Старый декабрист и его гнездо




 

 

Теребуж после смерти Марии Андреевны достался её племянникам, из которых один был мой прадед, Лев Александрович. Среди своих братьев, удалых помещиков цыганского типа, кутил, озорников и картёжников, метавших родовое имение направо и налево, награждавших целыми вотчинами своих любовниц и расточавших здоровье в оргиях и попойках, он один из всех резко выделялся своим семейным, строгим нравом, своими оседлыми, земледельческими вкусами, деловитостью и трудолюбием. В то время, как братья его мыкали по свету и бесцеремонно трепали по чужим людям доброе имя семьи, Лев Александрович ревниво оберегал честь своего старого дворянского рода. В человеческих поколениях, как в дереве, происходит какое-то роковое вымирание, какая-то роковая взаимная борьба молодых отпрысков…

Появится их на старом корне видимо-невидимо, всякий тянет к себе питательные соки, у всех, кажется, условия одни, а подождёшь год, другой, смотришь позасохла и отпала большая часть этих отпрысков, и два-три только оспаривают друг у друга право на исключительное существование. Ещё несколько лет, и одно могучее дерево высится уже на месте старого пня, затеняя собой всё кругом, подавив и изгнав всякую другую соперничающую с ним поросль.

Лев Александрович вырос на старом дедовском пне именно этим единственным, всех заменившим отпрыском. Семьи его братьев и сестёр как-то сами собой таяли и исчезали, не основывая прочных поколений, стираясь, рассыпаясь, идя на ущерб… Один он, хотя условия его существования были самые трудные из всех, рос всё прочнее, всё шире и выше, словно в нём одном хранились для передачи потомству созидательные силы будущего…

И когда он стал почти единственным представителем когда-то многоветвистого родового пня, тогда собранная опять воедино растительная сила дала множество новых отпрысков, предназначенных к новой взаимной борьбе, к новому процессу воссоединения рассыпанного бессильного множества в один могучий и плодотворный побег будущего.

Теребуж, доставшийся ему в совместное владение с братом, и с печальной тенью прошлого, тяготевшей над ним, его не привлекал, и Лев Александрович жить в нём не стал, так как не такова была натура старого барина, чтобы делиться властью в собственной усадьбе, хотя бы и с родным братом.

Отдав этому последнему Теребуж, прадед решил выстроить себе новую усадьбу на новом месте. Выбор его пал на одно из самых дальних владений семьи, ещё не тронутую плугом степь в десяти верстах от уездного города Щигры, на реке Рати. Первыми колонистами этой глухой Аладьинской степи за десятки лет до постройки усадьбы была семья теребужского крестьянина Ивана Мелентьева, по прозвищу Губан, который был послан сюда с двумя другими семьями при царице Екатерине, когда здесь ни одной из современных нам деревень не существовало. Эти три семьи положили начало так называемым Мелентьевым хуторам, через которые мы ездили из имения моего отца в гости к деду.

Мы с братом хорошо знали дорогу и все её достопримечательности, связанные со старыми семейными историями. Вот знаменитые «медвединские кусты», напирающие на дорогу версты три сряду. Здесь совершился всем памятный подвиг храбрости нашего деда, который с одним денщиком Соколовым с нагайкой в руках вырвался в глухую ночь из засады разбойников и всех их переловил на другое утро со своими драгунами.

Мы с братом Колей благоговейно всматриваемся в старый столб над межевой ямой, исторический монумент этого семейного геройства, и рисуем себе эту картину среди ночного мрака и безмолвия…

Гораздо обильнее окружена сагами всякого рода бесконечно длинная гать, обсаженная столетними дуплистыми вётлами, тянущимися на целую версту среди камышей живописной Рати. Здесь наш лихой другой дед, прогусарившийся гусар, на удалой тройке со своим отчаянным Петрушкой и силачом кучером Иерей ездивший по самым глухим дорогам и в самые тёмные ночи, тоже попался разбойникам. Они не только отбились втроём от двенадцати нападавших, но и будто бы привезли их всех в Щигры всё на том же тарантасе.

Хотя у нас с братом и выходили разногласия относительно некоторых обстоятельств этого происшествия, и раз мы даже с ним пребольно подрались, не сойдясь между собой в том, сколько было разбойников — двенадцать или три, однако мы не смущались этими случайностями, принимая за истину тот вариант, в котором оказывалось больше ужасов и больше молодечества.

Исторический Думный курган, простодушно называемый мужиками Дымным, особенно волновал по дороге в дедово имение наши поэтические инстинкты. Он видел, этот древний каменный колосс, целое тысячелетие, ему молились, его отыскивали глазами сквозь даль степей ещё печенеги, половцы и монголы. Зачем стоял он здесь на том же могильном кургане, и неужели ещё целое тысячелетие он будет стоять здесь, безмолвно вперив свои каменные глаза в таинственную тьму ночи, карауля вечность, вечной загадкой людям?

Блестящим молодым офицером генерального штаба, или, как в те времена говорили, «колонновожатым», прадед должен был, в связи с событиями декабрьских дней 1825 года, выйти в отставку и навсегда поселиться в деревне, важно расписываясь на самых незначительных бумагах «Свиты Его Величества подпоручик», не желая переменить этого почётного титула ни на какие штатские чины, хотя ему случалось служить подолгу в значительных должностях по выборам, где он мог бы получить крупный гражданский чин.

Крамола его была самого, впрочем, невинного характера. Вращаясь среди гвардейской молодёжи своего времени, он, не входя в число заговорщиков, тем не менее поддерживал со многими из них приятельские отношения и, в частности, дружил с Муравьёвыми, Пестелем, Бобрищевыми-Пушкиными, бывшими частыми гостями в гостиной прабабки Елизаветы Андреевны, дочери суворовского генерала фон Ган, русского коменданта Цюриха в итальянском походе. Тем не менее, после 14 декабря он был скомпрометирован этим знакомством в глазах императора Николая, и его блестяще начатая карьера в «свите Его Величества корпуса колонновожатых» по окончании известной школы Муравьёва оборвалась.

С годами воспоминания молодости забылись, и только однажды, уже много лет спустя, когда из Сибири вернулся один из участников декабрьских дней и навестил Льва Александровича и его супругу в их Александровке, старики вспомнили бурные дни невозвратного прошлого, и Елизавета Андреевна не без подъёма исполнила на рояле в честь возвратившегося друга революционный полонез Огинского, когда-то им написанный в тюрьме.

В Александровке, названной так прадедом в честь его отца, родился и прожил всю свою жизнь мой дед, родился и жил до своей женитьбы и мой отец. В неё по традиции каждый год вокруг своего серебряного самовара собирала бабушка Анна Ивановна всё молодое поколение старого колонновожатого. Она была второй женой деда и родом из Полтавщины, в молодости отличаясь необыкновенной красотой.

Во время посещения Полтавы императорам Николаем Павловичем, понимавшем толк в этом деле, государь, вопреки обычаю, танцевал почти весь вечер с молодой красавицей, поразившей его своей наружностью. В моё время Анна Ивановна была маленькой беленькой старушкой с тонким, словно точёным из слоновой кости личиком, очень сердившейся на нас, внуков, когда мы ей напоминали о её бывшей красоте. Только изредка, когда она была в особенно хорошем настроении, удавалось уговорить бабушку показать нам портрет, написанный с неё, когда ей было 18 лет. Тонкой акварелью на овальном медальоне, как писали в старину, она была изображена в белом воздушном платье и казалась действительно совершенно райским видением. Старики утверждали, что портрет отнюдь не преувеличивал её былой прелести.

Дом в Александровке был полон стариной, вывезенной из Теребужа: дедовскими портретами, строго смотревшими со стен на своих резвых потомков, затейливыми шкафами и шифоньерками красного дерева, с круглыми углами диванами-мастодонтами, изделиями крепостных мастеров, и часами-колонками, стоявшими по углам, которых в детстве мы почему-то особенно опасались. Мне лично казалось, что в сумерки в них открывались дверцы и в тёмные залы выходил кто-то страшный и таинственный…

Жуть навевала на нас, многочисленную родственную детвору, и одинокая могила нашей бабушки, урождённой Детловой, первой жены деда, умершей в молодости и поэтически похороненной в саду, на круглой площадке липовой аллеи. Здесь дед, писатель и публицист 80-х годов, любил писать свои произведения из старой помещичьей жизни. Детьми мы сторонились этого места по инстинкту живых существ перед тайной смерти.

Всякий раз при посещении Александровки меня мальчиком клали спать в комнате, считавшейся среди детворы «самой страшной» в прадедовском доме. Виновником этого был, впрочем, я сам и моё мальчишеское самолюбие перед целым цветником хорошеньких кузин. Дело заключалось в том, что в этой комнате-кабинете прадеда, огромной и полутёмной, над диваном висели написанные масляными красками портреты предков, занимавшие всю стену. От времени портреты потускнели, лица на них почти исчезли, и только глаза портретов по художественной традиции старого времени были видны ясно и смотрели всегда прямо на вас, куда бы от их взгляда вы ни увёртывались.

Этого последнего обстоятельства терпеть не могла по вечерам детвора Александровки, почему категорически не желала спать в кабинете. Мой кадетский гонор не позволял разделять страхи «девчонок», что было отмечено старшими, и я попал в постоянные жители страшного кабинета.

В природе ничто не исчезает бесследно, и те люди, которые жили в старых зданиях, где родилось, жило и умерло несколько человеческих поколений, не могли не заметить, что в самом воздухе старых домов, мебели и обстановке несомненно чувствуются флюиды прошлого. Именно это я почти физически чувствовал, как только меня укладывали в моей ранней юности на диване под портретами, и я с жутью слышал, как взрослые начинали расходиться на ночь из соседней столовой, и дом постепенно затихал. Горевшая у моего изголовья на тумбочке свеча была не в силах осветить большую комнату, и бросала только колеблющиеся тени на тёмные лица предков, висевшие над моей головой, как дамоклов меч. Было одно спасение: отвлечься от жутких мыслей чтением книг, которые плотными рядами украшали сплошь стены кабинета в старинных стенных шкафах.

Однажды это утешение сыграло со мной очень плохую шутку, так как мне точно назло попалась книга Фламмариона, который с большим вкусом и знанием предмета, во всевозможных подробностях на протяжении трёхсот страниц рассказывал самые невероятные истории о привидениях, покойниках, вампирах и всевозможных выходцах с того света. В соединении с обстановкой комнаты эта книга произвела на меня такое впечатление, что пришлось в спешном порядке закутаться с головой в одеяло, чтобы ничего не видеть и не слышать. Это было верное, испытанное детское средство против ночных страхов.

Кроме портретов, в кабинете была и ещё одна неприятность в лице старой мебели, которая от сырости имела преподлое обыкновение, рассыхаясь, совершенно неожиданно издавать громкий треск, что заставляло меня среди ночи в ужасе вскакивать на моём диване.

Богатая библиотека деда впоследствии, когда я уже стал молодым человеком, сослужила мне немалую службу и положила начало смолоду любви к старине и книжному делу, две страсти, которые теперь в старости дают мне столько удовольствия и удовлетворения.

Милую Александровку, как и сотни культурных и старинных усадеб на Руси, в 1918 году дотла сожгли «освобождённые крестьяне», которых вскоре затем советская власть освободила и от собственного имущества.

Бабушки Анны Ивановны, к счастью, тогда уже не было на свете…

 

Большая дорога на Руси

 

Прямая дорога, большая дорога,

Простора не мало взяла ты у Бога…

 

 

Дорожное дело, имеющее своим основанием лошадиную гоньбу, впервые было организовано Чингисханом в Монгольской империи для связи столицы с завоёванными областями, и было затем татарами доведено до большой высоты. Московская Русь, свергнув татарское иго, сохранила у себя введённое ими дорожное устройство вместе с его татарскими названиями, такими, как «ямы» и «ямщики».

«Ямами» назывались монголами дорожные станции, расположенные одна от другой на расстоянии 30–50 вёрст, обслуживаемые «ямщиками», т.е. людьми, ведающими станциями и правящими лошадиной упряжкой на перегонах.

Прежнее татарское устройство не только прочно привилось на Руси, но постепенно вошло в быт русского народа. В то время ямщицкое ремесло, передававшееся из поколения в поколение, создало особый тип ямщика-профессионала, своего рода героя большой дороги, жизнь и быт которого вошли в русский народный эпос в виде песен о дальней дороге и ямщиках. Эти песни, рисующие жизнь больших дорог, до революции были любимейшими песнями русского народа, и были вывезены нами даже в эмиграцию. До сих пор среди русского зарубежья большой популярностью пользуются песни: «Дороги», «Тройка», «Когда я на почте служил ямщиком», «Однозвучно гремит колокольчик» и «Смерть ямщика».

По началу дорожного дела на Руси ямскими услугами и кормом на «ямах» могли пользоваться только посланные по казённой надобности люди, послы и гонцы, а затем и частные лица, но уже за плату. Для следования им выдавались «подорожные», т.е. документы от казны, причём до нашего времени дошла одна из таких бумаг, выданная в 1433 году подьячему Ёлке от имени великого князя Ивана III‑го.

В прежнее время каждая ямская слобода, обыкновенно располагавшаяся у въезда в селение, в город или у почтовой станции, имела свое «пятно», т. е. отличительный знак вроде герба, которым отмечались, как тавром, её кони, и который находился на экипажах. В Московской губернии по одному из трактов, на Бронницком яму, это было изображение волка, на Зайчевском — зайца, на Костецком — летучего змея, на Яжелбицком —слона, и т.д.

Для управления всеми делами ямской гоньбы в Московской Руси имелся специальный Ямской приказ, во главе которого стояли боярин, думный дворянин и два дьяка. В последующие времена почтовой гоньбой ведал шоссейный департамент министерства путей сообщения.

Главным лицом на почтовой станции являлся станционный смотритель, незначительный по своему рангу маленький чиновник, которому обыкновенно давался первый чин согласно петровской табели о рангах — чин, который в теории должен был избавить его от побоев проезжающих, но в действительности избавлял не всегда. Что это была за должность, о том красноречиво говорит Пушкин в начале своей повести «Станционный смотритель».

«Кто не проклинал станционных смотрителей, кто с ними не бранился, кто в минуту гнева не требовал от них жалобной книги, дабы вписать в неё свою бесполезную жалобу на притеснение, грубость и неисправность? Кто не почитал его извергом человеческого рода, равного покойным подьячим или муромским разбойникам? Будем, однако, справедливы, постараемся войти и в его положение и, может быть, станем судить его гораздо снисходительнее. Что такое станционный смотритель? Это сущий мученик четырнадцатого класса, ограждённый далеко не всегда своим чином токмо от побоев. Ему нет покоя ни днём, ни ночью; всю досаду, накопленную за время скучной езды, путешественник вымещает на смотрителе. Проезжий смотрит на него, как на врага, а потому, если не случится свободных лошадей, какие ругательства, какие угрозы не сыплются на его голову! Случится проезжий генерал — и дрожащий смотритель отдаёт ему последнюю тройку. Генерал ускакал, не сказав спасибо, а через минуту колокольчик — и фельдъегерь бросает ему на стол подорожную с тремя перьями».

Добавим уже от себя, что фельдъегеря николаевского времени являлись ужасом и кошмаром почтовых станций, так как от них не спасали смотрителя при малейшем упущении ни его чин, ни лета, ни состояние здоровья. Каждая почтовая станция была обязана держать наготове, круглые сутки подряд, три лучших тройки, именовавшиеся «фельдъегерскими», которых смотрители не имели права давать никому, помимо их прямого назначения, так как в любую минуту при появлении на станции фельдъегеря кони эти должны были быть мгновенно запряжены и с места в карьер скакать, невзирая ни на погоду, ни на состояние дороги. Фельдъегерская гоньба при этом была такова, что многие лошади не выдерживали перегона и проезд по району фельдъегеря знаменовал собой десятки загнанных и павших в пути коней. Подорожные в эту эпоху различались на простые и курьерские, в которые для обозначения быстроты езды втыкалось перо, и фельдъегерские с двумя перьями. Какова была быстрота передвижения фельдъегерей, показывает факт, что расстояние между Петербургом и Москвой в 500 вёрст они пролетали в 30 часов.

Дальние путешествия в прежнее время на лошадях по дорогам имели, в связи со способом перемены по пути лошадей и экипажей, различный характер. Ездили «на перекладных», или «на переменных», т. е. когда путешественник не менял экипажа, а сменял только лошадей на станциях. Затем ездили «на долгих», т. е. не на сменных, а на одних и тех же конях, иначе именовавшихся «протяжными». Так ездили помещики, пользуясь собственными экипажами, лошадьми и прислугой и только отдыхая время от времени на станциях.

Существовала ещё разновидность езды «на передаточных», заключавшаяся в том, что путник ехал на переменных лошадях, причём один ямщик передавал проезжего другому, и каждый за эту передачу удерживал часть платы вперёд, почему последнему ямщику доставалось везти почти даром, а проезжий вынужден был расплачиваться за эти плутни. Проезд в отношении коней разделялся на казённых, почтовых и на обывательских, нанимаемых у жителей по вольной цене.

Экипажами, служившими для путешествий, были бричка и тарантас для людей небольшого достатка, рыдваны и кареты для людей богатых. Для защиты седоков от дождя и снега на открытых экипажах устраивали навесы из кожи или рогожи, натянутые на дуги из лозы. Сани с таким прикрытием назывались кибиткой, а сани с кузовом в виде кареты — возком. Впоследствии, в 20‑х годах прошлого века, появились дилижансы — тесные и низкие возки, обтянутые кожей с двумя оконцами. Такой дилижанс был разделён перегородкой так, что четыре человека, по двое с каждой стороны, сидели друг к другу спинами. Так как в обыкновенном возке можно было лежать, а в дилижансе только сидеть, то ямщики прозвали этот последний «нележанцем».

В старое время по зимам были особенно распространены возки, спасительные в зимнюю стужу, но «почти непереносимые», как вспоминает один из старых путешественников. Помню, что в усадьбе отца в углу каретного сарая стоял «бабушкин возок» — низкая каретка на полозьях, обитая изнутри мягкой светло-серой обивкой и с чрезвычайно удобными сидениями. На моей памяти возок этот употреблялся лишь однажды, когда среди зимы со станции железной дороги должна была приехать моя мама с младшим братом, бывшим тогда грудным младенцем, и возок послали за ними, чтобы не простудить ребёнка. В остальное время он выполнял обязанности гардероба нашего старшего кучера Алексея, который хранил в нём зимой свои шёлковые цветные рубашки и бархатные поддёвки, а летом кафтаны с наваченным задом.

Из больших дорог, оставивших память в русском эпосе, надо прежде всего назвать знаменитую Владимирку. По ней отправляли в Сибирь ссыльных, которых русский народ независимо от их преступлений считал «несчастными» и не осуждал, по пословице, что «от сумы и от тюрьмы никто не гарантирован». На юге России большой популярностью пользовались так называемые «татарские шляхи» — большие, одиннадцати сажен в ширину, степные пути, обсаженные по обе стороны ракитами и шедшие с юга на север. По ним когда-то из степей Дикого поля на соломенную Московскую Русь не раз ходили рати Тохтамыша и Батыя.

С понятием о жизни большой дороги на Руси, о тройках и ямщиках в народной памяти неразрывно связаны предания и рассказы о разбойниках, с которыми часто ямщики действовали заодно в деле ограбления проезжих путников. В этом отношении, помимо всяческих рассказов и легенд на эту тему, была в действительности известна, как разбойничий притон, деревня Поймы, первая почтовая станция от уездного города Чембары Пензенской губернии.

В середине прошлого века это было большое село, расположенное на сибирском тракте, жители которого крестьяне-старообрядцы были крепостными графа Шереметева. О них носилась дурная слава, что здесь «пошаливали», т.е. при случае занимались грабежами и убийствами проезжих. Некоторые дворы этого селения, расположенные вдоль тракта довольно далеко один от другого, существовали исключительно грабежом проезжих, ввиду того, что все проезжие в Сибирь и из Сибири помещики и купцы, направлявшиеся в Пензу, Казань, Пермь и за Урал, проезжали через Поймы. Здесь им приходилось кормить лошадей и ночевать.

И если неосторожный путник, не знавший о дурной славе села, по уговору его ямщика решался заночевать один, без спутников, то далее ему уже не было суждено продолжать путь. Ночью хозяин и его соучастник-ямщик душили проезжего, а затем относили его труп в овин, стоявший в стороне, который затем поджигали. В селе существовал обычай, что, если у кого-нибудь ночью горел овин, никто на тушение пожара не шёл, а наутро к хозяину-погорельцу собирались все влиятельные лица деревни, и погорелец задавал им пир. Кости сгоревшего зарывали в оврагах и лесах, они исчезали бесследно, а путник числился «без вести пропавшим».

Дальние поездки дворян-помещиков обычно напоминали собой целые экспедиции, так как их поезд состоял из многих экипажей. Вперёд заранее выезжала бричка с поварами, кухонными принадлежностями, припасами-продуктами и спальными принадлежностями. С господами ехала многочисленная челядь. Отправляясь в путешествие, бары забирали с собой груду всевозможных сундуков, ящиков, чемоданов, коробов, перин и подушек. Дорожный погребец, кроме того, являлся неизбежным спутником всякого путешествующего помещика. В погребце было всё, что нужно для дорожного завтрака и чаепития.

Вот как описывает сборы в путешествие «на долгих» мой дед, писатель семидесятых годов Евгений Марков, в своей книге «Барчуки», касающейся старой помещичьей жизни крепостных времен.

«Батюшке моему казалось в высшей степени непристойным, неудобным и лишённым всякого смысла стеснять себя хлопотами о подорожных, наймом лошадей на станциях, расплатами на водку, ожиданием лошадей на станциях и безобразной ездой с пьяными ямщиками. А главное, оскорбительной необходимостью ему, столбовому дворянину и именитому помещику, прописываться, как беглому холопу, через каждые двадцать вёрст в казённых книжках и предъявлять свой паспорт, словно какому-нибудь начальству, прохвосту станционному смотрителю. Не беда, конечно, проделывать все эти унизительные обряды какому-нибудь голоштанному землемеру или секретаришке, но в барских просторных сараях Теребужа стояли же для чего-нибудь грузные петербургские кареты с высокими парными козлами и крытыми запятками, варшавские коляски и казанские тарантасы. Кормились же для чего-нибудь в длинных конюшнях два шестерика сытых и крупных «каретных» лошадей, с волнистой гривой, с щётками до земли, толстошейные, толстоногие, волы-волами, не считая разгонных троек и многочисленного табуна. Держался же для чего-нибудь целый штат кучеров, каретных и троечных форейторов, конюхов и в лакейской целая свора лакеев, а на кухне два повара с поварятами. Нет, батюшка мой никогда не ездил, никогда и помыслить не мог иначе, как «на своём», в «своём» и «со своими».

В русской литературе по вопросу о путешествиях на лошадях по дорогам писали многие во главе с Пушкиным в его «Станционном смотрителе», Львом Толстым в «Поездке на долгих» и графом Сологубом в его повести «Тарантас».

Дальняя дорога на лошадях по русским полям и весям — удивительная школа здорового патриотизма и здоровой поэзии. Это прекрасная школа для изучения своей родины и своего народа, гораздо глубже, искреннее и плодотворнее, нежели по учебнику географии.

Я сам прошёл в детстве эту бодрящую и поучительную школу до постройки в наших местах железной дороги и на себе испытал её могучее жизненное влияние, которое вспоминаю с отрадным и благодарным чувством,

Помню и никогда не забуду неохватный простор русских полей, который провожал меня дни и ночи, тенистые леса, тихие и тёмные, с таинственно вьющимися тропами и лесными дорогами, по которым экипаж двигался мягко и неслышно. Никогда не забуду голубые заманчивые дали с белыми церквами, барскими усадьбами, деревнями и гумнами, уходящую из глаз широкую ленту дороги, густо, как аллея, обсаженной ракитами, и среди них на каждом шагу обозы нагруженных телег, со здоровыми коренниками под высокой расписной дугой, с краснорожими мужиками в лиловых и синих рубахах. Помню, как вчера, группы странников с котомками за плечами, с длинными палками в руках, встречные коляски и тарантасы, почтовые тройки с колокольчиками.

Всё это врывалось в душу новыми чувствами и осаждалось в глубине детского сознания радостным представлением о неисчерпаемой красоте, обилии и силе нашей великой русской родины…

 

 

Родные гнёзда

 

Дворянские усадьбы. Родные гнёзда. Нянюшка Марья Григорьевна. Знахарка. Дуняша. Морозиха. Далёкое прошлое. Пожар в деревне. Троицын день. Престольный праздник. Ярмарка в Коренной Пустыни. Старый Воронеж. Грустный сочельник. Народные праздники и приметы на Руси.

 

Дворянские усадьбы

 

 

Русское образованное общество начало интересоваться дворянскими усадьбами лишь в начале 80‑х годов 19‑го века, когда впервые, в связи с помещичьим разорением, зазвучали в литературе ноты печали, связанные с уходящей и гибнувшей красотой дворянских гнёзд и со всем тем сложным и поэтическим миром, который навсегда уходил с ними в прошлое…

Тургенев первый начал писать о тоске запущенной усадьбы и об уходящих с ней красоте, покое и уюте. В «Дворянском гнезде», «Месяце в деревне» и в «Трёх портретах» впервые в русской литературе появляются окутанные элегической дымкой старинные усадьбы со скрипучими половицами, тёмными залами и портретами предков на стенах, окружённые заросшими парками и населённые тихими девушками, светлыми мечтательницами.

Эту грустную лирику за Тургеневым подхватывают Чехов и Алексей Толстой своими рассказами, повестями и поэмами из дворянского оскудения. Нежная грусть старых усадеб переносится Борисовым-Мусатовым и Левитаном на талантливые холсты, и постепенно поэзия и прелесть уходящего прошлого, незаслуженно поруганного и так мало оценённого в своё время, охватывает лучшие круги русского общества.

Руководители журнала «Мир искусства» в первые годы нового века открыли в быте и обстановке дворянских усадеб подлинную русскую художественную культуру полутора последних веков, получившую так поздно и так внезапно всеобщее признание. Из-под вековой пыли были извлечены дивные портреты, прекрасные художественные произведения, целое забытое и так несправедливо заброшенное искусство.

Русское общество, рабски преклонявшееся перед всем иностранным, открывает сначала красоту московских, подмосковных, а затем и других культурных дворянских углов России. В старых дворянских гнёздах находят прекрасные архитектурные идеи, чудесные парки, террасы, фонтаны и статуи забытых скульпторов, громадное чисто русское искусство декоративного убранства. И постепенно на смену поэтическому интересу к усадьбам приходит серьёзный эстетический интерес.

Большие вклады в изучение дворянских гнёзд вносят журналы «Старые годы» и «Столица и усадьба», начавшие выходить в десятых годах текущего века. Оказалось, что, вопреки всем нападкам на прошлое помещичьего класса, наследство, оставленное дворянско-помещичьей Россией, было громадно: всё русское искусство елизаветинского, екатерининского, александровского и николаевского времён так или иначе было тесно связано с усадьбами. Кроме интереса художественного, в обществе пробудился интерес и чисто исторический к быту тех людей, которые строили усадьбы и жили в них, к их обстановке, их жизни и творчеству. Выросло обширное русское «усадьбоведение», открывшее глаза обществу на пленительную сложность русского искусства.

В результате изучения усадеб открылась новая полоса русской культуры, интересная и важная не только совершенством своих материальных созданий, но и своей особой поэзией и философией, своими мыслями, верованиями и вкусами.

«Трудно отделаться от элегического настроения, — пишет знаток русского искусства Н.И. Мишеев, — когда думаешь об усадьбе русского помещика. Всплывают видения, созданные гением Пушкина, Тургенева, Гончарова и Толстого. Проходят картины быта, так любовно описанного ими. Слышатся старые вальсы и тихие голоса тех женщин, присутствие которых освещало жизнь. Татьяна, Лиза, Наташа, Марфинька, Вера, бабушка из «Обрыва», Татьяна Марковна, бессмертная няня Арина Родионовна… Образы верных слуг и исполненных своего достоинства, чести и порядочности господ из «Детства и отрочества». А кругом широкая, милая сердцу природа, неотделимая от них всех. Наконец, лучшие наши писатели, так тесно связанные с этими усадьбами. Как всё это близко и в то же время бесконечно далеко!.. Ушло, и ушло навсегда. Ещё на наших глазах стал исчезать этот быт, и так быстро. Мы все ещё хорошо помним эту печальную эпоху «дворянского оскудения», перезалога имений, продажи их Лопахиным, рубку «вишнёвых садов», разрушение барских домов с колоннами.»

Правду надо сказать, не живучи были традиции в русском народе, и в особенности в его интеллигентских кругах. Не умели мы всей душой прирасти к былому и уметь его хранить. В течение всего 19-го века у нас каждое новое поколение отрицало старое; между «отцами и детьми» шла постоянная война. Редкий из нас любил свои насиженные гнёзда. В исчезновении дворянских усадеб такая «психика» сыграла решающую роль. Зато теперь мы полны этими «гнёздами», теперь мы вызываем в себе к жизни все забытые традиции. В этом, быть может, единственное благое на нас влияние революции. Она научила нас любви к быту, где было столько красок, тепла, крепости, почвы под ногами, сочности и яркости…

За последние годы сохранение старины и её восстановление в виде исторических музеев и памятников наблюдается даже в СССР, правительство, которое уж никак нельзя обвинить в пристрастии к прежнему. Во дворце графов Шереметевых в Петербурге и в их подмосковной усадьбе созданы «музеи помещичьего быта», куда собраны все уцелевшие от мужицких «иллюминаций» предметы помещичьего быта и остатки художественных вещей, найденных по барским усадьбам. Первоначальной целью этих музеев было, конечно, подчеркнуть разницу при царском режиме между бедными и богатыми, но постепенно музеи эти стали для посетителей образцами прежнего красивого быта, который исчез навсегда и к которому посетители относятся не с осуждением, а с искренним и нескрываемым восхищением.

 

Родные гнёзда

 

 

Предки мои, переселившись из Тульской области в Курскую при первых Романовых, основали в этой последней свои новые вотчины под теми же именами, которые эти последние носили в Крапивне, именно: Теребуж и Богородское, ставшие родовыми гнёздами нашей семьи.

В начале текущего века, когда в Теребуже, при тамошней церкви, был построен семейный склеп, были вырыты из земли для переноса в него гробы предков, и в том числе старшего из них Антипа Наумовича, жившего в царствование царя Михаила Фёдоровича. Гроб его, дубовая колода, оказался настолько ветх, что развалился при переноске и открыл скелет предка с длинной седой бородой и в боярской одежде до пят.

Теребуж, находившийся в 18‑ти верстах от уездного города Щигры, на берегу светлого пруда, и был нашим родовым гнездом, в котором сохранились развалины старого дома, насчитывавшего когда-то 40 комнат и сохранившего о себе память в нашей исторической литературе. Постепенно увеличиваясь в числе, наша семья широко расселилась вокруг Щигров, одного из самых ничтожных и бедных городков России, созданного в административных целях указом Великой Екатерины. Зато самый уезд был богатый, обширный и замечательно плодородный; его земли оценивались банками на 20% выше земель других уездов Курщины, и одновременно с тем он являлся по качеству земли одним из трёх лучших уездов в России. Пахота из-под тяжёлого плуга в этом жирном чернозёме выходила такая, что о ней говорили: «Выросло бы дитя, когда бы посадили».

Теребуж принадлежал в моё время брату моего деда Николаю Львовичу Маркову 1‑му, члену Государственной думы от Тамбовской губернии и председателю правления Юго-Восточных железных дорог. В 10‑ти верстах от Щигров, с другой их стороны, находилась усадьба и имение Александровка моего родного деда Евгения Львовича Маркова — писателя 70‑х годов, описанные в его биографической повести «Барчуки», в которой он изобразил ряд картин старого помещичьего быта крепостных времён.

В 25‑ти верстах от тех же Щигров было расположено имение моего отца Знаменка при селе Покровском, также одно из родовых поместий семьи. В 10‑ти верстах от города, но в другом направлении, по железной дороге на Курск, при станции «Охочевка», была расположена усадьба того же имени, владельцем которой был младший брат отца — член Государственной думы Николай Евгеньевич Марков 2‑й. В 15‑ти верстах далее было имение моего деда по матери В.И. Рышкова — Озёрна, при селе того же имени. Здесь же, в трёх верстах от усадьбы деда, было имение Моховое Н.Б. Бобровского, женатого на младшей сестре моей матери. Помимо перечисленных усадеб, в 10‑ти верстах от Курска, на первом полустанке от него по Харьковской ж.д. Рышково, находилось имение двух тёток матери Букроевка, отстоящее в 30‑ти верстах от Щигров.

При таком сосредоточии в одном уезде стольких помещиков, связанных между собой близким родством и обладающих на дворянских выборах многими голосами, или, как тогда говорили, «шарами», наша семья имела большой вес в своих местах и, будучи по своим политическим взглядам крайне правой, не только пользовалась большим влиянием на дворянских выборах, но и имела сильную руку при выборах, как в земские, так и в общегосударственные учреждения.

Благодаря такому порядку вещей мой отец многие трёхлетия подряд был избираем в уездные предводители дворянства, брат отца во вторую, третью и четвёртую Государственную думу, где являлся лидером крайне правых, а муж тётки Н.В. Бобровский долгие годы, до самой революции, занимал должность председателя земской управы, сменив на этом посту моего деда — писателя Евгения Львовича Маркова, умершего в 1903 году в Воронеже на должности управляющего Дворянским банком. В память этого деда в Щиграх существовала публичная библиотека его имени.

Немудрено поэтому, что наш уезд, являвшийся опорой людей правого направления, был перед революцией бельмом на глазу левых кругов и их прессы, почему в 1912 году газета «Русское слово» даже сочла полезным послать в Щигры своего специального корреспондента Панкратова для того, чтобы на месте найти какие-либо данные, которые более или менее могли скомпрометировать в глазах общественного мнения те правые круги, которые выдвинули на политическую сцену в России Маркова 2‑го и Пуришкевича, прошедшего, несмотря на своё бессарабское происхождение, также от нашего уезда. Корреспондент «Русского слова» прожил в Щиграх около месяца, тщетно выискивая неправды, и наконец, напечатал в своей газете три подвальных фельетона под общим заглавием «На родине Маркова 2‑го», в которых, кроме мелких обывательских сплетен, ничего не было, почему они и прошли незаметно для читающей публики.

Удостоила в 1923 году вспомнить Маркова 2‑го и советская пресса в лице газеты «Правда», пославшей в Щигры одного из своих корреспондентов, Кольцова. Этот последний, после изложения своих длинных разговоров с крестьянами о прошлом, ничего не нашёл лучшего, как обвини



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: