Я в это не верю. Однако откуда во мне это неверие, эта программа скептицизма – не из хромосом ли? И что запрограммировало мои хромосомы? Случайности эволюции? Бог? Кто же тогда составил божественную программу или программы вселенной? Кто программирует программиста? С ума можно сойти от этих бесконечных витков причины и следствия. Я не верю в существование какого-то простого объяснения. Некоторые программы – например, младенческие, такие как плач, дефекация, сосание и сон – и правда записаны в хромосомах. Другие копируют программы наших родителей; мир, в котором мы живем, вписывает в наши нервы свои программы – порой удовольствием, но чаще огнем и болью. Происхождение некоторых программ – это тайна, которая, возможно, навсегда останется неразгаданной. И разве не тайна то, как мозг формирует сам себя, приспосабливаясь к собственной крошечной нише во вселенной, как сплетаются воедино биллионы нервных клеток, создавая триллионы связей? Акашикам очень хотелось бы раскрыть эту тайну и составить подробную карту человеческой души, но им так до сих пор и не удалось реализовать свою мечту. То, что у каждого человека свой уникальный набор программ, стало уже общим местом. Все мы гордимся своей уникальностью и часто оправдываем свое существование, глядя на звезды и заявляя, что во всей вселенной нет другого такого же существа. Мы верим в свою особость и вытекающую из нее уникальную ценность. Каждый из нас некоторым образом представляет собой свою собственную уникальную вселенную, достойную существовать не менее, чем большая вселенная вокруг нас. Я всегда в это верил и всегда рассматривал свои программы самомнения, тщеславия и ярости как очаровательные недостатки, без которых яркий самоцвет, известный мне как Мэллори Рингесс, даст трещину и утратит свой блеск, как лишенный граней алмаз. Сейчас, вглядываясь в лица других людей на катке, я уже не был в этом так уверен. Я видел самомнение в эталоне, выписывающем сложную фигуру, и тщеславие в осанке красивой чернокожей матроны с Летнего Мира. Все программы, побуждавшие меня изменять форму своего тела, любить, шутить, убивать, искать секрет жизни – каждая частица меня имела свой дубликат в другом мужчине, женщине или ребенке. Мои программы не были уникальными; только кажущаяся случайность их подбора во мне была таковой. Можно ли гордиться программами, вышедшими из унаследованных мной хромосом или из щипков моей матери, учившей меня, что лгать нельзя? Можно ли вообще рассматривать себя, как отдельное от других существо?
|
Для меня проблема уникальности оказалась даже труднее, чем я здесь описываю. Убедившись в своем новом умении читать чужие программы, я заглянул в себя, чтобы прочесть свою, и увидел ужасную вещь: мои программы не только не были уникальными, но я во многом был не более способен управлять ими, чем собака – своим виляющим хвостом. Даже лучшие из людей – такие, как утрадесские нейрологики – способны управлять только частью своих программ. Что до остальных – хариджанов, проституток и червячников, снующих у меня перед глазами, то воин-поэт в конечном счете был прав. Мы овцы, ожидающие своей очереди на бойне времени; мы груды мускулов и мозговой ткани, мясные машины, реагирующие на наиболее сильные позывы наших страстей – именно реагирующие, а не действующие самостоятельно; мы пользуемся готовыми мыслями, а не мыслим сами. Мы попросту роботы – сознающие, что они роботы, но все-таки роботы.
|
И все же… и все же мы нечто большее. Я видел однажды, как любимая собака Юрия, Куоко, животное, чьи программы заключались большей частью в том, чтобы есть, нюхать и рычать, преодолела свою программу страха, побуждавшую ее бежать, и бросилась на большого белого медведя из одной лишь любви к своему хозяину. Даже в собаках теплится искра воли. Что же касается людей, то я верю, что в каждом из нас она горит ярким пламенем. У одних оно коптит, как огонек горючего камня, у других пылает светло и жарко. Но если наша воля действительно свободна, почему же тогда роботические программы управляют нашим телом и умом? Почему мы не выполняем собственные программы? Почему не пишем их? Могут ли люди освободиться и стать хозяевами самих себя?
Нет, не могут. Я смотрел на лица тихиста и жакарандийской проститутки, и их уродство поражало меня. Сколько горького опыта, сколько отметин времени! Как уродливы и трагикомичны взрослые люди, достигшие окончательной взрослости! Глазами, освобожденными на миг от искривляющих линз собственных программ – глазами ребенка, – я увидел нечто трагическое: все мы пленники своего мозга. В детстве мы растем, и на студенистое мозговое вещество наслаиваются новые программы. В юности мы пишем многие программы сами, чтобы приспособиться к странной и опасной окружающей среде. Потом мы мужаем и находим свое место в городе, в обществе, в себе самих. Мы формируем гипотезы о природе вещей, и эти гипотезы, в свою очередь, формируют нас; пишутся новые программы, и наконец мы достигаем некоторого уровня компетенции и мастерства, даже комфорта, по отношению к нашей вселенной. Поскольку наши программы позволили нам достигнуть этого, хотя и ограниченного, мастерства, мы испытываем комфорт и по отношению к себе. Нет больше необходимости в новых программах, как нет необходимости стирать или переписывать старые. Мы даже забываем о том, что когда-то были способны сами себя программировать. Наш мозг стекленеет и становится невосприимчивым к новым мыслям, и наши программы записываются, так сказать, на жесткий диск. Именно так мы устроены. Эволюция создала нас так, чтобы вырасти, завести детей, передать им свои программы и умереть. Это путь продолжения жизни, и пламя теплится в стеклянной сфере слабо, но свободно. Мы даем достаточно света, чтобы разглядеть коды наших программ, но и только. Мы боимся, мы испытываем ужас перед тем, чтобы разбить стекло. И даже если бы мы смогли преодолеть свой страх, что тогда?
|
Если бы я набрался смелости, что бы я увидел? Устыдился бы, поняв, что набор программ, в которых заключается самая моя суть, мне не подвластен? А если бы я сумел написать новые программы, контролирующие этот набор? Тогда я мог бы когда-нибудь обрести уникальность и ценность, которых, как я обнаружил, так недостает мне и всей моей расе; я, как художник, сочиняющий тональную поэму, создал бы сам себя и вызвал из небытия чудесные новые программы, которых не существовало до сих пор в зыблющихся волнах вселенной. Тогда я наконец стал бы свободен, и пламя вспыхнуло бы как звезда; тогда я стал бы чем-то новым, таким же новым для себя самого, как восходящее солнце для новорожденного ребенка.
Куда девается пламя, когда его источник взрывается? Там, на Зимнем катке, в окружении катающихся, смеющихся, скачущих, гримасничающих и кричащих людей, глядя на ледяное оплывшее лицо Тихо, и на лицо хариджана в желтых штанах, и на лица всех людей на катке и во всех мирах человека, и на свое собственное лицо, я возмечтал о том, чтобы стать чем-то новым. Но это была только мечта. На той стороне катка я увидел Давуда, едущего к женщине, похожей на мою мать. Мое головокружение сменилось гневом, и я снова стал роботом.
Я мчался по льду, стараясь, насколько возможно, избегать столкновений. Ветер свистел в ушах и жалил лицо. Я опустил плечо, чтобы не задеть полуголую куртизанку. Когда эта озябшая голубокожая женщина увидела, что я мчусь во весь опор к воину-поэту, ее татуированные губы сложились в испуганное «О». Она отскочила в сторону, и Давуд меня тоже увидел. Я был ярдах в тридцати от него, но видел, что он улыбается. Восхищенной и слегка удивленной улыбкой. Он учтиво склонил голову, мускулы у него на шее напряглись, и курчавые черные волосы заколыхались на ветру. Моя мать раскрыла свой меховой воротник, и поэт вогнал ей в шею одну из своих игл, а затем помчался к восточному краю катка. Мать, провожая его взглядом, увидела меня и устремилась в противоположном направлении.
Я мог преследовать только одного из них и потому пустился вдогонку за матерью. Я настиг ее на краю катка, под мерцающей молочным блеском статуей Тисандера Недоверчивого, ухватил за меховой капюшон и заставил остановиться. Она не сопротивлялась. Я оглянулся назад как раз вовремя, чтобы увидеть, как Давуд в своей радужной камелайке исчезает в одной из восьми улиц, начинающихся от огибающей каток ледянки.
– Мама, – выдохнул я, – почему ты от меня убегаешь?
Несколько боязливых архатов в одеждах мандаринового цвета держались на расстоянии от нас, поглядывая, однако, на меня с почтением, которое архаты часто питают к пилотам. (А что такое почтение, внезапно пришло мне в голову, как не смесь любви и страха?)
– Куда побежал поэт? Что он с тобой сделал?
– Мэллори. – Она прикрыла глаза, и веки ее затрепетали, как будто ей что-то снилось. Она тяжело дышала, и один глаз слегка подергивался. Это была старая программа. Я думал, что Мехтар убрал ее, когда переделывал матери лицо, но программа, видимо, была вписана глубоко. Мать открыла глаза, прищурилась, склонила голову набок и спросила: – Зачем ты пытался выследить меня?
– Где ты была?
– И почему ты всегда отвечаешь вопросом на вопрос? Сколько раз тебе говорить – это неуважительно!
Я рассказал ей, как встретился с Давудом в Галерее Хибакуся и что за этим последовало. При этом я ковырял коньком старое дерево ближней скамейки.
– Зачем ты встречаешься с воином-поэтом, мама?
– Это была случайная встреча.
– Ведь ты же не веришь в случай.
– По-твоему, я лгу? Твоя бабушка мне давным-давно внушила, что лгать нехорошо. – И она засмеялась принужденно, как будто над шуткой, понятной ей одной. В этом смехе чувствовалось затаенное напряжение. Я уловил легкие токи неправды и обнаружил, к своему удивлению, что легко могу прочесть эту специфическую программу моей матери. Она попросту и без затей лгала.
– Тогда скажи – что поэт вколол тебе в шею?
– Ничего. – Она потрогала некрасивую деревянную пряжку, скалывающую ее воротник. – Он просто вернул мне застежку. Она упала, а он ее поднял и отдал мне.
Я оглянулся на улицу, ведущую прочь от катка между стеклянными домами. Отправившись в погоню за Давудом, я рисковал снова упустить мать. Она, в свою очередь, явно понимала, что у меня на уме, и старалась отвлечь меня от поэта.
– Он мог убить тебя, – заметил я.
– Эти звери могут убить любого, кого захотят.
– И кого же хочет убить Давуд? Соли?
– Откуда мне знать?
Ложь, все ложь.
Ее глаз опять дернулся, и я понял то, что давно должен был понять: моя мать пристрастилась к тоалачу. Этот ее тик происходил от стараний скрыть свой позор от друзей и от себя самой. Открылись мне и другие ее программы. Слой жира у нее на бедрах, говорящий о неумеренности в еде и любви к шоколаду во всех его видах; высокомерная манера разговора, эти ее обрывочные фразы, намекающие на то, что собеседникам по их малоумию ее все равно не понять (и на ее скрытую застенчивость); то, как она запрограммировала себя щуриться вместо улыбки. Цефики называют эти красноречивые внешние знаки указателями. То, что я прочел на ее лице по хмурым морщинкам и движению глаз, меня просто шокировало. Я всегда знал – хотя и не отдавал себе отчета в этом знании, – что ее чувственность носит весьма неразборчивый характер. Теперь эта сторона ее натуры открылась мне во всей своей наготе, и я, к своему безмерному смущению, увидел, что она способна вступить в половые сношения с эталоном, с мальчиком, с женщиной, с инопланетянином, с животным – даже с лучом чистой энергии, если бы акт живого организма со светом был возможен. (Архаты, к слову, верят в такую возможность.) Свой целомудренный образ жизни она вела отнюдь не от недостатка желаний. Свою необузданность, пожалуй, я унаследовал от нее.
Я так вцепился в спинку скамьи, что у меня онемели руки. Я растер их. Вокруг катка уже зажигались светящиеся шары, отражаясь во льду сотнями огней. Началось массовое дезертирство – конькобежцы расходились по ближайшим кафе. Остались только немногочисленные хариджаны – в сумерках из-за их громких криков казалось, что они совсем близко.
– Мне кажется, существует какой-то заговор с целью убийства Соли, – полушепотом сказал я. – Что тебе известно об этом, мама?
– Ничего.
По ее сжатым губам я видел, что ей известно все.
– Если Соли убьют, Хранитель первым делом заподозрит тебя. Он отправит тебя к акашикам, и они оголят твой мозг.
– Есть способы, позволяющие надуть акашиков вместе с их примитивными компьютерами, – прищурилась она.
У меня имелись собственные причины интересоваться пределами возможности акашикских компьютеров, и я спросил:
– Какие способы?
– Они есть. Разве я не твердила тебе, что всегда найдется способ перехитрить своих соперников?
– Ты, помимо этого, учила меня, что убивать нехорошо.
Подумав, она кивнула.
– Ребенку необходимо внушить некоторые… простые истины, иначе вселенная поглотит его. Но если дитя – женщина, она быстро усваивает, что можно, а что нет.
– Ты смогла бы убить Соли? Как легко мы с тобой говорим об убийстве!
– Это ты говоришь. Я еще ни разу не убила ни единого живого существа.
– Но ты послала поэта совершить убийство за тебя. Это, выходит, можно?
– Тем, кому ясна необходимость того или другого, можно все. Есть избранные, к которым законы большинства не относятся.
– Кто же выбирает их, этих избранных, мама?
– Судьба. Она метит их, и они тоже должны оставить свою метку.
– Убийство Соли – это кровавая метка.
– Все великие события в истории пишутся кровью.
– Смерть Соли, по-твоему, – великое событие?
– Без него все разговоры о расколе прекратятся, и Орден будет сохранен.
– Ты думаешь?
Она улыбнулась своей беспокойной, самодовольной улыбкой. Подул ветер, предвестник ночных холодов, и мать плотнее запахнула воротник. Неказистое пальто плохо сидело на ней. Она всегда так одевалась – для камуфляжа, как я только что понял. Люди, глядя на ее бесформенную одежду, думают, что перед ними женщина, не придающая значения стилю и не стремящаяся произвести впечатление. На самом деле мать восторгалась собой так, как будто все еще была маленькой девочкой.
– Как я ненавижу этого Соли! – сказала она.
Я долбанул коньком лед.
– Однако ты выбрала его мне в отцы.
– Только его хромосомы.
Я снял перчатку и запустил пальцы в волосы, нащупывая рыжие прядки, которые были жестче черных. Но пальцы озябли, и я почти ничего не чувствовал.
– Почему, мама? – спросил я внезапно.
– Не спрашивай меня об этом.
– Ответь. Я хочу знать.
Она вздохнула, повернув язык во рту, словно шоколадную конфету.
– Мужчины – всего лишь орудия. И их хромосомы тоже. Я украла у Соли хромосомы, чтобы сделать тебя – Главного Пилота нашего Ордена.
Я почесал нос. Она смотрела на меня, прищурившись, закусив губу и теребя свой двойной подбородок. Мне казалось, что я понял костяк ее плана. Она пойдет на все, чтобы сделать меня Главным Пилотом, собираясь потом манипулировать мной, как будто я – кукла фантаста. Когда я обвинил ее в этом, она возразила:
– Разве я способна манипулировать собственным сыном? Ты сам собой манипулируешь. Не имею никакого желания манипулировать будущим Главным Пилотом.
Она засмеялась, и я подумал, что недооценил степени самомнения, на котором основывался ее план. Я смотрел в ее глаза, казавшиеся темно-синими под тенью капюшона, и видел в них безмерную гордость и честолюбие.
– Но Орденом правит Хранитель Времени, а не Главный Пилот, – заметил я.
– Верно, Хранитель Времени, – согласилась она.
Тогда ее грандиозный замысел открылся мне во всей полноте. Уж очень красноречиво произнесла она «Хранитель Времени». Честолюбие моей матери не знало границ. Она собиралась убить и Хранителя Времени тоже, а в правители Ордена прочила себя.
Тщеславие, тщеславие, суета сует.
– Нет, мама, – сказал я, читая указатели на ее лице, – ты никогда не будешь править Орденом.
Она с шумом выпустила воздух и прижала руки к животу, словно я ударил ее.
– У моего сына большая власть. Раз уж ты меня, свою мать, видишь насквозь…
– Просто я читаю некоторые твои программы.
– Что же это они с тобой сделали? – Она смотрела на меня так, словно видела впервые, и в ее прищуре сквозил ужас. (А что такое ужас, если не смесь ненависти и страха?)
– Что сделал с тобой воин-поэт, мама?
– Не смей отвечать вопросом на вопрос! Почему ты такой непослушный? Я думала, что давным-давно научила тебя слушаться.
Мне не понравился оборот, который приняла наша беседа, а еще больше не понравилось, как мать произнесла слово «слушаться». Это было гадкое слово, а в ее устах оно приобрело и вовсе ужасный смысл. Воины-поэты славились тем, что вселяли в свои жертвы абсолютное послушание. Какой же яд ввел Давуд в ее мозг? Генотоксины, которые хорошо сочетаются с ее хромосомами и постепенно меняют самые глубокие ее программы? Или слель-вирус, пожирающий ее мозг и мало-помалу заменяющий его запрограммированными нейросхемами? Послушными нейросхемами? Возможно, ее мозг слельмимирован? Мать смотрела на темный круг катка, а я прикидывал, в какой степени ее воля уже заменена волей воина-поэта.
– Этот поэт очень опасен, – сказал я. – Он убьет тебя как муху, если захочет.
– Все мы смертны.
– Он убьет твою душу.
– Я не боюсь умереть.
– Я всегда думал, что ты боишься, мама.
– Нет, не боюсь. Разве мы, принимая смерть как должное, не освобождаемся от страха? И разве свободному человеку не все доступно? Нет, я не боюсь.
Я смахнул лед с усов.
– Мне кажется, это слова поэта, а не твои.
Она потуже затянула капюшон и заговорила медленно и мерно, как будто объясняла послушнику теорию круга. При всем ее спокойствии я различал в ее голосе ритм новых программ. Подбор слов, произношение некоторых звуков (она слишком выделяла согласные, образующиеся при пресечении потока воздуха языком), рубленая краткость фраз и мыслей – все было таким же, как обычно, и всетаки немного другим. Я читал ее, но не мог сказать, откуда взялись эти новые программы – просто из идей и верований Давуда или он все-таки мимировал ее мозг. Я вздрогнул, когда она сказала:
– Ты думаешь, Давуд мной манипулирует? Ничего подобного – это я манипулирую им. Он думает, что нашел способ постепенно подчинить себе мои программы – называй это слель-мимом или как тебе угодно. Это он так думает, заметь. Но откуда у него эта мысль? От меня – это я ему внушила. Это самый тонкий вид манипуляций – уж я-то благодаря своей матери знаю толк в этом искусстве.
Что же все-таки сделал Давуд – переписал ее программы или переделал жесткий диск? Я дрожал при мысли об этом.
– Быть может, акашики смогли бы тебе помочь, – сказал я.
– Не думаю.
– Давай я отведу тебя к ним – только скажи мне, как тебя найти.
– Разве твои друзья не сказали тебе, что я беру уроки у воинов-поэтов?
– Скажи тогда, где найти твоего поэта.
– Зачем моему сыну может понадобиться воин-поэт?
– Может быть, я хочу его предупредить, что им манипулируют. – На самом деле я хотел захватить его врасплох до того, как он мимирует мозг моей матери – если он, конечно, до сих пор еще этого не сделал. Я хотел его убить.
– Суть моих манипуляций такова, что информация о том, что им манипулируют, только заставит его поверить, будто он сможет манипулировать моими манипуляциями, заставив меня поверить, будто я манипулирую им. Это довольно сложно – впрочем, поступай как знаешь. – Она с улыбкой кивнула и повернулась к свету. Ее тень вытянулась, как черное копье, и снова укоротилась на блестящем льду. – Тобой-то никто не манипулирует.
– Бог ты мой!
– Разве я учила тебя божиться?
– Где он, этот поэт?
– Разве я сторож господину моему?
– Где он, мама?
– Сам скажи, раз так хорошо читаешь меня.
– Ты послала его убить Соли.
– Соли, – повторила она и закрыла глаза, наконец-то убедившись, что я действительно ее читаю.
– Почему он согласился убить по твоей просьбе?
– Не даром, конечно. Воинам-поэтам нужны приверженцы, вот я и примкнула к ним, а взамен Давуд…
– Когда? О Боже, мама – теперь уже поздно, так?
– Как же я ненавижу Соли!
– Мама!
– Не ищи воина-поэта – неровен час, найдешь.
– Я убью его.
– Нет, Мэллори, не уходи. Пусть он сделает свое дело. Зачем тебе нужно спасать Соли? В это самое время поэт, наверно, уже поднимается к нему на башню. Или избавляется от его охраны. Или спрашивает у Соли стихи.
Я топнул коньком об лед, пытаясь вернуть кровообращение своим окоченевшим ногам.
– Какие стихи?
– Такова традиция воинов-поэтов. Они обездвиживают свою жертву, а потом читают ей начальные строчки каких-нибудь старых стихов. Если жертва сумеет их закончить, поэт ее пощадит. Но этих стихов, конечно, никто не знает.
Я оттолкнулся и поехал прочь. Я ей не верил. Она смеялась надо мной. Не может поэт рисковать провалом, теряя время на то, чтобы спрашивать у жертвы стихи.
– Куда ты? – крикнула она, не успел я проехать и десяти ярдов.
– Предупредить Соли об этом безумце!
– Не уходи от меня! Пожалуйста!
– До свидания, мама.
Тогда она прокричала мне вслед:
Не ждал я Смерти, но она
Любезно дождалась меня.
Теперь на башне мы втроем:
Она, Бессмертие и я.
– Вот эти стихи – на случай, если он и тебя спросит.
Я пригнулся, помахал ей и покатил по льду, делая глубокие вдохи и выдохи. Я не собирался позволять убийце, мастеру слель-мима, безумцу обездвижить меня. Я намеревался сам загнать его в угол.