ПОСЛЕДНЯЯ БИТВА ВОИТЕЛЬНИЦЫ ЛУКОМОРЬЯ




 

Пускай олимпийцы завистливым оком

Глядят на борьбу непреклонных сердец.

Кто, ратуя, пал, побежденный лишь Роком,

Тот вырвал из рук их победный венец.

Федор Иванович Тютчев

 

 

«Ну, уж делай свои дела поскорей да пойдем домой», – убеждала собаку Александра Егоровна, еле различимая в темноте и метели не только нам с вами, но и самой Ладе, никак не желающей справлять нужду. Наконец, вынюхав нужное место, Лада покакала, обозначила задними ногами желание засыпать снегом оставленную кучку и потянула хозяйку домой – ей и самой было не по себе. Они уже были у самой калитки, когда услышали жуткий, совсем не похожий на собачий, лай и, обернувшись в ужасе, увидели сквозь буран приближающиеся стремительно, как в кошмарном сне, темные фигуры врагов. Не помня себя, Лада одним прыжком перемахнула через штакетник и была уже на крыльце, и, визжа, скреблась в дверь, когда Егоровну сбили с ног.

Ну конечно, Лада бросилась на помощь своей хозяйке, куда б она делась, совершенная любовь ведь побеждает страх, но – что греха таить – не сразу.

Прежде чем очертя голову ринуться в стан погибающих за великое дело любви, Лада за несколько страшных секунд успела исполнить жалобную и воинственную песнь, которая состояла из короткого испуганного визга, перешедшего в истошный лай и закончилась довольно жалкой имитацией свирепого рыка. В общем, воспроизвела практически все типы звуков, которые в своей знаменитой работе 1976 года классик биоакустики Г. Темброк выделяет в речи домашних собак – кроме сопения‑храпа, ворчания и чихания. В переводе же на человеческий, русский язык это звучит намного дольше и, надеюсь, понятнее:

Вот и пробил час и на наших часах.

Вот и Смерть у наших дверей.

Пасть ощерил из мрака извечный враг

Он пришел за душой моей!

Хвост поджав и трясясь за шкуру свою,

Как же я воспою

упоенье в бою,

Если горло сжимает страх?

Пробил час на наших часах!

Пробил час, ну а я‑то что сделать могу,

Если даже ты не смогла?

Как отдать свое теплое тельце врагу?!

И за что же, за что подыхать на снегу?!

Спрячусь где‑нибудь, как‑нибудь я убегу

От клыков предвечного зла.

Я тебе все равно уже не помогу,

Враг огромен, а я мала.

И за что же, за что… Да понятно за что!

Бой за душу мою идет!

И откуда‑то сверху незнамо кто

Подает мне команду: «Вперед!»

И откуда‑то снизу другой шипит:

«Брысь отсюда, сучка! Тикай!

И давай‑ка душонку свою спасай!

Ни за что, ни за что ее не отдавай!»

В задних лапках душа пищит.

Я ее отдаю

За Хозяйку мою!

Я у бездны пою на краю!

Ты спасала и сохраняла меня,

Хлеб насущный давала мне,

Если веником ты и лупила меня,

То всегда по моей вине!

Ты судила не по проделкам моим,

А по ласковости своей!

Ты прощала грехи,

Оставляла долги

Бестолковых своих зверей!

И не знаю, как Барсик – да черт бы с ним! –

Я останусь рабой твоей!

Никогда еще не кусалась я,

Да и нынче вряд ли кусну.

Из натопленного житья‑бытья

Я сейчас на холод скакну!

Жалким лаем сама себя напугав,

Ну какой из меня, Госпожа, волкодав?!

Смерть поправ, я скакну сейчас!

Потому что мой пробил час!

Так веди меня в бой, моя Госпожа,

Хоть и нет упоения в нем!

Дай мне силы покрепче челюсти сжать

На загривке проклятом том!

Прокусить хоть разочек вражию шерсть,

Отстоять собачкину честь!

Так веди меня в бой, Хозяйка моя!

Укрепи дрожащую тварь!

Смерть, где жало твое? Вот душа моя!

Победить мы не в силах, но будет ничья,

И враги не пройдут – как встарь!

 

И вот, обреченно, как раненный Айвенго на наглого тамплиера, или Андрей Шенье на «убийцу с палачами», или оболганный и преданный генерал Корнилов, или полковник Штауффенберг, да господи, как Осип Эмильевич на Блюмкина и Алексея Толстого, бросилась Ладка на выручку Егоровне!

И тут же, пронзенная клыками, завизжала предсмертным визгом, забилась под темной грудой копошащихся вражеских тел, во мраке торжествующей злорадной метели. Маленькая Егоровна, не вставая со снега, поползла на четвереньках в сторону этого откатившегося к дороге страшного клубка.

Но – чу! Близятся крики! Мчатся на выручку Чебурек с рогатиной и Жора почему‑то с гитарой! Держись, держись, Лада! Еще чуть‑чуть, и подмога придет, еще совсем чуть‑чуть, и мы победим! Ну же, ну! Гляди, как трусливо бегут враги, как простывает след посланцев внешнего мрака!

И вот уже маленькое бездыханное тело поднято с оскверненного снега добрыми Чебуречьими руками, и внесено в избу, и бережно положено на кровать, и истекает невыносимо яркой на светлой шерстке и белом пододеяльнике кровью, и над ним истекает слезами и тихим, отчаянным криком ее хозяйка, и стоит в изголовье скорбный и безмолвный Чебурек, и даже прибежавшая Сапрыкина помалкивает, а Жора – не поверите – шмыгает носом и утирает бессмысленные свои буркалы.

Так закончился первый и последний бой верной Лады, отдавшей, как заповедано всем нам, душу свою за други своя.

 

РЕТАРДАЦИЯ

 

К какой он цели нас ведет?

О чем бренчит? чему нас учит?

Александр Сергеевич Пушкин

 

 

– А и правда, Тимур Юрьич, к чему вы, собственно, клоните? Только, ради бога, не обзывайтесь тупой чернью, и не дразните, пожалуйста, тем, что на нас якобы белила густо и в усах капуста! Или что нам, профанам, «недоступно все это».

– Да господь с вами! У меня и в мыслях не было таких странных дерзостей и неучтивостей. По поводу же цели бренчания позвольте привести две чудесные байки, на мой взгляд, почти что притчи.

Однажды, очень много лет назад я, отрабатывая оклад жалованья, присутствовал на научно‑практической конференции по каким‑то актуальным проблемам социологии культуры. Один из докладчиков был очень сановитый и очень толстый провинциал, который нес, видимо, страшную ахинею, за что на него сладострастно накинулась свора очкастых и бородатых столичных мэнээсов. Один из этих ехидных молодых людей заявил, что вообще не понимает, какую цель преследует докладчик. На что затравленный докладчик, побагровев, с достоинством ответил: «Я не преследую никакие цели! Я заведую кафедрой!»

И вот еще – в годы хрущевской оттепели после одного из вернисажей неофициальных или не совсем официальных живописцев состоялась, как водилось тогда, жаркая дискуссия. Один из прогрессивных комсомольских кураторов, озадаченный неким едва ли не абстракционистским портретом фиолетового кота, раздраженно вопросил: «Что же хотел сказать художник этой кошкой?», на что какая‑то остроумная стиляжка произнесла на весь захохотавший зал: «Мяу!».

Но я – увы – никакой кафедрой не заведую, важничать не привык и отвечать гавканьем на, как мне кажется, вполне резонный вопрос не намерен. Я ведь, в отличие от Левы Рубинштейна, не считаю, что «искусство ничему не учит и никуда не ведет». Да еще как учит, не меньше, чем семья и школа, только, к сожалению, все больше гадостям и пошлостям и ведет все чаще в такие места, куда ходить нам не велено и не нужно.

Поэтому я охотно и смиренно отвечаю: цель моя вполне традиционна и достохвальна – пробудить лирой добрые чувства, в частности вызвать или хотя бы выразить жалость, ту самую Pity, которую Джон Шэйд в разговоре с приставучим Кинботом назвал password’oM и почему‑то, насколько я помню, противопоставил христианским добродетелям.

Вот эту нестерпимую жалость ко всяким обреченным старушкам и собачкам, к беззащитным лесам, небесам и загаженным тихоструйным водам, к ошалевшим от пьянства и бессмыслицы балбесам и к ветхим книжкам из малой и большой серии «Библиотеки поэта», которые по привычке все еще почитаются бессмертными, но дальнейшее существование коих тоже ничем, ничем не гарантировано! Да господи, даже ко всем этим, до сих пор многочисленным, русским и русскоязычным тимурюрьичам, хотя уж это смехотворное племя, казалось бы, никакой жалости не заслужило своими бесстыжими кривляниями последние полтора века. Выразить к ним (к нам) ко всем жалость и подавить хоть на время панический ужас и бессильную, постыдную злобу.

Ну и, натурально, объявить благодарность! С занесением в сокровищницу русской культуры.

– «Всей мировой немоте назло»?

– Иронизируете? Да, именно – «Всей мировой немоте назло»!

– Гм‑гм…

 

ВСЕ ЕЩЕ РЕТАРДАЦИЯ

 

Но ты останься тверд; спокоен и угрюм.

Александр Сергеевич Пушкин

 

 

А в т о р (все еще растроганный собственным лирическим порывом, но уже начиная раздражаться). Что «Гм‑гм»?

Ч и т а т е л ь. Да нет, трогательно… и действительно достопохвально… Я вот только предлагаю предпослать вашему сочинению эпиграф, вы же к ним питаете прямо‑таки болезненную страсть:

Товарищ! Певец наступлений и пушек,

Ваятель красных человеческих статуй,

Простите меня, – я жалею старушек.

Но это – единственный мой недостаток!

 

А в т о р. Ну уж единственный! У этого поэта были недостатки и посерьезнее. Например, изысканное сравнение травы с малахитом. А красные кавалеристы, держащие в зубах «Яблочко‑песню» и играющие эту же волшебную мелодию «смычками страданий на скрипках времен»? А ведь пронял даже Цветаеву этой революционно‑конфетной романтикой…

Ч и т а т е л ь (с вежливой, но обидной улыбкой). Да бог с ним со Светловым. Я к тому, что конфетная сентиментальность тоже, уж извините, кажется несколько архаичной и приторной. Описывать все сплошь одних старух…

А в т о р (горячась все более). «И скучно и не в моде»? И пишу я, соответственно, «в захудалом роде»? Не пойму – вы мне польстить пытаетесь таким уподоблением или же подчеркнуть мою литературную мизерность?

Ч и т а т е л ь (снисходительно). Да нет же. Ни то ни другое. Как бы вам это поделикатней объяснить. Ну вот как вы относитесь к такому утверждению: «Художник, как и ученый, в ходе эволюции искусства или науки все время раздвигает горизонт, углубляя открытия своего предшественника, проникая в суть явлений все более острым и блистательным взглядом».

А в т о р (теряя терпение). А можно все‑таки без пошлостей?

Ч и т а т е л ь (с хорошо скрытым злорадством). Ну если это и пошлость, то никак не моя, а вашего разлюбезного Набокова.

А в т о р (смутившись и мучительно покраснев). Ну Набокова… Из лекций небось… Мало ли он там глупостей наговорил… Про Достоевского и вообще… Про Элиота даже… Хотя вообще‑то, что ж… В принципе, может быть и верно… Вот только жаль, что все эти раздвижения горизонта и углубления открытий чаще всего понимаются и сводятся к тому, что если предшественник описал любовные страдания педофила, то последователь обязан описать приключения как минимум скотоложца или еще что‑нибудь позабористей. И выходит никакое не проникновение в суть явлений и никакая не эволюция, а ровно наоборот – стремительная и непоправимая деградация и дегенерация… А вообще‑то в этой фразе сквозит такая наивная и мелкобуржуазная вера в благодетельный прогресс и в неуклонное поступательное движение вперед и выше, что в пору даже усомниться в том, что это Набоков… Да нет, нет, я вам верю… Но уж очень смешная выходит картинка – как на плакате в кабинете биологии, где слева направо представлено происхождение человека. Только тут в виде косматой и длиннорукой ископаемой обезьяны окажется «друг веков Омир», австралопитеками и питекантропами предстанут Дант, Тасс и Шекспир, угрюмыми неандертальцами Флобер и Толстой, а впереди всех, конечно же, в виде полноценного человека прямоходящего сам Владимир Владимирович в пенсне и с рампеткой. Подозреваю, что в худые минуты он и вправду мог так думать. И между прочим, когда читаешь (и пока читаешь) «Дар» или «Приглашение на казнь» или «Pale fire», ты и сам готов в это поверить – в смысле, что лучше уже и быть ничего не может, и последующим поколениям писателей остается только, как сказал бы Жора, «курить в сторонке». Хотя сейчас мы, безо всякого сомнения, именно этим и занимаемся… но вообще‑то… (Не знает, что сказать.) Короче, все гораздо сложнее и ни в какие схемы не укладывается… А что это вы такую нарочито скучающую физиономию скорчили?

Ч и т а т е л ь. Да ну что вы, Тимур Юрьич. Как можно? Просто, возвращаясь к вашему творению, хотелось бы адресовать вам античный (в переводе Фета) вопрос: «Кто же это станет читать?»

А в т о р (окончательно выходя из себя). Кому надо, тот и станет… Я, между прочим, никому не навязываюсь. А не нравится – вон, читайте какой‑нибудь свой нацбест, а еще лучше «Морпехов в Куршавеле».

Ч и т а т е л ь.???

А в т о р. Такой роман – в самом, я думаю, незахудалом роде.

Ч и т а т е л ь. Сами придумали?

А в т о р. Да вот зуб даю! Ленка видела в аэропорту. Жалко не купила.

Ч и т а т е л ь. Забавно… Но вот что, по‑моему, еще забавнее – так это ваша многолетняя уверенность, что у меня (читателя) нет никакого другого выбора – или ваши высокоморальные и высокохудожественные тексты, или эти вот ублюдочные морпехи. Будто уж ничего иного в современной российской словесности и нет. Помните, Гриша Дашевский еще десять лет назад иронизировал над этой вашей трогательной убежденностью, что вы один‑единственный стоите за Истину, Добро и Красоту, а все остальные литераторы поголовно состоят на службе у злобной и уродливой лжи и – как вы бы добавили – ее Отца.

А в т о р (озлобленно). Ну, все не все… Примеров, как говорил Горбачев, немало!.. Да речь же не о разделении на божьих агнцев и козлищ. Настоящих буйных среди литераторов не так уж и много, а агнцев вообще никогда не водилось! Как справедливо отмечал Джон Шэйд, «without Pride, Lust and Sloth poetry might never have been born» [6]. Речь только о принципиальных установках, между прочим не столько религиозных и нравственных, сколько эстетических. Оставим вообще «в столь часто рушимом покое» христианство. Давайте лучше пользоваться киплинговской схемой. Есть the Gods of the Market‑Place и the Gods of the Copybook Headings [7]. И я предпочитаю служить вторым, хотя бы потому что служение Божествам базара оборачивается таким позорным и жалким заискиванием перед всякой идиотской модой и такой несвободой, пошлостью и кривляньем… Не в смысле алкания денежной корысти, конечно, а в смысле рабствования перед разбалованной и обнаглевшей чернью, площадной новизны и броскости, прикольности и эпатажности во что бы то ни стало. Прописные же истины…

Ч и т а т е л ь (тоже горячась). Ну, с прописными истинами у вас все в полном порядке. Буквально ничего кроме! «Кароши люблю, плохой – нет!»

А в т о р (почти уже орет). Да что ж плохого в любви к хорошему? Да разуйте же глаза! Пока ваши цветы зла были оранжерейными диковинами, что называется, на зажравшегося любителя – так и хрен бы с ними. Но сейчас‑то эти цветочки принесли такие ягодки, разрослись таким пышным и наглым цветом, что заглушили уже все другие растения, так долго и с таким трудом культивируемые! В любом сериале для домохозяек и триллере для тинейджеров так лихо и с такой дикарской убежденностью отрицаются разом все десять заповедей, как и не снилось демоническим декадентам и революционным авангардистам!

Ч и т а т е л ь. Ну, вам дай волю, вы б, наверно, цензуру бы ввели!

А в т о р (теряя – увы – человеческий облик). Да пошли вы в жопу с вашей цензурой!

Ч и т а т е л ь. Ну вот это уже аргумент!

А в т о р. Ну простите… Но не согласен я подражать всем этим дурачествам и единственную жизнь тратить на такую х…ню!

Ч и т а т е л ь. Да успокойтесь, никто вас не призывает… Но советую все‑таки вот о чем подумать – те, кто способен умилиться вашими асадовскими старушками и собачками, как раз и будут с удовольствием читать про морпехов, или про выходящих за олигархов домработниц, про тех же воительниц Лукоморья, безо всяких этих постмодернистких выкрутасов. А те, кто в принципе мог бы поучаствовать в ваших цитатных оргиях и стилизаторских вакханалиях (честно говоря, немного утомительных и иногда – уж простите – грешащих против хорошего вкуса), те с неизбежностью отвратятся от подобного сюжета. Ну пора уж, ей‑богу, оставить эти детские мечтания – ну не удастся уже никому совместить дедушку Крылова и, скажем, Себастьяна Найта. Равно как и привить ложноклассическую, давно уже безуханную розу к постсоветскому дичку.

А в т о р. Причем здесь… А вообще, что это за хамский тон?! Я все‑таки, с вашего позволения, не Чернышевский какой‑нибудь, чтобы пикироваться с воображаемыми и не очень умными читателями!

Ч и т а т е л ь. Помилуйте, да это ж вы сами и придумали! И хамите, по‑моему, именно вы!…

А в т о р. Как придумал, так и передумал! Все! Не смею задерживать! И впредь па‑а‑апрошу не умничать и не в свое дело нос не совать!

 

 

...

Так Автор остается один‑одинешенек, горько сетует на свою несдержанность и глупость, чуть не плачет от обиды и страха, но все‑таки упрямо делает вид, что он «тверд, спокоен и угрюм».

 

 

НЕОТЛОЖНАЯ ПОМОЩЬ

 

Испытанья время строго,

Тот, кто пал, восстанет вновь:

Много милости у Бога,

Без границ его любовь!

Алексей Степанович Хомяков

 

 

– Ой миланочка ты моя, Ладушка моя, как же ты так, как же ты, девонька? Что ж теперь будет? Ну что ж ты молчишь‑то, солнышко мое?

Лада действительно оставалась безмолвной, только тяжело и хрипло дышала сквозь непривычно и страшно оскаленные зубы.

И никто не сказал по‑дружески бабе Шуре, как капитан Смоллет сквайру Трелони, рыдающему над трупом старого Тома: «Не огорчайтесь так сильно, сэр. Он умер, исполняя свой долг. Нечего бояться за душу такого человека. Я не силен в богословии, но это дела не меняет». А в подлиннике еще лучше: «All’s well with him; no fear for a hand that’s been shot down in his duty to captain and owner. It mayn’t be good divinity, but it’s a fact».

Вот тут бы и конец моему повествованию, кабы не Жора.

– «Скорую» надо вызывать!

– Какую «скорую», дурья твоя башка! – возмутилась Сапрыкина.

– Обыкновенную! Скорую медицинскую помощь. Ноль‑три.

– Да ты совсем уж ополоумел!

– Так ведь и телефона у нас нет, – тихо молвила заплаканная баба Шура.

– В Коммуне есть! Бен‑Ладен сбегает!

Чебурек энергично закивал кудлатой головой.

– Много он наговорит, твой Чебурек!.. Да телефон‑то есть, только кто ж поедет ваших собак лечить, да в такую вон погоду, олухи вы царя небесного?

У Сапрыкиной действительно был новенький, ни разу еще не использованный мобильный телефон, подаренный в прошлый приезд сыном.

– Тащи мобилу, Марго!

– Делать мне больше нечего!

Егоровна умоляюще взглянула на суровую подругу:

– Рит, ну а вдруг да поедут? Или что‑нибудь скажут, как лечить‑то ее?

– Да не сходи ты с ума, Егоровна! Ну кто что тебе скажет! – злилась Сапрыкина, но за телефоном все‑таки под охраной Чебурека сходила.

Оказалось, естественно, что аппарат не заряжен, так что чертыхающейся Тюремщице пришлось еще раз тащиться за зарядкой.

– Ну потом на меня не пеняйте! Я предупреждала! Ничего путного из этого не выйдет! Нарветесь на неприятности!

– Не ссы в компот – там повар ноги моет! – успокоил ее самоуверенный Жорик. – Так, есть контакт! Алё! Скорая? Примите телефонограмму! Срочно! Экстренный вызов! Нападение диких зверей! Каких‑каких! Бешеных! Стая бешеных волков! Волков позорных! Потеряла много крови! Требуется хирургическое вмешательство! Колото‑резаные раны! Да порвали на немецкий крест! Кого… Жительницу!

Заслуженную колхозницу Российской Федерации! Архиважное дело! Записывайте – деревня Колдуны, дом восемь! Жду! Конец связи!.. Ну вот и все, а ты боялась! Ща приедут!

– Ты чо наделал‑то, ирод? Какая колхозница?!

– А что, рабочая, что ли? Или творческая интеллигенция? Главное, чтоб приехали, а там разберемся! Ты, Егоровна, только бабки им сразу… – но уверенности и куража в голосе Жорика как‑то поубавилось, он и сам, кажется, понял, что «маленько лишканул».

Ждать пришлось долго. Егоровна тихо плакала и причитала над недвижной Ладой. Жора пытался что‑то сбацать на треснувшей гитаре, но был резко осажен Маргаритой Сергевной. А Чебурек, продуваемый насквозь злобным бураном, торчал на дороге, выглядывая запаздывающую медицинскую помощь.

Неожиданно Лада, вынырнув из предсмертного забыться, попыталась встать и страшно завизжала и заметалась, запутавшись, как Лаокоон, в неумелых повязках из разорванной простыни. Тут и Егоровна взвыла в полный голос, обняла отходящую в неведомый нам мир собаку, потом вскочила, ухватила потрепанный Молитвослов и – не вмени ей это в вину, Царица Небесная! – пав на колени пред Ладиным ложем, заголосила:

– О премилосердный Боже, Отче, Сыне и Святый Душе, в нераздельной Троице поклоняемый и славимый, призри благоутробно на раба твоего имя рек (она ведь считала что «имя рек» это такое специальное религиозное название, она так же обозначала и Ивана Тимофеевича и Ванечку, когда молилась за них), болезнию одержимого; отпусти ему вся согрешения его!

Тут Маргарита Сергеевна, которая поначалу просто остолбенела и онемела от такого безобразного кощунства, с криком: «А ну прекрати сейчас же, сумасшедшая ты старуха!» вырвала из слабых рук Егоровны Молитвослов, распавшийся от такого насилия на отдельные тетрадки и листки. Но Егоровна, даже на миг не прервавшись, продолжала по памяти творить свою в общем‑то беззаконную молитву:

– Подай ему исцеление от болезни; возврати ему здравие и силы телесные; подай ему долгоденственное и благоденственное житие, мирные Твои и премирные блага, чтобы он вместе с нами приносил благодарные мольбы Тебе, всещедрому Богу и Создателю моему.

– Да побойся же ты Бога, греховодница! Что ж ты творишь, придурочная?

– Пресвятая Богородица, всесильным заступлением Твоим помоги мне умолить Сына Твоего, Бога моего, об исцелении раба Божия имя рек! Все Святые и Ангелы Господни, молите Бога о больном рабе Его имя рек. Аминь!

И тут сквозь завывания метели послышался приближающийся шум мотора, а потом радостные крики Чебурека: «Ыззих, ыззих! Тол бель!»

– Ну, щас вам будет скорая помощь! – зловеще пообещала Сапрыкина.

Хотя всем и без нее было боязно.

И вот дверь распахивается и в горницу с клубами пара вваливаются – сначала возбужденный Чебурек, показывающий дорогу, а за ним бальзаковского возраста врач в каракулевой шубке и кругленький, как Сиропчик, молодой фельдшер. Щурясь и протирая запотевшие с мороза очки, врачиха спрашивает: «Ну, показывайте, что у вас». Ей показывают.

Очки надеты. Из тумана является Лада, как перровский волк на бабушкиной кровати. Воцаряется безмолвие. Ненадолго.

Если б ситуация более располагала к шуткам и веселью, а врачиха была более остроумна, она бы, наверно, спросила: «Пациент, а почему у вас такие большие уши?»

Но дело складывалось вовсе нешуточное.

– Что это?.. Что это такое?..

Что‑что. А то сама не видишь, мымра четырехглазая, – не что иное как раненая и нелепо перевязанная собачка, укрытая одеялом.

– Ты только не сердись, доченька! – робко начала Александра Егоровна.

– Доченька? Вы… Вы что?! Вы издеваетесь?! Да это… Да как же… Да вы понимаете, что это уголовное дело! Люди не могут дождаться, а вы… Кто вызывал «Скорую»?!

– Доченька, миленькая, ты не сердись, ну не сердись! Ну что ж нам делать‑то? Помирает ведь собачка…

– Собачка?! Собачка у вас помирает?! Я вам покажу собачку! Это вы у меня запомните…

Тут Тюремщица, которая уже вполне насладилась сознанием собственной правоты и перепугом непослушных односельчан, не выдержала:

– А чо это вы тут так разорались?! А?! Какое такое уголовное дело? Ты тут не очень! Видали мы таких! Вы, между прочим, с ветераном труда разговариваете! Если произошла ошибка…

– Ошибка?! Ах, ошибка, значит?! Хорошо! Хорошо же! Я это так не оставлю! Я…

Но тут как валаамова ослица возопил давно уже кипящий и заламывающий руки Чебурек:

– Бэтам кэфу сет нэвот! Хаким сихону макэм аллебэт! Вущау мемот йичаллаль! Лемын йичоххаль? Айафрум? Арогиту войзеро Лада бича аллебачоу!!

Сапрыкина, хотя и сама немного перепугалась этого неожиданного и страстного словоизвержения, тут же подхватила:

– Вот именно! – И, чтобы добить онемевшую медицинскую даму, укоризненно и презрительно добавила: – Врачу – исцелися сам!

А тут и Жорик, который порядком‑таки струхнул и даже протрезвел и в этом измененном состоянии сознания не мог как следует участвовать в скандале, в се‑таки вякнул:

– Короче, Склифасовский!

– Так! Ну все… Это дурдом какой‑то. Все, поехали. Но вам это с рук не сойдет! Так и знайте! Так и знайте!

– Перестань орать, – вдруг сказал фельдшер.

– Что?!

– Орать прекрати, говорю!

– Ты что, Юлик?

– Да ничего!

Стоит, наверное, сказать, что последующее поведение Юлика было обусловлено не только его добротой и деликатностью (хотя в первую очередь, конечно, ими), но и явным напряжением (очевидно, эротического характера), существующим между ним и врачом, а также его неосуществленной мальчишеской мечтой иметь собаку – у матушки, с которой он жил, была аллергия на песий мех. Как бы то ни было, Егоровна тут же определила слабое звено и, уже не обращая внимания на пыхтящую от негодования, раскрасневшуюся медичку, направила свои мольбы к этому полному еврейскому юноше:

– Сыночек, помоги, ради Бога! Сделай что‑нибудь. Ее ведь и правда волки подрали. Ну пожалуйста! Ведь помрет…

Юлик пожал широкими округлыми плечами:

– Ну давайте посмотрим.

– Ах так? – взвилась врачиха. – Прекрасно. Просто прекрасно! Ну, можешь оставаться. Мы уезжаем. Немедленно!

– Счастливого пути!

– Смотри, пожалеешь, Юличек, пожалеешь!

– Давай‑давай!

– Ветеринар сопливый!

– Угу.

– Катись колбаской по Малой Спасской! Дебилка‑лепилка, фригидка‑айболитка! – напутствовал бедную эскулапку расхрабрившийся Жора. А вслед еще и пропел: – Не‑е жени‑итесь на‑а медичках! О‑они то‑онкие‑е, как спички!

Хлопнуть, как следует, дверью врачу не удалось – дверь Иван Тимофеевич обил для теплоизоляции войлоком.

 

ВЕЧЕРЯ

 

Приди, разделим снедь убогу,

Сердца вином воспламеним,

И вместе – песнопенъя богу

Часы досуга посвятим;

А вечер, скучный долготою,

В веселых сократим мечтах;

Над всей подлунною страною

Мечты промчимся на крылах.

Николай Иванович Гнедич

 

 

Колото‑резаные раны оказались не такими уж страшными и глубокими. Возможно, в итоге Лада бы и сама их зализала. Но вот левое ухо наверняка осталось бы надорванным, если б не наложенные твердой рукой Юлика швы.

Фельдшеру, понятное дело, пришлось в Колдунах заночевать. Александра Егоровна на радостях совершенно потеряла голову, забыла о всякой экономической целесообразности и закатила пир на весь мир – задействовав стратегический неприкосновенный запас. Так что китайская тушенка, «Завтраки туриста» и две бутылки настоящей водки (еще той, приобретенной по лихачевским талонам) не дождались пресловутого черного дня и были оприходованы в этот радостный вечер, а точнее сказать ночь – потому что ужин, естественно, затянулся.

Поначалу‑то никакого soirée Егоровна затевать не собиралась, просто хотела хорошенько накормить чудесного спасителя, ну и, конечно, Чебурека, помогавшего Юлику и державшего Ладу во время болезненных процедур, которые она, надо сказать, переносила на удивление покорно и стойко, только иногда приглушенно стонала, как комиссары в пыльных шлемах, пытаемые в белогвардейской контрразведке, в исполнении народных артистов СССР.

Но не прогонять же было любопытную Сапрыкину и алчного Жору, да последнего‑то никому бы и не удалось прогнать, он еще до окончания перевязки уже вертелся вокруг Егоровны, приговаривая:

– Ну, хозяйка, с тебя магарыч. Тут одним литром не отделаешься! Можно сказать, заново родилась твоя Ладка! Так что проставляйся, Егоровна, не жидись!

– Да погоди ты, ради Христа, со своими литрами! А это что ж такое, сынок? – с тревогой обратилась баба Шура к Юлику, который в этот момент надевал на Ладу сделанный Чебуреком из толстого картона елизаветинский воротник, в котором мордочка собаки выглядела душераздирающе жалобно.

– Это чтобы она бинты не растрепала.

Наконец все было завершено, Лада вновь уложена (к бешенству Барсика) на кровать, куда она с этих пор по умолчанию получила право доступа, картошка с тушенкой и жареным луком, приготовленная к этому времени Сапрыкиной в большущей кастрюле, поставлена на стол, ее окружили плошки с солеными, квашенными и мочеными закусками, и даже два блюдца с пожертвованной Тюремщицей брауншвейгской колбаской, ну и стопочки для водки и чашки для запивки, – давно уже гогушинское жилище не видало такого изобилия. Пока шли приготовления, Жора с Юликом курили и знакомились в сенях.

– Георгий, – представился Жорик, которому почему‑то пришла охота важничать. – Глава, так сказать, местной администрации.

– Очень приятно. Юлий.

– Ну и как, Юра, обстоят дела?

Юлик давно уже привыкший к подобным переименованиям, не стал поправлять Жору, который ему все меньше нравился, и уточнять, какие именно дела его заинтересовали.

– Нормально.

– Как финансирование?

– Что?

– Финансирование, говорю, как? Хватает?

– Более‑менее.

– А у нас в сельском хозяйстве – полный абзац. По остаточному принципу. Прямо геноцид какой‑то. Плюс незаконная миграция. Чебурека видал? Иногда буквально опускаются руки.

– Мда… Бывает… – Юлик затушил недокуренную сигарету.

– Ну ладно, Юрец. Что‑то стало холодать, не пора ли нам поддать? А то бабцы там уж заждались… – Жора лукаво подмигнул, а Юлик впервые пожалел, что поддался неразумной жалости и вот теперь должен черте с кем и черте где пить дешевую водку и есть нелюбимую вареную картошку.

Но, взглянув на сияющую Егоровну, юный фельдшер понял, что поступил правильно и что многое ему простится за эту, в общем‑то, дикую и глупую выходку.

Да и картошка оказалась на самом деле на удивление вкусной, Юлик потом и сам будет ее так готовить.

Да и первый тост, который Сапрыкина провозгласила в его честь, сказав, что на таких, как Юрий Феликсович, держится земля русская, и пожелав ему здоровья, успехов в работе и радости в личной жизни, ему был лестен и приятен.

Ну а после «перерывчика небольшого» выпили, конечно, за скорейшее выздоровление заглавной героини, и уже даже Жориково рифмование Юрца с молодцом, концом, огурцом и п…ецом уже не так сильно раздражало и казалось даже смешным.

И очень потешным был огромный Чебурек, которого Жора при пособничестве Сапрыкиной заставил‑таки выпить до дна стограммовую стопку – иначе, мол, Лада не поправится. Чебурек мгновенно захмелел, против второй уже не очень возражал и даже попытался произнести тост: «Юлий – туру хаким ноу!».

Выпить третью Егоровна ему не дала, пристыдила спаивающих наивных инородцев весельчаков, и дальше Чебурек чокался компотом, но блаженно и глупо улыбался, а когда пошло неизбежное пеньё, даже тихонечко подпевал.

Открыл вокальную часть вечеринки, конечно, Жора. Страшно рыча и даже брызжа слюной, он заорал наиболее, по его мнению, подходящее произведение Владимира Семеновича Высоцкого:

А у дельфина

Сррррезано бррррюхо винтом!

Выстрррррела в спину

Не ожидает никто!

На батаррррее снаррррядов нет уже!

Еще трррруднее

На виррррраже‑е‑е‑е!

Но паррррус!

Порррвали парррус…

 

Одновременно с парусом порвалась, не выдержав жорикового самозабвения, еще одна струна, так что гитару пришлось (к облегчению бабы Шуры) отложить. Но мужественный Жорик попытался в се‑таки а капелла исполнить «Охоту на волков», топая ногами и стуча кулаками по столу, но был тут же остановлен возмущенными такой бестактностью слушателями.

Жорик покорился, но затаил в душе обиду и злобу, совсем как Маргарита Сергевна на достопамятном конкурсе художественной самодеятельности. Поэтому, когда сама Тюремщица запела любимую песню из своего репертуара, Жора стал, как это было принято в пионерлагерях, шутить и громким шепотом вставлять попеременно «В штанах» и «Без штанов» после каждой печальной лирической строки:

Погас закат за Иртышом.

Село огнями светится.

Ах, почему ты не пришел?

Я так хотела встретиться!

 

Получалось глупо, но смешно, так что не только Егоровна, но и Юлик с трудом сдерживали неуместный хохот. Сапрыкина замолчала и посмотрела со значением в глаза Жоры.

– Все‑все, осознал! Б… буду, Марго! Молчу как рыба об лед!

– Ну правда, Рит, ну не обижайся, мы больше не будем. Ну спой! Ну все ведь слушают, ну что ты, – стала успокаивать гордую певицу Александра Егоровна.

– Спойте, пожалуйста! – присоединился и Юлик. – Очень красивая мелодия, я никогда не слышал. И голос у вас такой замечательный!

Перед такой изысканной лестью Сапрыкина устоять, естественно, не могла и запела снова. Жора на сей раз не мешал почти до самого конца, до повторения зачина, но тут не выдержал и пропел дурным голосом последнюю строку, заглушая солистку и заменив печальное «хотела встретиться» вакхическим «хотела трахнуться».

Убежать он, как было запланировано, не успел, потому что Сапрыкина была настороже и, молниеносно перегнувшись через стол, ловко и жестоко, как Барсик, ухватила охальника за вихры, а другой рукой нанесла короткий и звонкий удар. Успокоить Тюремщицу удалось не сразу, но наконец она смилостивилась и, тряхнув Жорика последний раз, отпустила свою жалкую жертву со словами: «Скажи спасибо Юрию Феликсовичу, гад!».

Жорик начал было кобениться, сказал, что после такого унижения человеческого достоинства остаться не может и что ноги его здесь больше не будет, но, заметив, что никто его особо не удерживает, почел за благо угомониться и больше благочиния не нарушал.

А что же Лада? Поначалу она спала крепко и сладко, как больной ребенок, во время скандала проснулась и даже немножко потявкала слабым голосом. Чебурек, робость и застенчивость которого заглушил алкоголь, пользуясь тем, что все заняты улаживанием конфликта, подсунул ей незаметно свою тарелку с остатками вкусной тушенки, да еще и несколько кусочков колбасы туда положил. А когда Сапрыкина и Юлик дуэтом пели по заявкам Егоровны русскую народную песню «Помню, я еще молодушкой была» на слова совсем уж позабытого поэта Евгения Гребенки и дошли до «К нам приехал на квартиру генерал… Весь простреленный, так жалобно стонал», Лада повела себя как Жорик, то есть стала комически подвывать, напоминая того израненного генерала, но на нее никто не обиделся и не рассердился, а, наоборот, все ужасно развеселились.

Так вот они и сидели, и пели, и смеялись заполночь в крохотном кубике бестолкового человечьего тепла и слабого света посреди морозного мрака, ничем, в сущности, не огражденные от тьмы, кромешной и вечной. Ведь жизнь наша с вами ничем существенным не гарантирована, держится ведь действительно на честном слове, на том самом Пречестном Слове.

Я даже хотел к этой главе взять другой эпиграф: «Ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них». Мат. 18, 20. Но потом все‑таки одумался. Это уж был бы перебор, может быть, даже и кощунственный.

Собрались‑то они де‑факто во имя ничем не примечательной, хотя и очень славной дворняжки.

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: