день и целый день перед ее глазами было все одно и то же, были те же деревья и цветы, и небо, и море, и попугаи, то она закрывала глаза и невольно спрашивала; неужели все это будет вечно одно и то же, одно и то же?

И ей казались несносными, невыносимо скучными и вечно голубое небо, и вечно тихое море, и вечно зеленые деревья, и цветы, и веселые попугаи. Она сидела и думала: отчего все хорошее не может казаться постоянно хорошим? Отчего посреди всех этих дивных красот сердце тоскует, и рвется, и просится куда-то в далекую даль?»

Позднее этот мотив тоски и невозможности, недостижимости человеческого счастья, когда, казалось бы, все для него есть, войдет в самый поэтический роман Грина «Бегущую по волнам», но истоки его именно здесь, в финальных страницах «Золотой цепи» и в неполноте любви Дюрока и Молли, в несовершенстве самой человеческой природы, которую пытался усовершенствовать Грин в «Блистающем мире», но впоследствии от этих попыток отказался и предоставил людям быть такими, какие они есть.

Однако помимо живых людей в «Золотой цепи» присутствует знаковый образ человека-манекена, который перекликается с образом Корриды Эль-Бассо из «Серого автомобиля», только Ксаверий скорее похож на современных роботов, Грином его гениальной догадкой предсказанных, и именно этот робот-пифия предрекает Гануверу скорую смерть:

«В кресле, спиной к окну, скрестив ноги и облокотясь на драгоценный столик, сидел, откинув голову, молодой человек, одетый, как модная картинка. Он смотрел перед собой большими голубыми глазами, с самодовольной улыбкой на розовом лице, оттененном черными усиками. Короче говоря, это был точь-в-точь манекен из витрины. Мы все стали против него.

Галуэй сказал:

– Надеюсь, ваш Ксаверий не говорит, в противном случае, Ганувер, я обвиню вас в колдовстве и создам сенсационный процесс.

– Вот новости! – раздался резкий, отчетливо выговаривающий слова голос, и я вздрогнул. – Довольно, если вы обвините себя в неуместной шутке!

– Ах! – сказала Дигэ и увела голову в плечи. Все были поражены. Что касается Галуэя, – тот положительно струсил, я это видел по беспомощному лицу, с которым он попятился назад. Даже Дюрок, нервно усмехнувшись, покачал головой.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-07-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: