ПРИТЧА О БЕЗУМНОМ КОРОЛЕ 24 глава




Хранитель сделал паузу, вытер пот со лба и выжидательно посмотрел на меня. Мне, очевидно, полагалось задать вопрос, и я, хотя вовсе не жаждал услышать слова аллегорического дурака, спросил:

– И о чем же забыл умный король?

– Он забыл, – с усмешкой ответил Хранитель, – что он сам, и все жители его империи, и все империи мира безумны.

– И что же тогда? – затаив дыхание, спросил я.

– Конец этой притчи тебе известен.

Я подобающим образом задумался. В комнате, если не считать тиканья часов и нашего чередующегося дыхания, было тихо. За окном густо падал снег. Было холодно, но Хранитель вспотел, и крупные капли катились по его впалым щекам к твердо очерченному подбородку. Я, не сдержав улыбки, сказал:

– Сдается мне, Хранитель, вы тоже забыли об одной вещи.

– Да ну?

– Третье племя, которое бежало в пустыню, где жизнь была так тяжела – что с ним-то сталось?

Тогда он засмеялся густым, басовитым смехом, полным иронии и печали. Я сжал собственные локти – мне очень редко доводилось слышать, как он смеется.

– Третье племя – это мы. А наша пустыня – это космос. Все народы Цивилизованных Миров в свое время бежали от войны; мы все хибакуся. У нас в галактике царит мир, хрупкий, относительный мир, но очередное племя может обезуметь в любую минуту. Почему, ты думаешь, мы держим туннели в своих руках? Чтобы не дать подобным племенам размножиться. Наш Орден и орден воинов-поэтов – вот кто удерживает мир уже три тысячи лет.

– Воины-поэты? – воскликнул я. – Но ведь они убийцы.

– Вот именно. Об этом мало кто знает, но их цель состояла как раз в том, чтобы истреблять безумные племена и безумных королей. Их оружие – террор, и они умело им пользовались. Ни один король, вздумавший выступить против своего соседа, не мог не страшиться, что воин-поэт его убьет.

– Вы говорите в прошедшем времени, Хранитель.

– Да, верно. Это потому, что их орден последнюю тысячу лет испытывает упадок. Теперь их не столь уж заботит сохранение мира. Выращивая своих убийц – на что им потребовалось много веков, – они создали религию, помогающую им бестрепетно встречать неминуемую смерть. Они ведь часто шли на смерть добровольно, ибо королей, безумны те или нет, убить не так-то просто. И эта религия стала смыслом их существования. Мир им больше не нужен – им нужно обращать в свою веру других.

Снова принявшись кружить вокруг меня, точно акула, он стал разглагольствовать. Только наш Орден, говорил он, способен сохранить мир. Но если Орден расколется надвое, орден за сохранение мира давать будет некому. (Это мои слова, не его. Он презирал каламбуры почти так же, как каламбуристов.) После раскола наше бесценное знание пропадет втуне, как жемчуг, брошенный под ноги хариджану.

Я поразмыслил над его словами. Его фундаментальный элитизм вызывал у меня возражения, и в системе его взглядов чувствовалось некоторое противоречие, поэтому я сказал:

– Но мы не можем вечно держать свои знания под спудом. Информация как вирус – ей свойственно распространяться.

– Против вирусов существует карантин, – рявкнул он. И добавил зловеще: – И потом, их можно уничтожить.

– Но цель нашего Ордена – открывать, а не закрывать.

В ответ он проворчал тихо и свирепо, как волк:

– Знание следует беречь и распоряжаться им разумно, согласен? А не разбрасываться им, как это делает глупый пилот, сующий городские диски в ладонь шлюхи.

Я устал, у меня ныла спина, и я попробовал переменить позу. Хранитель, уловив мое движение, гаркнул:

– Не шевелись! Сиди как сидел.

Но мне не хотелось больше сидеть. Мне надоело, что он не сводит с меня глаз, а я на него даже взглянуть не могу. Я встал и повернул к нему голову, застав его врасплох. Его лицо удивило меня. Глаза у него были распахнуты, и он робко улыбался, как мальчик, впервые увидевший северное сияние. Он смотрел внутрь себя, вспоминая что-то – может быть даже мнемонируя. Поначалу я не понял, откуда мне это известно, черные колодцы его глаз были незрячими, как у скраера. Он видел несколько мест одновременно, рассматривал варианты будущего и грезил о чемто своем. Это выражение – выражение примиренности, грустной невинности и любования – длилось всего лишь миг. Потом оно исчезло, как облачко от дыхания в зимний день, сменившись резкими вертикальными складками вызова и давнего горя. В глазах вспыхнул темный огонь, углы губ опустились, и он прогремел:

– А ну сядь! Возьми себя в руки и сядь, паршивец!

Но я не сел, а зацепил стул ногой и сказал:

– Мне надоело сидеть.

Я смотрел на него и не мог себе представить причину его задумчивости. Но вдруг я понял – и это стало одним из самых потрясающих открытий моей жизни, – что это не просто уход в себя. Он был сложный человек, искатель, раздираемый бесконечной внутренней войной между своими мечтами и своим горьким опытом – это я знал всегда. Но теперь я понял его гораздо глубже. Я ощущал все его, как свое: напрягшиеся мускулы над глазами, архаические речевые обороты, суровые философские принципы, кислый запах и еще тысячу разных мелочей. Я, сам не знаю как, перерабатывал этот стремительный поток информации. Я был уверен, что разгадал Хранителя. В то время как большинство таких, как он, людей (Соли, мой нравный папаша, в том числе) вечно колеблются между светом и мраком, как перепуганный мальчуган, которого на катке швыряют туда-сюда два однокашника. Хранитель жил внутри этих конфликтующих реалий одновременно. Это поистине был человек, живущий на вершине своей замороженной внутренней горы высоко над другими. Для него добра и зла не существовало. Вернее, они существовали, но не как противоположности, а как разные оттенки реальности, как мед и горький черный кофе, каждый из которых можно в любой момент попробовать, проглотить, а по возможности и посмаковать. По терминологии Тверди он был многоплановым человеком: героем, негодяем, еретиком, тихистом, детерминистом, атеистом и верующим в одном лице – помимо бесчисленного множества других ипостасей. Лицо, которое он показывал Ордену и послам Цивилизованных Миров, суровое лицо справедливого тирана, было лишь маской, которую он для себя выбрал. Более того – именно таким он предпочитал быть. Меня потрясло сознание того, что он волен выбирать в этом вопросе. Я всегда думал о нем как о человеке, мучимом неизбежностью умирания и смерти. Теперь я понял, что заблуждался. Он, как все великие люди, был провидцем – ради этого он и жил. Эта-то его способность, крошечную часть которой мне удалось подглядеть, и ужасала меня.

– На что это ты так смотришь, юный Мэллори, и что ты видишь?

– Что я могу увидеть? Разве я цефик, чтобы читать ваши программы, как стихи в той вашей книге?

– Я тоже часто интересовался, что ты такое и что из тебя может выйти.

Я почесал нос и сказал:

– Я вижу человека, которого, как может показаться, раздирают противоречия. Но в основе своей он целостен, так ведь? Вы не выдаете пришельцам даже самых простых наших секретов, а к секрету Эльдрии относились и относитесь с подозрением. Я вижу…

– Со мной еще никто так не разговаривал! Никто!

– Я вижу вашу страсть защищать, и в то же время вы…

– Хватит! Я не могу позволить моим пилотам, как и всем остальным, читать меня. Ты чересчур много видишь.

– Я вижу то, что вижу.

– Слишком много видеть опасно. Скраеры это знают. Как это у них говорится? «Глаза, некогда ослепленные светом, теперь ослепли совсем».

Его глаза, когда он говорил это, горели как угли. Потом он склонил голову и потер свои белые как снег виски. Я всегда полагал, что он питает ко мне нечто вроде дедовской привязанности, но теперь увидел, что требования, которые ставит перед ним его вещий дар, для него превыше добрых чувств. Он дал мне книгу стихов и спас мне жизнь, чуть было не загубленную моим собственным взрывным характером, поскольку это не расходилось с его целью. Если бы моя смерть соответствовала его мечтам или планам – вирусы, как он сказал, могут быть уничтожены.

– Зачем вы меня вызывали? – спросил я.

– А почему ты всегда задаешь мне вопросы, паршивец? – Он сжал кулаки, и жилы у него на шее напряглись. Можно было подумать, что он стоит на пороге какого-то мучительно трудного решения, которое принимать не хочет. Но я был уверен, что он все-таки сделает этот тяжелый выбор, поскольку не привык щадить себя. Других он тем более не стал бы щадить, боясь, что подобная слабость может разъесть стальную спираль его натуры, как ржавчина разъедает часовой механизм.

– Зачем? – повторил я.

Он подошел к окну и провел ногтями по стеклу, как медведь по льдине. На замерзшем стекле остались четкие борозды. Хранитель помолчал и вдруг шумно выпустил из себя воздух.

– Было бы величайшей катастрофой, если бы один из моих пилотов решил Гипотезу Континуума только для того, чтобы распространить свое открытие, как вирус. Прямой проход от каждой звезды к любой другой – ты сам понимаешь, что этим знанием не должен владеть никто, кроме моих пилотов.

– Может оказаться, что Гипотеза вообще недоказуема.

– Хорошо бы.

– Я, во всяком случае, ее пока не доказал. Тихо, Дов Данлади, теперь Соли – они всю свою жизнь трудились над доказательством Великой Теоремы. Кто я такой, чтобы превзойти их?

– А ты здорово изменился! – усмехнулся он. – Кто ты такой, спрашиваешь? Я бы тоже хотел это знать. Всем нам желательно знать, что сделали с тобой твои проклятые боги. Ты, как призрак, возвращаешься с Агатанге, демонстрируя нам свою новообретенную скромность… и кое-что другое.

– Что вы имеет в виду?

– Сам знаешь, Мэллори. Десять дней назад твой Бардо повредил Монумент Тихо, верно? Расскажи мне о том, что случилось в тот день.

– Бардо напился до умопомрачения и отломил верхушку одного из кристаллов.

– Мои послушники говорят, что ты вошел в замедленное время – правда это?

– Как это может быть правдой? Разве возможно войти в замедленное время без помощи компьютера?

– Почему ты вечно отвечаешь вопросом на вопрос, паршивец? – рявкнул он, стукнув кулаком о подоконник. – Говори: вошел ты в замедленное время или нет?

– Очевидцы говорят, что да, – признался я. – Но вообще-то я его остановил.

– Остановил время? Не думал я, что такое возможно! Но ведь ты правдивый мальчик, правда? Ты не стал бы лгать своему Главному Горологу? Скажи, Мэллори, чем тебе так далась эта правда? Почему это понятие так священно для тебя?

– Сам не знаю.

– Пра-авда! Правда правде рознь. Она столь же изменчива, как и время.

– Я в это не верю.

Он потер глаза и посмотрел на меня.

– Ты должен пообещать мне кое-что, юный Мэллори. Если ты когда-нибудь докажешь Великую Теорему, не говори об этом ни цефикам, ни акашикам, ни канторам, ни своим собратьям-пилотам. Не говори никому, кроме меня.

Я стоял не шевелясь, но мысль моя работала очень быстро. Если я действительно докажу Теорему и признаюсь в этом Хранителю, мое открытие исчезнет, как свет в черной дыре.

– Я дал обет искать истину, – сказал я.

– Вот именно искать, а не разбрызгивать ее куда попало, как старик свою мочу.

– Четыре года назад я в Пилотском Зале в вашем присутствии дал обет стремиться к правде и мудрости, даже если это приведет меня к разрушению и гибели.

– К разрушению и гибели! К чьей гибели, будь ты проклят?! Разве это мудрость – дать правде погубить Орден?

– Я всю жизнь мечтал доказать Великую Теорему.

– Мечты! Что такое мечты? Почему ты так чертовски упрям? Почему ты?.. – И он простонал: – К чьей? К чьей гибели это приведет?

– Я мечтал, и по сей день мечтаю, о таком Ордене и о такой вселенной, где правда и мудрость – одно.

– Благородные речи, наивные речи – как я устал от всех этих слов! – В его голосе слышалось почти непереносимое напряжение. – Либо ты даешь мне слово, либо нет.

– Я не могу дать вам слова.

– Ну что ж…

Он произнес это скорбно и с сожалением, как будто его губам трудно было выговорить эти немногие простые звуки. Слова повисли в воздухе, как колокольный звон. Хранитель посмотрел на меня долгим взором. Любовь и ненависть в его глазах сочетались с еще одной страстью, которую я назвал бы волей – волей, направленной наперекор судьбе, то ли своей, то ли судьбе как таковой, самой страшной и одинокой из всех возможных, как он должен был знать. Затем он нахмурился, сделал отстраняющий жест ладонями и отвернулся к окну. Покидая башню, как я тогда думал, в последний раз, я тоже посмотрел в окно – внизу скользили на коньках послушники, ничего не зная о приговоре, только что вынесенном над их запорошенными снегом головами.

 

КОЛЬЦА КВАЛЛАРА

 

Если я когда-нибудь пронзал над собой мирные небеса и парил в этих своих небесах на собственных крыльях, если я резвился в глубоких световых пределах и познавал мудрость птиц, которая гласит:

«Смотри, здесь нет ни верха, ни низа! Кружись и пари как хочешь, ибо ты сам – свет! Пой! Не говори больше слов!» – как же не возлюбить мне Вечность и брачное кольцо колец – кольцо возращений?

Никогда не встретить мне женщины, от которой я захочу иметь детей, если она не будет той, возлюбленной мною: ибо я люблю тебя, о Вечность.

Ибо я люблю тебя, о Вечность!

Седьмая предсмертная медитация воинов-поэтов

 

Историки полагают, что к концу второго Века Роения воины-поэты усовершенствовали технику замены участков мозга деталями биокомпьютеров, но это в отличие от такой же техники агатангитов служило иной цели. Слельмим, это неописуемо гнусное преступление, когда хитрые программы поэта управляют мозгом жертвы, – только один из вариантов. Известно, что поэты также переделывают некоторые части собственного мозга, чтобы подчинить себе чувство времени и замедлять время без помощи внешнего компьютера. И по другим причинам. Говорят, что они меняют самые глубинные свои программы, чтобы искоренить страх смерти. Цефики действительно утверждают, что у воинов-поэтов чувство страха совершенно отсутствует. В этом отношении они существа противоестественные, ибо человеку так же свойственно испытывать страх, как дышать. Жить, смотреть на звезды, радоваться свету, быть – это все, что мы знаем. Не быть для нас непредставимо и потому ужасно. Птицы, подставляющие крылья солнцу, серебристые рыбешки, испытывающие свои безмолвные радости, даже наделенные разумом компьютеры, находящие экстаз в электрических разрядах и молниеносном движении потоков информации – все живое, хотя бы крохотной частицей своего естества, должно ощущать страх перед великой тайной.

Когда я начал искать воинов-поэтов в барах, хосписах, на катках и в кафе, Бардо обвинил меня именно в глупом бесстрашии и в том, что я сам напрашиваюсь на разгадку конечной тайны.

– Ты в своем уме? – спросил он меня через несколько дней после моей встречи с Хранителем Времени. – Конечно, не в своем – я всегда это знал. Эти поэты убивают просто потому, что им это нравится – не понимаешь, что ли?

– Это правда – они поклоняются смерти. Но я хочу найти мать – меня беспокоит ее исчезновение.

Меня и правда очень беспокоило то, что она связалась с воинами-поэтами, и я планировал найти того, с кем ее видели в эти последние дни. Но я не имел опыта в поисках такого рода, и в итоге он сам нашел меня.

На Продольной, там, где она спускается на юг к Старому Городу, рядом с Гиацинтовыми Садами, стоят двенадцать зданий, целиком выстроенных из редких пород дерева. В более просторных хранятся исторические артефакты и реликвии. В тех, что поменьше, обшитые полированным розовым деревом залы целиком предоставлены произведениям искусства – человеческого и инопланетного, древнего и современного. Хотя все двенадцать корпусов именуются Музеем Искусств, именно в этих маленьких зданиях помещаются фравашийские фрески и тональные поэмы, утрадесские ледяные скульптуры и прочие сокровища. Самый маленький дом, классический четырехугольник с портиком из осколочника, называется Домом Мнемоника. Четыре его секции насчитывают много комнат, но самая известная из них – это Галерея Хибакуся. Там выставлены древнейшие фрески, показывающие невероятные картины войны и хаоса. Тональные поэмы строятся, клубятся и плавятся, повествуя об эпических битвах Века Холокоста. Я пришел сюда посмотреть знаменитую фреску «Возвышение человечества», занимающую сто футов северной стены. Когда меня что-то беспокоит, когда я чувствую себя усталым и замерзшим после бега на коньках, я люблю посидеть на скамье в галерее, вдыхая запахи теплого дерева и цветов и глядя, как переливаются на стене живые краски. Это одно из самых излюбленных моих занятий.

Время шло к вечеру, и я был в галерее не один. Рядом со мной, ближе к центру длинного зала, сидела пара фабулистов, несомненно ищущих вдохновения для собственного творчества. На краю ковра у меня за спиной, у журчащего фонтана, разместилась группа самумских Друзей Бога – все очень высокие, тощие, благоухающие чесноком, козьим корнем и прочими экзотическими специями. Их привычка крутить серебряные цепочки, скрепляющие их длинные черные волосы, раздражала меня не меньше, чем их похожий на шипение шепот, который они исторгали из себя быстрыми приглушенными толчками.

– Видите? – говорил один из них. – Вот свидетельство того, что Роение началось еще в Век Холокоста, а не позже. Так мне и думалось.

Я смотрел на картину, где кипели синие, зеленые и белые краски, и видел серебристые ракеты, поднимающиеся из океанов Старой Земли, но трудно было сказать, что они собой представляют: корабли, летящие к звездам, или ядерные снаряды. Затем одна ракета разделилась на две, две на четыре и так далее. Внезапно вокруг вспыхнули яркие звезды туманности Эты Киля, и ракеты превратились в четыре тысячи световых лент. Несущийся через пространство свет заполнил всю туманность. На миг центральная часть картины вспыхнула ослепительной белизной, в которой там и сям стали возникать серые пятна. Белизна сменилась небесной синью, а пятна приняли форму черных грибовидных облаков, встающих из атмосферы Старой Земли. Я вовсе не был уверен, что в картине содержится «свидетельство», о котором говорили Друзья Бога; более вероятно, что для фраваши, создавших эту фреску. Роение и было Холокостом.

Вскоре я стал замечать некоторые перемены в звуках и запахах зала. Вонь козьего корня и чеснока стала слабее, шепот сменился взволнованными голосами и шорохом одежд. Вслед за этим настала тишина, и я уловил запах масла каны. Духами на его основе пользовались воины-поэты. Я повернул голову и увидел широкогрудого, среднего роста человека, который интересовался явно не картиной, а мной. Он изучал мое лицо, как гроссмейстер шахматную доску, с усиленной, почти фанатичной сосредоточенностью. Я сразу понял, что это воин-поэт: они все сделаны из одинаковых клеток. Признаками этой породы служили черные курчавые волосы, медная кожа и гибкая шея. Поэт был красив – красота часто присуща таким вот породистым расам. Какими пропорциональными выглядели его точеный нос, выпуклые скулы и лепная челюсть – какой огневой, соразмерный образ! Но самым притягательным в поэте были его глаза, цвета глубокого индиго, почти лиловые, живые, ясные, одухотворенные, все понимающие – и совершенно лишенные страха. На вид он был молод, но я подумал, что он, должно быть, очень стар – только у человека, которому много раз возвращали молодость, могли быть такие глаза. Впрочем, нет – я вспомнил, что воины-поэты не практикуют омоложение. Они обожествляют смерть и потому считают тягчайшим – практически единственным – грехом продлевать жизнь за черту «момента возможности». Этот воин-поэт, вероятно, мой ровесник.

Он прошел по ковру и встал почти вплотную ко мне. Двигался он быстро, с отточенной грацией.

– Мое имя Давуд, – сказал он голосом, льющимся, как жидкое серебро. – А ты Мэллори Рингесс? Я слышал о тебе странные вещи.

Зал опустел, только на стенах переливались и пульсировали фрески. Появление воина-поэта спугнуло всех. Я окинул взглядом его черный меховой плащ и броскую радужную камелайку. Одежда была богатой и красивой, хотя поэты, как известно, не придают значения богатству, а красоте и того меньше. Я перевел взгляд на его руки. Каждый воин-поэт носит два кольца, по одному на мизинце каждой руки. Кольца делаются из разных металлов и могут быть различного цвета: зеленого, желтого, индигового или голубого. Всего цветов семь, и каждый, согласно гамме спектра, указывает на степень мастерства. Фиолетовое кольцо – это седьмая, низшая, степень, красное дается тем немногим, которые достигают высшей. Кольцо на левой руке – кольцо поэта, на правой – кольцо воина. Говорят, что не бывало еще столь великого поэта и воина, который носил бы два красных кольца. У моего на левой руке было зеленое – выходит, он принадлежал к поэтам четвертой, не слишком выдающейся, степени. Зато его воинское кольцо, выкованное из какого-то квалларского искусственного металла, было красное и гармонировало с огненно-красными тонами фрески.

– Мне сказали, что ты меня ищешь, – произнес Давуд.

– Ты знаешь мою мать? Ты тот самый поэт, с которым… ты ее знаешь?

– Знаю. Хорошо знаю.

– Где она?

Он, не отвечая, учтиво склонил голову.

– Я бы все равно постарался встретиться с тобой, чтобы увидеть сына такой женщины. Я собрал много историй о тебе. Когда-нибудь, если буду жив, я сложу из них поэму. Я слышал, пятнадцать дней назад ты остановил время, спасая своего друга от смерти.

– Напрасно ты слушаешь всякие сплетни.

– Напрасно ты спас своего друга, когда пришел его момент. И это не сплетни, я знаю. И про Агатанге тоже знаю. Нам, поэтам, знакомо…

– Еще бы – вы ведь мастера слель-мима.

– Ты тоже пользуешься этим стандартным термином…

– Вы лишаете людей собственной воли.

– Ты хочешь сказать, что знаешь, что такое воля? – улыбнулся он.

– Вы убиваете людей ради удовольствия.

– Ты так думаешь?

Его красивая белозубая улыбка смущала меня, теплая манера общения убаюкивала.

– Но ведь вы же убиваете?

– Случается.

– И невинных тоже?

Он продолжал улыбаться, и в глазах его теплился огонек.

– Никогда еще не встречал невинного человека – ни мужчины, ни женщины, ни даже ребенка. А ты, Мэллори Рингесс? Уж ты-то знаешь, что невинности на самом деле не существует. Не протестуй – я вижу по складкам у тебя на лбу, что ты это знаешь.

Я потер лоб и перешел в атаку:

– Вы поклоняетесь смерти.

– Допустим. Но скажи, пожалуйста, что значит поклоняться? Или, может быть, лучше я скажу? Дарио Красное Кольцо как-то написал стихи об этом. Прочесть тебе?

– Не надо. Ненавижу стихи.

– Это свидетельствует о душевном уродстве – но я не верю, что ты ненавидишь стихи.

– Где моя мать?

– Она ждет меня.

– Где ждет?

Он опять не ответил и показал на фреску: в туманности Ориона вспыхивали звезды, у которых первые человеческие рои создавали свои поселения.

– Красиво. А как по-твоему, чем защищена эта красота?

– Не понимаю, о чем ты.

– Что произойдет, если кто-то захочет испортить или украсть эту картину?

– Зачем же ее портить? А если кому-то вздумается ее украсть, роботы не выпустят его из музея – так я думаю.

– А если и роботов тоже испортят, в каком преступлении будет повинен наш гипотетический вор? В краже? В кощунстве? В убийстве?

– Робота убить нельзя. – Я пожал плечами, не понимая хода его мысли.

– Я рад, что ты это понимаешь, Мэллори, – робота убить нельзя.

Я сжал кулак.

– Люди – не роботы. – Он молча, с улыбкой смотрел на меня. – Ты играешь словами ради собственной выгоды.

– Ну что ж, я как-никак поэт. А ты начинаешь смотреть на вещи глазами воина. Робота убить нельзя, потому что он неживой. Роботы не могут сами себя программировать и не обладают сознанием в настоящем смысле этого слова.

Я встал и застегнул свою камелайку.

– Мне не следовало разговаривать с тобой. Не понимаю, почему Хранитель Времени позволяет вам появляться на улицах.

– Потому что Невернес – свободный город, а свободу воина-поэта ограничивать нельзя.

– Свобода, – фыркнул я и покачал головой.

– Есть и другая причина. У твоего Хранителя Времени тоже есть свои роботические страхи, как и у всех. Почти у всех.

– Вы ему угрожаете?

– Я этого не говорил.

– Но подразумеваешь.

– Поэта надо слушать очень внимательно. – Он приложил к губам свое зеленое кольцо. – Мы говорим серебряными языками, и наши слова порой бывают многозначны.

– Я пришел сюда посмотреть картину, а не слушать кого-то.

Он с улыбкой поклонился картине и сказал:

– Тогда я буду слушать тебя, если хочешь. Расскажи мне о комнатах Соли. За приемной расположена другая, смежная – верно? Каков их размер? На сколько лестничных пролетов надо подняться?

Он задал мне еще несколько вопросов, на которые я не ответил. Он хотел знать, какую пищу Соли предпочитает, в какой позе он спит и прочие интимные вещи. Я сразу понял, что поэт вознамерился убить Соли.

– Уходи, – сказал я наконец. – Я не стану помогать тебе убивать Соли. Ни его, ни кого-либо другого.

Он поднес к своим красным губам красное воинское кольцо.

– О вашем путешествии к алалоям ходят разные истории – говорят, что тебе убивать не впервой.

– Что тебе рассказала моя мать?

– Что Соли твой отец и ты ненавидишь его, а он тебя.

Я смотрел на него, напружинив мускулы. Мне казалось, что мое чувство времени опять растягивается – успею ли я убить его до того, как он убьет меня? У него красное кольцо; пожалуй, не успею. Он разгадал мои мысли и сказал:

– Не бойся подойти слишком близко к смерти. Не бойся умереть.

– Все живое боится умереть.

– А вот тут ты ошибаешься, – улыбнулся он. – По-настоящему живут только те существа, которые умереть не боятся.

Мои руки снова сжались в кулаки.

– Ты хочешь сказать, что люди не живут по-настоящему. Это абсурд.

– Люди – это овцы.

– Что такое «овцы»?

– Что-то вроде шегшеев, только глупее. На Старой Земле их выращивали ради шерсти и мяса, как и до сих пор выращивают на многих планетах.

– Люди – не овцы.

– Ты так думаешь? Знаешь ли ты притчу о цефике и его овцах?

На фреске взрывались звезды, закладывая начало блестящего хаоса Экстра. Я слышал голоса за дверью в галерею, но внутрь войти никто не решался.

– Хранитель Времени тоже любит притчи, – сказал я. Давуд, видимо, воспринял это как согласие и стал рассказывать:

– Был когда-то на Утрадесе цефик, имевший большое стадо овец. Цефик был занят разработкой метапрограмм, которые, как он надеялся, должны были преодолеть его собственные, более низменные программы, и на овец у него почти не оставалось времени. Они часто уходили в лес, увязали в сугробах или просто разбегались, потому что знали, что цефику нужны их шерсть и мясо.

Я попытался измерить взглядом расстояние до двери, Давуд же продолжал:

– И однажды цефик придумал, как решить эту задачу. Он внушил своим овцам веру в бессмертие. Он убедил их, что нет ничего плохого в том, что с них сдирают шкуру – и овцы стали верить, что это хорошо, даже приятно. Тогда он написал программу, убеждающую овец в том, что он хороший хозяин, любящий свое стадо так, что готов сделать для них что угодно. Далее он внедрил в тупые овечьи мозги программу, заверяющую их, что если с ними что-нибудь и случится, то когда-нибудь потом, не сегодня. Поэтому они могут спокойно щипать траву, спариваться и греться на солнышке. Наконец – и это была самая хитрая из программ цефика, – он убедил овец в том, что они вовсе не овцы. Одним он внушил, что они волки, другим – что они талло, третьим – что они люди, а некоторым – что они хитроумные цефики.

После этого всем его заботам пришел конец, и он обратил свою изобретательность на создание более глубоких программ. Овцы больше не убегали и спокойно ждали, когда цефик придет к ним за шерстью и мясом. Цефик же…

– Цефик же жил долго и счастливо, – перебил я. – Мне не нравится твоя притча. Люди – не овцы.

Мне подумалось, что я протестую слишком яро и слишком громко. Мои слова отражались эхом от панелей розового дерева над фреской. Я пытался осмыслить заявление воинапоэта, подразумевающее, что человек, чтобы жить в полную силу, должен жить так, как если бы уже умер. Странная, безжалостная философия, но воины-поэты – порождение не менее странной системы, и милосердие им неведомо. Создатели этой расы стремятся к совершенству – говорят, их расщепители в свое время исключили из мужского и женского генома всю постороннюю и избыточную ДНК. На Квалларе каждый год оплодотворяется миллион яйцеклеток и рождается миллион одинаковых, безупречных младенцев. На самом деле они не столь уж безупречны. Некоторых убивают сразу после рождения – лишь для того, чтобы показать, что мы живем в безжалостной, управляемой случаем вселенной. Многих убивают за неспособность овладеть воинским или поэтическим мастерством. В двенадцатилетнем возрасте будущим воинам дают ножи и разбивают их на пары. Из каждой пары выживает только один, затем пары составляют заново – и так до тех пор, пока от первоначального миллиона не останется едва ли десятая часть. Таким же образом выявляются наиболее одаренные поэты. Проигравшим, не способным изобретать красивые и мудрые слова перед лицом смерти, предлагают совершить самоубийство. Тех, у кого недостало смелости совершить этот «благородный» поступок, замучивают до смерти их же товарищи. Пытки, как сказала мне однажды Колония Мор, задуманы не как наказание. Они должны-побудить злосчастного мальчугана перепрограммировать свой страх перед смертью, позволить ему полностью насладиться эфемерной, ускользающей от него жизнью. С возрастом воины-поэты подвергаются другим, еще более тяжким испытаниям. Их души формируются в процессе многочисленных изменений тела и мозга. Никто, даже эсхатологи, не знает в точности, в чем состоят эти испытания, но две вещи известны наверняка: что каждый миг жизни воина-поэта может плавно подвести его к смерти и что из каждого миллиона только сто человек доживает до получения колец Кваллара.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-07-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: