КОСМОПОЛИТ АСПЕР, ИЛИ ТВОРЧЕСТВО СМЕРТИ 22 глава




Сравните это описание с тем, как разухабисто живописует лихо выпивающего Грина на дне рождения у Куприна Леонид Борисов, и станет понятно, за что Нина Николаевна Грин возненавидела автора «Волшебника из Гель-Гью» и его творение.

Надо было срочно что-то делать, и в голове созрело – бежать. Оставить родной город, бросить свой первый в жизни собственный дом (следующий у нее появится только за месяц до смерти Грина), друзей, знакомых и бежать. Чтобы уговорить его, она пустилась на хитрость. Нашла врача, старичка-еврея, которому честно все рассказала, а он в ответ: «Заболейте. Приходите ко мне с мужем. Я поговорю с ним».

Она стала жаловаться на боли в сердце. Грин заволновался и сам настоял на том, чтобы вместе пойти к врачу. Сказала, что знает неплохого доктора. Старичок внимательно ее выслушал и объявил, что пациентке необходимо уехать из Петрограда.

«Александр Степанович сам сделал нужный для меня вывод: „Из-за моих выпивок. Я знаю, дорогая, ты не жалуешься и терпишь, но на сердце все откладывается. Даю тебе слово не пить там, на юге“».[372]

Именно этим, не чем иным, объясняется переезд Гринов на юг.

«Из поездки 1923 года мы вынесли отчетливое впечатление, что жизнь в Севастополе, Ялте, вообще на южном берегу – не для нас. Нам нужен был небольшой тихий городок на берегу моря».[373]

За советом они обратились к человеку, который знал Крым лучше всех.

«Пошел Александр Степанович к Волошину. Вернулся от него обескураженный. Встретил меня, – рассказывает, – какой-то нелепый дядька, ломака, этакий рыжекудрый и толстомясый с хитрыми купецкими глазами. На мой вопрос о стоимости продуктов с презрительной миной ответил, что не знает – он де этим не интересуется. Поэт, видишь, так ему не до молока. Ну а Феодосией запугивает: „Там, мол, до сих пор людей режут, котлеты делают – не советую туда“. Посмотрел я на его мясо и подумал: тебя, такого жирного, не слопали, так уж на нас, худых, и аппетита не возникнет. Переедем в Феодосию».[374]

Так решил Грин и впоследствии никогда о своем выборе не жалел. А что касается Волошина, то, по предположению Нины Николаевны, «человек этот безмерно дорожил своей крымской популярностью, видимо, боялся конкурента на общественное внимание в лице приехавшего из Петрограда писателя и, кроме того, был ехиден и любил парадоксы. Представить Феодосию клоакой ужасов этому серьезному мрачноватому Грину, не шутя спрашивающему его, поэта, эстета и умника, о ценах на продукты и возможности получить квартиру, это неплохая идея. По этому поводу можно при случае блеснуть перед своими гостями очередной язвительной остротой».[375]

Грин позднее Волошина простил, хотя отношения между ними были очень неровными. Нина Николаевна была, по собственным словам, по отношению к Максу «злопамятнее». «Волошин-парадоксист, ради острого словца никого и ничего не щадивший, ломака и практичный в жизни хитрец… в его практичной душе, полной тщеславных желаний, прикрытых внешней опрощенностью, сатиричностью и блеском живого ума, желавшего всегда главенствовать»,[376]– так характеризовала она в своих мемуарах человека, о котором осталось множество взаимоисключающих воспоминаний самых разных людей, но, быть может, точнее всего выразил суть деятельности Максимилиана Александровича в Крыму едкий Мандельштам:

«М. А. – почетный смотритель дивной геологической случайности, именуемой Коктебелем, – всю свою жизнь посвятил намагничиванию вверенной ему бухты. Он вел ударную работу по слиянию с ландшафтом».[377]

В этой работе непрактичный Грин ему соперником не был и быть не мог, хотя Крым также очень любил, но своей, гриновской любовью.

«Молодым, в бедах и горестях, он был на юге, красота которого, коснувшись его души, не пробудила в нем жажды к югу, к жизни там, к ощущению праздника природы, и он жил в Питере, в бедной прелести его климата. Переезд в Крым вернул его к чувству утраченного и вновь обретенного высокого и светлого в жизни, ибо он всегда, даже в болезни, благодарил судьбу, толкнувшую нас на юг».

По приезде Грины поселились в гостинице «Астория» в номере с видом на море, потом сняли комнату – на квартиру денег не хватало. Как ни экономили, деньги в их семье не задерживались никогда, и уже летом Александр Степанович поехал в Москву «охотиться за червонцами». Именно к этому периоду пребывания Грина в Москве относится его встреча с двумя писателями, которых часто ставят рядом, хотя различного между ними гораздо больше, чем общего.

«Я увидел его тогда в первый и последний раз. Я смотрел на него так, будто у нас в редакции, в пыльной и беспорядочной Москве, появился капитан „Летучего голландца“ или сам Стивенсон.

Грин был высок, угрюм и молчалив. Изредка он чуть заметно и вежливо усмехался, но только одними глазами – темными, усталыми и внимательными. Он был в глухом черном костюме, блестевшем от старости, и в черной шляпе. В то время шляп никто не носил.

Грин сел за стол и положил на него руки – жилистые, сильные руки матроса и бродяги. Крупные вены вздулись у него на руках. Он посмотрел на них, покачал головой и сжал кулаки – вены сразу опали.

– Ну вот, – сказал он глуховатым и ровным голосом, – я напишу вам рассказ, если вы дадите мне, конечно, немного деньжат. Аванс. Понимаете? Положение у меня безусловно трагическое. Мне надо сейчас же уехать к себе в Феодосию.

– Не хотите ли вы, Александр Степанович, съездить от нас в Ленинград на проводы „Товарища“? – спросил его Женька Иванов.

– Нет! – твердо ответил Грин. – Я болею. Мне нужно совсем немного, самую малую толику. На хлеб, на табак, на дорогу. В первой же феодосийской кофейне я отойду. От одного кофе и стука бильярдных шаров. От одного пароходного дыма. А здесь я пропаду.

Женька Иванов тотчас же распорядился выписать Грину аванс.

Все почему-то молчали. Молчал и Грин. Молчал и я, хотя мне страшно хотелось сказать ему, как он украсил мою юность крылатым полетом своего воображения, какие волшебные страны цвели, никогда не отцветая, в его рассказах, какие океаны блистали и шумели на тысячи и тысячи миль, баюкая бесстрашные и молодые сердца…

Мысли у меня метались и путались в голове, я молчал, а время шло. Я знал, что вот-вот Грин встанет и уйдет навсегда.

– Чем вы сейчас заняты, Александр Степанович? – спросил Грина Новиков-Прибой.

– Стреляю из лука перепелов в степи под Феодосией, за Сарыголом, – усмехнувшись, ответил Грин. – Для пропитания.

Нельзя было понять – шутит ли он или говорит серьезно.

Он встал, попрощался и вышел, прямой и строгий. Он ушел навсегда, и я больше никогда не видел его в жизни».[378]

Так написал о Грине Паустовский. Доверять этому отрывку полностью нельзя хотя бы потому, что «безусловно трагическим» положение Грина в 1924 году не было. Паустовский использует это выражение, основываясь на словах из заявления Грина, написанного в действительно трагическом для него 1931-м. За семь лет до этого Грин жил намного лучше, был здоров и о перепелах, которых он стрелял из лука ради пропитания, скорее всего шутил или же мистифицировал молодых советских писателей. А может быть, и сам осторожный Паустовский проливал таким образом свет на трагедию последних лет жизни Грина.

А вот запись из Дневника Михаила Пришвина:

«14 авг. 1924 г. Это ведь Грин первый пришел ко мне встревоженный, узнав, что я укушен бешеной кошкой, и сказал: „Мы с вами мужчины, я вот что скажу, не пугайтесь: прививка действует на 80 %, а если вы попадете в 20 %? Вот есть средство: купите тогда чесноку и ешьте, лечитесь, как лечатся собаки в лесах…“

Конечно, все это вздор, и не так уж я боюсь, но меня тронуло внимание. И тот же самый Грин узнал вчера, что разрешена продажа водки, купил две бутылки и уговаривал меня с ним пить, хотя знает очень хорошо, что во время прививок нельзя: „Мало ли врут доктора!“ и т. д., я едва мог вырваться от него и, думаю, вот если бы я был алкоголик…

С Грином были еще Анатолий Каменский и Вашков (Евгений Иванович). Выпив, все они говорили о любви вообще и о жене Арцыбашева, причем Каменский называл ее своей гражданской женой. Вашков сопоставлял Грина с Вагнером: оба, мол, человека отрывают от быта. Грин же хвалил Куприна и говорил о Бунине как о ничтожном писателе. Все это были архаические остатки Петербургской богемы – воскресли, как воскресла казенка».[379]

Вот от этой богемы и пыталась уберечь Нина Николаевна своего мужа, и вся ее дальнейшая жизнь была борьбой и мукой, которую пришлось изведать многим русским женщинам.

В ее мемуарах описывается и эпизод, связанный с «бешенством» Пришвина:

«Как-то в 1923 или 1924 году, когда мы, приезжая в Москву, остановились в Союзе Писателей (Тверской бульвар, дом Герцена) одновременно с нами приехал М. Пришвин, отношения с которым до того были доброжелательные и в московской комнате которого, в том же доме, мы по любезному его предложению, жили полторы-две недели. Прежде Александр Степанович неоднократно с Пришвиным выпивал. Теперь Пришвин приехал делать пастеровские прививки – его укусила бешеная кошка. Грин не знал, что в это время вино запрещено, и пригласил его выпить. Тот отказывал, Александр Степанович настаивал, так как был уже „навеселе“. Какую истерику поднял этот неглупый человек и талантливый писатель. „Грин хотел меня погубить! Он нарочно звал меня выпивать…“ Александр Степанович, услышав это, только плюнул…»[380]

В 1948 году литературовед В. В. Смиренский, которому Нина Николаевна посоветовала обратиться к Пришвину за воспоминаниями о Грине, писал ей: «Пришвин … написать же воспоминания о встречах с А. С. отказался, из чувства уважения к А. С. Вероятно, встречи были из невеселых».[381]

Нину Николаевну этот ответ возмутил: «Почему же нельзя вспоминать и хорошее, и плохое? Почему плохое (с его, Пришвина, точки зрения) должно поглощать то хорошее, что ведь было? Это чисто женская черта в мужском характере…».[382]Последнее – камешек в огород не столько Пришвина, сколько Веры Павловны Калицкой, для которой плохое в бывшем муже тоже поглотило хорошее.

А Грины меж тем обживали Феодосию. Осенью 1924 года семья писателя перебралась в четырехкомнатную квартиру на улицу Галерейную, где теперь находится известный всем музей А. С. Грина. «В этой квартире мы прожили четыре хороших ласковых года», – вспоминала много позднее Нина Николаевна.[383]Там был у Грина свой кабинет, небольшая квадратная комната с окном на Галерейную улицу. На стене портрет отца. Фотографий Веры Павловны больше нет. Хотя письма ей Грины по-прежнему писали и часто о ней говорили. Зато – «в темно-красной узкой рамке моя фотокарточка».[384]

Жили вместе с матерью Нины Николаевны Ольгой Алексеевной Мироновой. Женщины занимались хозяйством, вставали очень рано, пока Грин еще спал, ходили на базар, потом ставили самовар, и Нина Николаевна приносила мужу в постель чай, «крепкий, душистый, хороший, правильно и свежезаваренный на самоваре, в толстом граненом или очень тонком стакане». Чай было достать нелегко, иногда Нина Николаевна привозила его из Москвы, иногда всеми правдами и неправдами покупала в Феодосии. Грин даже целую шуточную и очень остроумную пьесу сочинил на тему о том, как его жена бегает по феодосийским магазинам и достает чай. Пьеса эта хороша тем, что в ней, при всей ее шуточности, отразились черты реальной феодосийской жизни, которая в предъявлявшихся для публикации текстах нигде у Грина не показана, ибо реальный Крым поглотила полностью Гринландия.

 

События в Феодосии,

или

29-е явление Нины народу

 

Действие 1-е

Местный кооператив

Нина (входя). Будьте дубры, у вас есть чай? Продавец. Чай есть. Только что получили. Н и н а. Давайте сюда… четверку. Нет, две четверки. Три четверки.

Женщина (в стороне). И чтой-то я не пойму. Влетает, как королева, и ей чаю давай! Кто такая?

Другая женщина. Ета, слышь, приехала из Парижа; все ходит и везде чаю просит. Намедни, говорят, на метерелическую станцею пришла да и бух: «А чай у вас есть» – Дело-то ночью было. Так прахвессор ей в ноги так и упал: «Помилуйте, – говорит, – нет у нас чаю, не убивайте!» А в руке у нея револьверт аграмадный… «Всех, – грит, – перестреляю, ежели чаю мне не дадут!»

Женщина. Страсти какия!

(Косится и отодвигается от Нины подальше.)

Приказчик. По вашей книжке видно, что чай вы получили два раза.

Нина. Да-а… А мне нужно еще!

Приказчик. Да зачем вам?

Нина. Очень мне нужно чаю, ей-богу! Клянусь вашим здоровьем; пусть вы умрете на месте! Дайте четверичку! Приказчик. Получите. Нина. И-ги-ги! А-га-га! А еще нельзя? Приказчик. Получите.

Нина. Спасибо. (Берет чай уходит и возвращается.) Одну! Только одну четверочку! Приказчик. Гм… Получите.

Нина. Спасибо. (Про себя.): Три четверки. Две в неприкосновенный запас, а третью Саша будет пить. Он такой чудак: не знает, что какао вкусное… О, какао! Кака-о-о! Кака… ка… (Уходит.) [385]

 

И дальше в том же духе.

В доме – культ Грина. Когда он работает – тишина, женщины ходят на цыпочках, каблуками не щелкают, посудой не гремят, всех знакомых отваживают. Грин возмущался: в меблированных комнатах и общих квартирах прошлого к таким условиям он не привык. А тут – все ради него. И в комнате всегда порядок и чистота. С этой заботы начинался день Нины Николаевны.

«Проснувшись рано, я первым делом иду в комнату Александра Степановича. Вчера он работал допоздна. По полу и по столу раскиданы окурки, пепел. Воздух кисло застоявшийся. Распахиваю окно, собираю окурки и пепел, мою пол и, вымыв, снова разбрасываю окурки по полу, но в меньшем количестве, чем прежде. Александр Степанович не разрешает, чтобы его комната убиралась, чтобы в ней мылся пол. Не потому, что он неопрятен, но он жалеет меня. Ему кажется, что мыть пол – труд для меня непосильный. А для меня это не труд, а радость. Зато когда Александр Степанович придет в комнату, пол будет сух, воздух чист – в окно веет запахом моря».[386]

Быть может, именно к этому времени относятся стихи Грина, адресованные жене:

 

Золотистая Нина,

Лазурно сияя,

И рдея, как цвет сольферино,

Зарделась, блестела,

Приют убирая Веселого Грина.

 

А после нея здесь

осталась

улыбка

Неба, лучей, сольферино.

Ты здесь была, ненаглядная цыпка,

Стараясь для старого Грина.[387]

 

«Часов в девять, а иногда и позже – завтрак. Горячее мать быстро подогреет или жарит внизу в кухне. До женитьбы на мне Александр Степанович не завтракал по утрам. Мог похмелиться, но ничего не ел до обеда. С полгода, когда мы жили еще без матери, я боролась против этой вредной его привычки, так как с детства была приучена к плотной еде рано утром, ибо тогда и зараза не так легко к человеку пристает – так внушали мне родные. Постепенно и Александр Степанович привык к этому.

Если он не писал утром, то мы втроем плотно завтракаем в семь часов, часов в одиннадцать – легонько, второй раз, в два-три обедали, в пять часов – чай с булочками, печеньем, сладким и вечером, в восемь часов, негромоздкий ужин – остатки второго от обеда, кислое молоко или компот, а иногда только чай с бутербродами. Мать моя была отменная хозяйка и кулинарка».[388]

Вечерами Грин играл с тещей в карты. Он очень любил «дурачка», «акульку», «66». «Играли азартно, ссорились, мирились, расходились, побросав карты на пол, и снова начинали игру».[389]

И так изо дня в день. В сущности жизнь совершенно обывательская, размеренная, да еще с мещанскими мечтами: «Мы с Александром Степановичем всегда мечтали о красивом доме, красивых вещах и уютном комфорте».[390]Именно так пишет Нина Николаевна, как писала когда-то о комфорте и надежде на семейное счастье Вера Павловна. Но то ли Грин с возрастом изменился, то ли второй жене удалось чуточку подвинуть его к обыденной жизни, от которой когда-то шарахался и он, и его герои. Но только чуточку – мечтам о красивом доме и собственной вилле сбыться было не суждено.

«Никогда у нас не было для этого достаточно денег. Если же и появлялось некое их небольшое излишество, то Александр Степанович отправлялся в бильярдную гостиницы „Астория“ в Феодосии и там большей частью проигрывал их своему излюбленному партнеру, маркеру, некоему Владимиру Ивановичу».[391]

Нина Николаевна упоминает его сдержанно, но можно представить, как ненавидела она этого Владимира Ивановича, разорявшего их семью.

А мужа просила об одном – не пить. «Саша, голубчик, послушай меня. Не прикасайся больше к вину ни в каком количестве. У нас есть все, чтобы жить мирно и ласково».[392]

Он старался, но иногда приходилось худо, Грин становился раздражителен, угрюм, больше курил, меньше ел, терпеть дальше было невмоготу, и тогда теща с видом заговорщика, но при этом с согласия жены подносила ему бутылку, прося «ничего не говорить Ниночке». Он веселел, весь день ходил в приподнятом настроении, ночью, когда «ничего не подозревающая» жена ложилась спать, выпивал, а утром теща давала ему на кухне опохмелиться и наливала крепкого чаю. Случалось это примерно раз в месяц, в полтора. Так и жили.

В Феодосии Грины смотрелись старомодно.

«На пляж в Феодосии не ходили, Александр Степанович не выносил курортной раздетости, особенно пропагандируемой в те годы в Феодосии.

Летом Александр Степанович всегда ходил в суровом или белом полотняном костюме, или в темно-сером люстриновом, который он очень любил…

Александр Степанович по характеру своему был молчалив и сдержан. Мы часто разговаривали так, что наш разговор звучал, как птичий. В Феодосии нас называли „мрачные Грины“. На самом деле мы никогда не были мрачны, мы просто уставали от светских разговоров, переливания из пустого в порожнее. Городок интересовался – живет писатель. А как живет, никто не знал».[393]

Так же странно выглядел Грин и в Коктебеле у Волошина, куда по соседству наведывался один или с женой.

«Когда мы ездили в Коктебель, где раздетость мужчин и женщин доходила до крайности, Александр Степанович особенно подтягивался и меня просил надевать самое строгое платье. Мы с ним почти всегда были единственными одетыми людьми, кроме разве художника Богаевского, также весьма щепетильно относившегося к беспорядку в одежде. Нам нравилось видеть гримасы или скрытый в глазах смех раздетых гостей Макса Волошина при виде нас, сугубо городских, провинциальных, даже в чулках, – подумайте! Александр Степанович не любил модных тогда платьев до колена, и я носила платья чуть ниже половины голени. Это тоже нередко вызывало женский смех».[394]

Для сравнения можно привести воспоминание о Волошине Марины Цветаевой, относящееся, правда, к более раннему периоду в истории Коктебеля, но вряд ли многое изменилось там с этой точки зрения за десять лет. «Голова Зевса на могучих плечах, а на дремучих, невероятного завива кудрях узенький полынный веночек, насущная необходимость, принимаемая дураками за стилизацию, равно как его белый парусиновый балахон, о котором так долго и жарко спорили (особенно дамы), есть или нет под ним штаны».[395]

Дело, конечно, не только в длинных платьях, чулках и отсутствии-наличии штанов на чреслах хозяина. И Грин, и его жена были людьми совсем иного склада, нежели посетители волошинского дома. Об этом хорошо сказано у Вс. Рождественского, часто в Коктебеле бывавшего: «В один из летних месяцев мы неожиданно встретились с ним в Коктебеле на даче поэта и художника Максимилиана Волошина. Грин пришел пешком из Старого Крыма. У Волошина всегда бывало много летних гостей – писателей, художников, музыкантов. Александр Степанович не прижился в их среде. И здесь он казался грубоватым, а порою и излишне резким. Я видел, как он один бродил по берегу залива, изредка подбирал тот или иной заинтересовавший его камешек и тотчас же бросал его в море. Так он ни с кем и не завязал разговора и к вечеру собрался домой».[396]

В сущности вся история взаимоотношений Грина и с обывательской Феодосией, и с интеллектуальным волошинским Коктебелем повторяла устойчивый в его биографии сюжет. Грин принадлежал к людям, которые не умели жить в человеческом обществе. В любом – южном, северном, провинциальном, столичном, деревенском, военном, гражданском, предреволюционном, постреволюционном. Это косвенно подтверждают и строки из письма Нины Николаевны Грин мужу: «Читала удивление автора (речь идет о книге, которую читает Нина Грин. – А.В.) по поводу органической неслиянности англо-саксов ни с каким, абсолютно другим народом, об их жесткой отъединенности от всех и всего. Видимо, души у нас англо-саксов: вдали от всех, все в себе». [397]

Так было на самом деле – вдали от всех, все в себе. Немногочисленные воспоминания о Грине как приветливом человеке, встречающиеся у Э. Арнольди, выглядят скорее исключением, или же бывал Грин таким лишь с людьми неименитыми, относившимся к нему с заведомым почтением. Гораздо точнее Нина Грин, которая писала: «Александр Степанович – человек нелюдимый, … всякий посторонний, хотя бы и близкий … ему как царапина».[398]А в Коктебеле, среди – артистов, художников, поэтов – эта жесткая отъединенность и ранимость проявлялась особенно остро.

«С теми, кто считал его ниже себя и смотрел на него, как на любопытный тип, Александр Степанович был сдержан, угрюм, зол и великолепно ядовит. По отношению к себе был очень тонко чувствителен, как истинный „недотрога“, а так как был молчалив и сдержан, мало кто понимал его».[399]

Отношения Грин – Коктебель больше всего походили на отношения угрюмого писателя с обитателями петроградского Дома искусств с той лишь разницей, что Коктебель, будучи такой же литературной колонией, находился не в центре империи, а на ее окраине, отчего нравы там были более либеральными. Да и времена были куда более сытыми и праздными, чем в 1920 году.

Возникшая еще до революции волошинская коммуна в середине двадцатых годов переживала расцвет. Современная американская исследовательница Барбара Уокер пишет: «Можно сказать, что Максимилиан Волошин почти процветал в условиях социального краха, обеспечив себе (порой вопреки ужасным обстоятельствам) пищу, кров и физическую безопасность. Когда красная оккупация сменилась строительством большевистского государства, он по-прежнему не только умудрялся выживать физически, но и сохранил экономические основы своего кружка, отстояв свой крымский дом, несмотря на неоднократные попытки реквизировать его (последнее большевикам удалось проделать с большей частью собственности, принадлежавшей интеллигенции). Все это ему удалось в значительной степени потому, что его способности к установлению и поддержанию личных связей оказались в высшей степени пригодны для того, чтобы получить средства от расцветшей пышным цветом большевистской бюрократии – вначале военной, затем гражданской – для удовлетворения собственных материальных нужд <…> Волошин со своим необыкновенным обаянием, самоуверенностью и дерзостью исключительно хорошо вписался в эту новую нарождающуюся систему. Но его усилия были направлены не только на самого себя – он неустанно помогал всем своим знакомым – представителям интеллигенции. Свои способности к установлению и поддержанию личных контактов он использовал не только чтобы добиться покровительства со стороны бюрократов, контролировавших экономические ресурсы, но и в качестве покровителя более слабых и менее преуспевших на ниве личных контактов, обеспечивая их политической защитой и по мере возможности – продуктами и кровом. В результате он завоевал в округе, стране и даже за рубежом репутацию местного заступника, к которому можно обратиться за помощью. На примере его деятельности можно увидеть, как стремительно росло значение фигуры заступника-покровителя в раннесоветский период – одновременно с бюрократизацией экономики в условиях экономической разрухи и хаоса».[400]

В 1924 году Волошин получает удостоверение от Луначарского, разрешающее создание в Коктебеле бесплатного дома отдыха для писателей, в 1925-м постановлением КрымЦика дом Волошина и участок земли были закреплены за ним. Если в 1923 году в Коктебеле отдыхало 60 человек из творческой интеллигенции, то в 1924 их было 300, в 1925 – 410, а в последующие доходило до семисот.

В 1932 году, вскоре после смерти Волошина Андрей Белый в своем очерке «Дом-музей М. А. Волошина» писал: «Кто у него подолгу не жил! А. Толстой, Эренбург, Мандельштам, Корней Чуковский, Замятин, Федорченко, поэтесса Цветаева и т. д., всех не стоит перечислять. Из любой пятерки московских и ленинградских художников слова один непременно связан с Коктебелем через дом Волошина. Они-то и создали особую славу Коктебелю. И не случайно, что и московские писатели, и ленинградские имеют здесь свои дома отдыха в Коктебеле.

Так, летом в 24-м году я встретил в доме Волошина единственное в своем роде сочетание людей: Богаевский, Сибор, художница Остроумова, поэтессы Е. Полонская, М. Шкапская, Адалис, Николаева, стиховед Шенгели, критики Н. С. Ангарский, Л. П. Гроссман, писатель А. Соболь, поэты Ланн, Шервинский, В. Я. Брюсов, профессора Габричевский, С. В. Лебедев, Саркизов-Серазини, молодые ученые биологической станции, декламатор А. Шварц, артисты МХАТа 2-го, театра Таирова, балерины или жили здесь, или являлись сюда, притягиваемые атмосферой быта, созданного Волошиным. Игры, искристые импровизации Шервинского, литературные вечера, литературные беседы то в мастерской Волошина, то на высокой башне под звездами, поездки в окрестности, поездки на море и т. д. – все это, инспирируемое хозяином, оставляло яркий, незабываемый след. Деятели культуры являлись сюда москвичами, ленинградцами, харьковцами, а уезжали патриотами Коктебеля. Сколько новых связей завязывалось здесь! В центре этого орнамента из людей и их интересов видится мне приветливая фигура Орфея – М. А. Волошина, способного одушевить и камни, его уже седеющая пышная шевелюра, стянутая цветной повязкой, с посохом в руке, в своеобразном одеянии, являющем смесь Греции со славянством. Он был вдохновителем мудрого отдыха, обогащающего и творчество, и познание. Здесь поэт Волошин, художник Волошин являлся людям и как краевед, и как жизненный мудрец».[401]

«Коктебель – республика. Со своими нравами, обычаями и костюмами, с полной свободой, покоящейся на „естественном праве“, со своими патрициями – художниками и плебеями – „нормальными дачниками“. И признанный архонт этой республики – Максимилиан Волошин, – вспоминал еще один коктебельский завсегдатай Г. А. Шенгели. – Там вас угостят… мистификацией.

Вечер. Снова поваркивает на вас Аладдин, и вы – в комнате Пра. Громадное лежачее окно отражает смутный массив Карадага, смутную пелену моря и лунные отражения, берегом сияющего серебряного острова встающие у горизонта.

Навстречу вам десяток рук подымается к потолку. Но успокойтесь: вас вовсе не приняли за бандита: это коктебельское приветствие. И, конечно, этот пластический жест имеет преимущество над угловатым shakehand'ом.

Вас знакомят. Но, к вашему удивлению, среди присутствующих не оказывается ожидаемых лиц. Длиннобородый молчаливый господин оказывается Папюсом, юноша с высоким лбом и черной гривой – секретарем президента Андоррской республики, причем вас тихонько предупреждают, что он страдает клептоманией; сухой седой человек в полувоенном костюме аттестуется бравым агентом, но на ухо вам сообщают, что это – сыщик из Одессы, и вы стараетесь осторожно выражаться, и т. д.

Скоро вы замечаете, что, несмотря на великолепные папиросы, предлагаемые Пра, общее внимание и радушие, вы попали в очень напряженную атмосферу: две дамы явно ревнуют друг друга к молчаливому художнику, обмениваются колкостями, которые все обостряются. Неладно и с мужчинами. Они дуются один на другого, уединяются. Художник вызывает одну из соперниц в смежную комнату. Оставшаяся закатывает истерику. Ее уносят в мастерскую. Вы порываетесь уйти, но – помилуйте! как можно! посидите! Вы остаетесь, и события развертываются быстро. Кто-то вбегает и кричит, что дама, унесенная в мастерскую, отправилась топиться. Подымается невообразимая суматоха: бегают, кричат, хлопают дверьми, отыскивают спасательный круг, дождем сыплются табуретки и подушки. Через несколько минут утопленницу вносят. Она без чувств, волосы распущены, но купальный костюм сух. Тут вы соображаете, что перед вами развертывается своеобразная комедия dell'arte.

Волошин великолепен. В купальном костюме, с гигантским спасательным кругом через плечо, с намоченными волосами, он походит на бретонского рыбака.

Утопленницу откачивают. Она, придя в себя и слабым голосом простив свою соперницу, вдруг вскакивает с ложа и пускается с нею в пляс. Через минуту пляшут все – какойто безумный вальс.

Фу! Игра кончена, маски сняты. Секретарь Андоррского президента оказывается видным московским поэтом, одесский сыщик – знаменитым пейзажистом, утопленница – актрисой Камерного театра и проч.

Теперь вы крещены коктебельским крещением, вы – свой».[402]

Так развлекались, так жили гости волошинского дома, под снисходительным взглядом полуприкрытого покуда государева ока, и представить в этом мире своим, «крещенным коктебельским крещением» чопорного Грина сложно – напротив, его чопорность на фоне этой веселости делалась еще более вызывающей. Да плюс еще и в Коктебеле Грин крепко выпивал, что было не по нраву строгой хозяйке дома Марии Степановне Волошиной.[403]Но, разумеется, причины конфликта Грина и Коктебеля имели куда более глубокие и принципиальные, мировоззренческие основания, чем разность характеров и привычек.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-07-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: