ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ О МАЛЕНЬКОЙ ДОБРОТЕ И БОЛЬШИХ ПОЭТАХ




 

Входя ко мне, неси мечту,

Иль дьявольскую красоту,

Иль Бога, если сам ты Божий.

А маленькую доброту,

Как шляпу, оставляй в прихожей.

Здесь, на горошине земли,

Будь или ангел или демон.

А человек – иль не затем он,

Чтобы забыть его могли?

Владислав Фелицианович Ходасевич

 

 

Не секрет, что поэтические тексты способны иногда воздействовать не только на психическое, но и на физиологическое состояние реципиента.

Ушко девическое может разалеться, пресловутые мурашки бегают по юношеской спине, учащается пульс, прерывается дыхание от пиитического восторга, и неудержимо струятся старческие слезы, как недавно, когда я спьяну пытался читать вслух давно знакомое, читанное‑перечитанное:

Отвяжись, я тебя умоляю!

Вечер страшен, гул жизни затих.

Я беспомощен. Я умираю

От слепых наплываний твоих.

 

Все эти явления широко известны и неоднократно описывались в художественной и научной литературе. Менее изучен (поскольку менее распространен), но не менее интересен другой феномен.

Иногда при чтении стихотворного текста щеки заливает волна такого жгучего и невыносимого стыда, какой редко чувствуешь, даже когда сам совершаешь что‑то бесконечно гадкое, причем на виду у всех родных и знакомых. И происходит это совсем не тогда, когда мы читаем бездарные графоманские стихи, нет, это связано как раз с текстами формально безукоризненными и написанными хорошими, а иногда и очень хорошими, может быть, великими (как в случае со стихотворением, вынесенным в эпиграф) авторами.

Девятистишие это я впервые прочел в те уже довольно далекие времена, когда немного запоздало, но решительно и бесповоротно вступил на путь, ведущий от, условно говоря, Блока – Байрона к еще более условным Честертону– Чехову. «Солнце в шестнадцать свечей» казалось мне тогда (да и сейчас кажется) одной из путеводных звезд на этом кремнистом‑тернистом пути, не говоря уже о «звезде в пролете арок». Так что лучшие стихи Ходасевича на папиросных машинописных листах я к тому времени уже давно знал и любил. Тем горше и обиднее было мне читать эти горделиво‑язвительные, но не очень остроумные строки.

Я не знаю в точности, какого‑такого бога было позволено проносить гостям Владислава Фелициановича, но, уж конечно, не того Бога истинна от Бога истинна «нас ради человек и нашего ради спасения сшедшего с небес, и воплотившегося от Духа Свята и Марии Девы, и вочеловечшася». Потому что Его можно, конечно, представить в самой сомнительной компании, вплоть до блудниц и налоговых инспекторов, но среди обладателей дьявольской красоты, намеревающихся побыстрее нас, человек, позабыть‑позабросить, Он вряд ли уместен. Ну а поскольку по учению святых отец иные бози суть падшие ангелы, то бишь беси, то перечень дозволенного к проносу в квартиру Ходасевича оказывается совсем уж куцым. Можно, конечно, попытаться протащить Благую Весть под видом неопределенно‑возвышенной и разрешенной мечты, но думаю, бдительный хозяин с этим быстренько разберется и вежливо попросит подобные антиромантические мечтания впредь оставлять вместе с маленькой мещанской добротой на вешалке в прихожей. Где им, в сущности, и место, поскольку одно без другого не бывает, а среди ходасевичевых гостей, вознамерившихся быть или ангелами или демонами, им места нет и быть не может.

А писано это в июле 1921 года, за месяц, между прочим, до расстрела Гумилева, да и немыслимая по зверству гражданская война тогда ведь еще толком не закончилась, в общем, как мне кажется, у поэта были все основания не изгонять из собственного жилища доброту, пусть самую крошечную, а ужасаться ее исчезновению, вернее истреблению на одной шестой земли.

Н. Н. Мазур, когда я сбивчиво и страстно излагал ей примерное содержание этой главы, высказала осторожное и остроумное предположение, что на самом деле это стихотворение может быть пародией.

Кто его знает, филологам и историкам литературы оно, конечно же, виднее, но ведь и у нас, простодушных читателей, нельзя окончательно отнимать право судить и трактовать, а то что ж это будет?

Да и в конце концов неважно, пусть будет пародия! Речь‑то я веду не столько о Ходасевиче…

Хотя, нет, все‑таки не верю. Во‑первых: Ходасевич замечательный поэт и, если бы писал пародию, она бы вышла посмешнее, вот как Дмитрий Александрович, например, пародировал следующее поколение уже советских романтиков:

Я с детства не любил овал,

Я с детства просто убивал!

 

Во‑вторых: пафос этих строк вполне соответствует некоторым его другим стихам и высказываниям – например, по поводу знаменитого стихотворения «Искушение» («Довольно! Красоты не надо!») – «Те ошибутся, кто в нем увидит неприятие Революции. (Именно так по юношеской наивности ошибался и я. – Т.К.) В нем только сердце, оскорбленное, как говорится, в лучших чувствах своих некоторыми предателями Революции, обращается к душе с язвительным искушением».

Предательство же этих некоторых, как явствует из самого стихотворения, заключалось в том, что они, вместо того чтобы раздувать и дальше мировой пожар и загонять клячу истории, то есть безнаказанно убивать и грабить, расстреливать заложников и распинать попов, стали – о ужас! о стыд! – торговать, уподобившись буржую и кулаку, смертельно оскорбив этим прозаическим занятием нежное сердце «голодного сына гармонии».

К тому же из примечаний Н. А. Богомолова мы узнаем, что написано это стихотворение, по словам автора, «После какого‑то препирательства с „доброй“ Екат<ериной> Павло <овной> Султановой». Не знаю, чем уж не угодила поэту неведомая мне Екатерина Павловна, но кавычки, в которые заключено слово «добрая», приводят на память советское озлобленно‑презрительное «добренький» и «исусик», а также неустанную борьбу кремлевских мечтателей с «абстрактным буржуазным гуманизмом».

С другой стороны – уж слишком, действительно, похоже на бальмонтовско‑брюсовский оранжерейный демонизм, желание прославить «и Господа и дьявола, чтоб всюду плавала свободная ладья». И не хочется все‑таки верить, что не ищущий спасения ходасевичевский кораблик плывет в кильватере этих дурацких чуждых чарам черных ладей. Да ведь даже и на есенинское убогое хулиганство это тоже немного смахивает:

Розу белую с черною жабой

Я хотел на земле повенчать.

Пусть не сладились, пусть не сбылись

Эти помыслы розовых дней.

Но коль черти в душе гнездились –

Значит, ангелы жили в ней.

 

И очень уж похоже на искалеченную героиню «Тихого стража», которая и сама‑то является пародией:

«– Ты можешь выздороветь.

– Зачем? Я именно вот так в колясочке и хороша. И потом, вылечись я, – я могу сделаться добрее, это опять‑таки не дело. Это, как говорится, не стильно, понимаешь?»

В общем, как сказал бы Жора, «дело ясное, что дело темное».

Предельно ясным мне представляется только одно – вековечное отвращение некоторой части моих коллег по веселому цеху к добру, к мирным обывательским радостям и добродетелям, порядку и иерархичности, презрение к срединному пласту бытия, который дан нам в удел и который мы обязаны возделывать и доводить до ума, к нормальной человеческой жизни, горацианской «золотой середине», непреодолимый, зудящий соблазн нарушения стеснительных правил, куцых конституций и авторитарных заповедей. И не в «Бродячей собаке» это безобразие началось, и даже не тогда, когда свихнувшийся немецкий поляк проклял все «слишком человеческое» и объявил переоценку ценностей, то есть возврат к ценностям дохристианским, даже допотопным.

Было это и раньше, повторялось много раз, да и в самом начале, самый первый соблазн и самое первое паскудство связаны ведь были именно с этим нежеланием довольствоваться наличным местожительством, даже если это и земной рай, с отказом покоряться своей доле, даже если это бессмертное и безгрешное блаженство.

«Будь или ангел или демон». Да будь же ты человеком, в конце‑то концов!

Так что первыми мятежными романтиками явились, похоже, ветхий Адам и его легкомысленная супруга. Что уж удивляться тому, что описанная насмешливым Кузминым дщерь нашей повадливой праматери выражает желание пойти «ко всенощной в Казанский собор голой» в доказательство приверженности идеалам свободы, любви и «отсутствия всяких предрассудков».

Ну а нынче‑то и вообще – «пуще прежнего старуха вздурилась». Но не быть ей ни царицею морскою, ни, как в первоначальном варианте, римской папою.

И эта детская, дикарская уверенность в том, что размер имеет значение, что маленькое и слабое всегда плохо, а большое и сильное всегда хорошо, что великое злодейство достойней и красивее мелкого благодеяния «здесь на горошине земли».

Как писала Цветаева о горлане и главаре, воспевающем Дзержинского и Ленина: «Маяковский – сила. А сила всегда права». Да почему же, Марина Ивановна? Да откуда же вы это взяли? Ответить можно словами цветаевской мамы: «Это в воздухе носится». Ох, носится.

Или Блок, который убожество Первой мировой войны доказывает тем, что она не очень заметна: «Довольно маленького клочка земли, опушки леса, одной полянки, чтобы уложить сотни трупов людских и лошадиных. А сколько их можно свалить в небольшую яму, которую скоро затянет трава или запорошит снег». И дальше в той же изумительной статье: «Жить стоит только так, чтобы предъявлять безмерные требования к жизни: все или ничего…»

Как говорит Жорик: «Воровать так миллион, е…ть так королеву». И ведь эти хулиганские безмерные требования, как правило, совсем не значат, что носитель этой горделивой идеологии откажется стибрить плохо лежащую десятку или трахнуть захмелевшую буфетчицу. Просто десятку эту он тут же незамедлительно пропьет или проиграет в игровых автоматах, а со своей случайной подругой не будет церемониться – чай не королева.

И скука, скука, и святая злоба, и неужели и через четверть века «все будет так, исхода нет»?!

Исход наступит через пять лет, а через четверть века будет праздноваться уже двадцатилетие Великой и Ужасной Октябрьской Социалистической Революции, – то‑то настанет веселье, то‑то торжество свободы и красоты. И никакой обывательской пошлости.

Кто доживет, оценит.

Потому что все это манящее и блазнящее Великое и Ужасное оказывается на поверку очередным обманом, в лучшем случае смешным и жалким, как в Изумрудном Городе, но чаще омерзительно и мелочно злобным и жестоким и неизбывно, невыносимо тупым и пошлым, как в наших с вами злосчастных городах.

А Единственный по‑настоящему Великий запросто ходит в гости к карлику Закхею, и воистину, непомерно и невыносимо, Ужасный «трости надломленной не переломит, и льна курящегося не угасит» и, идя на муку, исцелит отрубленное перепуганным Петром ухо своего мучителя…

К чему я все это, собственно? Сам уже почти забыл, взъярившись, что затеял весь этот хай с единственной целью – подчеркнуть достоинства моего не очень прописанного фельдшера Юлика, который, не смотря на то что, в отличие от своего прототипа, не стал известным русским поэтом, и вообще «особенной интеллекцией блистать не мог», является по замыслу автора настоящим положительным героем нашего времени, именно потому что никогда не оставляет свою маленькую доброту в прихожей. Он даже приезжал в Колдуны еще два раза, сменить Ладины повязки и снять швы. И даже, чертыхаясь про себя, согласился отвести домой бабы‑Шурины гостинцы – соленья, варенья и совсем уж ненужную ему картошку. И ведь не выбросил ее, довез, весь потный и злой, до дома целых полмешка, надо сказать к большому удовольствию своей маменьки.

Ну а бессмысленный и тусклый свет фонаря у аптеки покажется нам райским сиянием, когда/если разгоряченные носители мечты в тишотках с кубинским красавчиком, или арабской вязью, или с какой‑нибудь солярной символикой побьют фонари и погромят аптеки, и мы в очередной раз узнаем «холод и мрак грядущих дней».

Юношам же бледным собирающимся на Форум молодых писателей России в Липках, я настоятельно советую учиться описывать и понимать фонари не у певца Прекрасной Дамы и красногвардейской шпаны с раскосыми и жадными очами, а у «Человека, который был Четвергом».

См. Гилберт Кийт Честертон, Собрание сочинений в пяти томах, том 1, стр. 186.

 

БАБЛО ПОБЕЖДАЕТ ЗЛО

 

Последний день

Сверкал мне в очи;

Последней ночи

Встречал я тень, –

И в думе лютой

Все решено;

Еще минута –

И… свершено!..

Но вдруг нежданный

Надежды луч,

Как свет багряный,

Блеснул из туч…

Александр Иванович Полежаев

 

 

Волшебная зима в Колдунах шла к концу – неспешно и неохотно, упираясь из последних сил и огрызаясь. Морозы стояли все еще неколебимо, но тьма, казавшаяся вечной и всемогущей, таяла на глазах, под натиском с каждым днем прибывающего, совершенно уже весеннего света.

Но рано обрадовались беспечные поселяне. Хоть им и удалось отбить атаку стихийных, хтонических, так сказать естественных (или сверхъестественных) сил, но Колдунам еще предстояло в эту зиму пережить нашествие иного зла – человеческого или, если угодно, социального, не менее опасного и не более разумного. И, на мой взгляд, абсолютно противоестественного.

Причиною этой беде послужило празднование Дня защитника Отечества, а вернее сказать то, что, как говорил последний генеральный секретарь, «не все еще научились веселиться без вина» и что культура потребления винно‑водочных напитков в Российской Федерации находится все еще на удручающе низком уровне. Чему доказательством явилось не только безобразничанье Жорика, который с утра уже требовал, как защитник Отечества, дармовой выпивки, а выклянчив оную у мягкосердечной Егоровны, целый день куражился над Чебуреком, обзывая его Бараком Обамой и обвиняя в развале Союза и грузинском империализме, но и неадекватное и ни с чем несообразное поведение капитана Харчевникова.

С Жоры‑то что взять? Да и все его праздничные затеи были по большому счету безобидны и даже забавны. И то, как он обучил Ладу командам «Смирно! Вольно! Разойдись!», а потом и команде «Ханде хох!» и «Гитлер капут!», и то, как он исполнял патриотические песни, особенно «Широка страна моя родная», корча страшную рожу («Но сурово брови мы насупим…»), грозя кулаком Чебуреку («Если враг захочет нас сломать!»), сластолюбиво улыбаясь Сапрыкиной («Как невесту, Родину мы любим!») и заключая в объятия отбивающуюся и хихикающую Александру Егоровну («Бережем, как ласковую мать!») Лада, конечно же, от всей души и во весь голос ему подпевала.

А вот у Харчевниковых праздника не получилось. Капитан, впрочем, основательно напраздновался на службе, в родном коллективе, буквально на боевом посту, ну и в хмельном кураже решился, невзирая на поздний час, продолжить банкет по месту жительства. «А чо такого?! Чо, не имею права в свой профессиональный, можно сказать, праздник?!» Но Зойка уже в дверях объяснила, «чо такого», подгулявшим защитникам Отечества – Леха ведь, расхрабрившись, притащил с собой своего «лепшего кореша», старшего лейтенанта Пилипенко.

Стыдно стало пьяному капитану перед боевым товарищем, взыграло ретивое, оттого и повел он себя так опрометчиво и дерзновенно и на предложение убираться туда, где нажрался, рявкнул: «Хорошо же! Пошли, Димон. А ты, прошмандовка, еще пожалеешь! Я те гарантирую! Пожалеешь, суконка!»

Покатили на дачу, праздновать новоселье, поскольку Леха решил ни за что не возвращаться к неблагодарной лахудре и впредь вести вольную пацанскую жизнь. Звонили подружкам разбитного Димона, но были посланы, а на предложение воспользоваться платными услугами профессионалок Леха все‑таки ответил решительным нет – думаю, из трусости.

Приехали уже во втором часу. Перебудили и перепугали деревенских жителей, были облаяны Ладой и стали пить, закутавшись в пледы и одеяла – изба‑то была нетоплена, да и печь заменена хозяйкой на красивый, но ни хрена не греющий, а только дымящий камин. Но поначалу было все равно смешно и кайфово, как в самоволке или даже в пионерлагере, а вот пробуждение, как вы понимаете, получилось невеселое – настоящее хмурое утро и хождение по мукам. Капитан в тоске обдумывал приемлемые условия капитуляции, хотя было понятно, что она будет безоговорочной и постыдной, а старлей, мучимый холодом и похмельем, злился и на себя, и на друга, и на весь свет, и особенно на то непривычное, обидное положение, когда злость не на ком сорвать. В отличие от рыхлого и аморфного во всех отношениях Харчевникова, был Пилипенко поджар, нагл и по‑настоящему, естественно и простодушно, жесток.

А тут и появляется с двумя пластмассовыми ведрами родниковой воды и в сопровождении Ладки Чебурек.

Глазки Димона загорелись:

– Эт кто же это у вас такой?

– А хрен его знает, – ответил мрачный капитан, роясь в салоне в тщетной надежде найти какую‑нибудь забытую вчера бутылку.

– Эй, уважаемый! Ком цу мир!

Бежать было поздно.

Последовавшая сцена была почти точным повторением первого диалога Чебурека и Жорика, только смешного в ней уж точно ничего не было.

Жорик меж тем уже обежал старух:

– Атас! Ментуарии Чебурека повязали!

– Какие ментуарии, черт бестолковый?

– Да мильтоны, мусора! Лешка и еще какой‑то рыжий! Ну теперь в двадцать четыре часа в Кара‑Кумы, к верблюдам! И к варанам! Уч‑кудук – три колодца!

Если б не заступничество Тюремщицы, все могло бы еще обойтись. Капитан уже буркнул Димону: «Харэ тебе вязаться. На хрен он нам упал? Чо с него возьмешь? Поехали давай уже». Но налетевшая Сапрыкина, с ходу обозвав Димона оборотнем в погонах, сопляком и рыжим засранцем, Лехе указав на то, что он отрастил брюхо, как беременная баба, и рожу, которую за три дня не уделаешь, пригрозив судом за самозахват каких‑то лишних квадратных метров народной земли, а на строгий вопрос: «А вы кто такая? Фамилия?» цинично и насмешливо ответив: «П…а кобылья!», не оставила ментам ни одного шанса пойти на попятный без ущерба для чести мундира. Александра же Егоровна все это время только охала и ахала в ужасе и растерянности, а Лада хотя и лаяла на всякий случай на незнакомца, но явно не отдавала себе отчет во всей серьезности ситуации. Жора наблюдал из безопасного далека.

И вот уже Димон, движением, скопированным у голливудских копов, наклоняет злосчастную чебуречью головушку в дверь автомобиля, и мы уже готовы навсегда расстаться с нашим загадочным скитальцем, и Сапрыкина напоследок орет: «Небось деньги дать, сволочи, так отпустили б! Пидарасы!», но тут наконец‑то вмешивается тетя Шура:

– Леш! Миленький! Погоди! Я сейчас… только погоди, не уезжай… я сейчас…

С удивительной быстротой прохромала она в свою избушку и тут же вернулась, неся в протянутой к ментам руке невероятную красную пятитысячную бумажку.

– Вот, сынок, возьми, пожалуйста. Только нашего‑то парня отпусти, а? Он же ничего худого‑то не сделал! Отпусти, а?

Все кроме Лады застыли в изумлении.

Даже Пилипенко не сразу нашелся:

– Ну ты даешь, бабка!.. Ишь… Все им пенсии не хватает… Ну ладно… Эй ты, чмо болотное, давай отсюда. Сделай так, чтоб я тебя долго искал!

Это пожелание Чебурек понял без перевода и охотно исполнил, даже не поблагодарив в этот момент Егоровну.

А Лехе стало как‑то не то чтобы противно, не то чтоб совестно (как говорил Жора в подобных случаях: «Где была совесть, там х… вырос!»), но как‑то нехорошо, неприятно. И Димона лишать заслуженной добычи не хотелось, да и невозможно было, но и перед односельчанами все‑таки было неудобно.

– Ты, баб Шура, чо‑то много дала, – капитан полез в толстый лопатник, вытащил несколько бумажек и с кривой улыбочкой сунул их соседке. – На вот сдачу тебе. А то скажешь…

Машина тронулась, но была тут же остановлена заполошным криком Александры Егоровны:

– Стой! Леша! Стой!

– Ну чего тебе еще?

– Да ты обсчитался, Леш! Тут все пять тысяч и есть!

– Дура ты все‑таки, баба Шура!.. Ну поехали, чо уставился? Поехали, говорю!

Вот так Александра Егоровна выкупила из неволи праведного иноверца, а капитан Харчевников сделал наконец доброе дело, которое, надеюсь, зачтется ему при подведении окончательных итогов.

Ведь если разобраться, настоящих, отъявленных сволочей среди нас гораздо меньше, чем принято считать.

 

МАРТ

 

Мещане! Они и не знали,

Что, может, такой и бывает истинная любовь!

Эдуард Аркадьевич Асадов

 

 

Ранняя весна – сколько щемящей, поэтической грусти и прелести слилось в этом словосочетании, и какая же это на самом деле гадость!

И длится она, в отличие от зрелой, благоуханной и благословенной, весны невероятно долго, томительно, выматывая душу ожиданием и не сбывающимися надеждами, что вот, кажется, и проглянет свет и синева из этих темных и тяжелых, как мокрая вата, туч. Глаза б мои не глядели на медленно гниющий, все более и более грязный целлюлитный снег, на голые и склизкие черные деревья, на шугу (если я правильно употребляю это слово) [8] под промокшими окоченевшими ногами, и особенно на вылезающие на серый свет безобразные остатки нашей прошлогодней жизнедеятельности.

В общем, никакая не пора любви, а сущее наказание, авитаминоз да мигрень, цинга да озена (это зловонный насморк, которым меня запугивала сестра, если я не дам ей меня лечить), пародонтоз да гангрена с водянкой.

Я решил было вообще пропустить это неприятное время года, но тут вспомнил о Барсике, которому уделено незаслуженно мало внимания. Крылатое выражение «мартовский кот» пришло мне на ум, и, по естественной ассоциации идей, я решил посредством Барсика предать, наконец, публичному поруганию и уничижению многовековые усилия деятелей искусства по эстетизации и даже сакрализации самой что ни на есть оголтелой кобелино‑кошачьей похоти. В некотором смысле это должно было стать и актом запоздалого покаяния, поскольку и в моей любовной лирике можно при желании найти образцы подобного скудоумия и легкомыслия.

Сквозь магический кристалл мартовская глава представилась мне драматической сценой, вернее диалогом между Ладой и Барсиком, писаной, естественно, белым пятистопным ямбом с вкраплением шекспировских рифмованных двустиший. Лада, удивленная постоянными отлучками блудливого кота, спрашивает его о причинах такого странного поведения и сетует на то, что он, наверное, огорчает хозяйку, и неужели ему не стыдно, и неужели он их совсем не любит. Барсик презрительно фыркает и ответствует:

Любовь?! Да что ты знаешь о любви,

Убогое (или бескрылое?) домашнее созданье?!

 

И далее следует вдохновенный (по‑настоящему вдохновенный и поэтичный) монолог Барсика во славу беззаконной и свободной любви. Как вы догадываетесь, состоять он должен был из цитат и квази‑цитат из всей доступной автору мировой поэзии – от Сапфо и Катулла до Цветаевой и Бродского.

Среди зароившихся в моем мозгу строк с неизбежностью зазвучало и блоковское «Приди, бери меня, торжественная страсть!». Полезши во второй том, чтобы проверить свою память и впервые с пятнадцати или шестнадцати мальчишеских лет прочитав стихотворение «В дюнах», я просто‑таки взвыл от восторга! Какие к чертям центоны, какие стилизации! Зачем же пересказывать своими неловкими словами то, что уже так замечательно пропето?! Не надо! Помещаем весь этот поразительный текст с единственной просьбой к читателю – наслаждаясь им, представляйте себе, пожалуйста, не только сомовский портрет «бога в лупанарии» (хотя и это уже достаточно комично), но и четвероногого героя‑любовника нашей хроники –

Я не люблю пустого словаря

Любовных слов и жалких выражений:

«Ты мой», «Твоя», «Люблю», «Навеки твой».

Я рабства не люблю. Свободным взором

Красивой женщине смотрю в глаза

И говорю: «Сегодня ночь. Но завтра –

Сияющий и новый день. Приди.

Бери меня, торжественная страсть.

А завтра я уйду – и запою».

Моя душа проста. Соленый ветер

Морей и смольный дух сосны

Ее питал. И в ней – всё те же знаки,

Что на моем обветренном лице.

И я прекрасен – нищей красотою

Зыбучих дюн и северных морей.

 

(Пропустим все‑таки не очень относящееся к делу, хотя и очень красивое описание финского пейзажа.)

Так думал я. И вот она пришла

И встала на откосе. Были рыжи

Ее глаза от солнца и песка.

И волосы, смолистые как сосны,

В отливах синих падали на плечи.

Пришла. Скрестила свой звериный взгляд

С моим звериным взглядом. Засмеялась

Высоким смехом. Бросила в меня

Пучок травы и золотую горсть

Песку. Потом – вскочила

И, прыгая, помчалась под откос…

Я гнал ее далёко. Исцарапал

Лицо о хвои, окровавил руки

И платье изорвал. Кричал и гнал

Ее, как зверя, вновь кричал и звал,

И страстный голос был – как звуки рога.

Она же оставляла легкий след

В зыбучих дюнах, и пропала в соснах,

Когда их заплела ночная синь.

И я лежу, от бега задыхаясь,

Один, в песке. В пылающих глазах

Еще бежит она – и вся хохочет:

Хохочут волосы, хохочут ноги,

Хохочет платье, вздутое от бега…

Лежу и думаю: «Сегодня ночь

И завтра ночь. Я не уйду отсюда,

Пока не затравлю ее, как зверя,

И голосом, зовущим, как рога,

Не прегражу ей путь. И не скажу:

„Моя! Моя!“ – И пусть она мне крикнет:

„Твоя! Твоя!“»

 

Ну совершеннейший же мартовский Барсик! Этим вольным мыслям только эпиграфа недостает из Саши Черного:

Весенний брак! Гражданский брак!

Спешите, кошки, на чердак…

 

С удовлетворением и гордостью вспоминаю, что даже в пору моего отрочески‑юношеского опьянения блоковскими стихами и даже дневниками и записными книжками эта потная беготня Александра Александровича за своенравной финской красоткой (с неизбежностью возникает образ златовласой прелестницы с крышки сыра «Виола») всегда вызывала у меня чувство мучительной неловкости. Конечно, я не мог тогда признать, что мой любимый великий поэт (действительно ведь великий!) способен написать стихи безукоризненно и смехотворно гадкие и пошлые, достойные телеграфиста Ятя в исполнении Мартинсона, как не был способен понять сходство этой лирики с публицистической статьей большевистской поблядушки Коллонтай «Дорогу крылатому эросу! Письмо к рабочей молодежи», нет, я просто старался не перечитывать эти удивительные и в своем роде несравненные строки. И если б не Барсик, наверное, и сейчас не вспомнил бы, как прихотливо развлекался А. А. Блок со своей быстроногой Виолой.

Впрочем, боюсь, что мои сатира и юмор запоздали как минимум на столетие, поскольку пресловутая «Проблема Пола», тревожащая предреволюционных барышень и гимназистов, уже давно не кажется нам проблемой («Ноу проблем!» – как говорит Жора), мы за ненадобностью сбросили даже этот прозрачный камуфляж и радостно заголились, и нынешних отроков и отроковиц любви учит не «первый пакостный роман», а подробные научно‑популярные и веселенькие инструкции колумнистов женских, мужских и розово‑голубых журналов.

Как некогда писал Пригов и цитировал ваш покорный слуга: «Да он и не скрывается».

Как‑то в клубе «Маяк» я слушал и смотрел выступление девичьего ансамбля, специализирующегося на исполнении советских лирических песен. Песни эти я знаю и люблю, пели и аккомпанировали девушки замечательно, да и сами были хороши собой, особенно маленькая прыгучая скрипачка, так что вечер явно удался; единственно, что меня слегка коробило и казалось немного безвкусным – это нарочитая и, на мой взгляд, избыточная ирония, которую всеми доступными им выразительными средствами обозначали юные исполнительницы. Мне казалось, что тексты этих песенок и без того настолько беззащитно‑простодушны, что и безо всякого нажима и педалирования вызовут у нормального человека невольную усмешку.

Но уже в такси, под совсем иные и совершенно невыносимые песни, я подумал о том, что, быть может, ирония‑то относилась не только к бесхитростным словам Фатьянова, Исаковского и Лебедева‑Кумача, а вообще ко всей этой лирической «черемухе», и к убежденности всей предыдущей мировой поэзии в том, что «жить без любви, быть может, просто, но как на свете без нее прожить?», и что так же насмешливо мои младые современницы воспримут и священное умоисступление Сапфо, и катулловское «Люблю‑ненавижу», и «Новую жизнь» Данта, и цветаевский «вечный привкус на губах твоих, о страсть». А вот это было бы печально и, быть, может непоправимо. Потому что основания для смотрения свысока на любовные страсти‑мордасти ушедших эпох у нынешнего юношества очень уж шаткие, и знание того, что оргазмы подразделяются на вагинальные и клиторальные и что отсутствие оных самым пагубным образом влияет на физическое и психическое самочувствие, само по себе, наверное, полезное, не делает нас мудрее и защищеннее пред вечными безднами, ужасами и восторгами того, что мы, несмышленыши, привыкли называть половой жизнью и межличностными взаимоотношениями.

Помните школьников из «Brave New World», ужасающихся и не верящих экскурсоводу, который повествует о жестоких и темных временах первобытной дикости, когда детишкам почему‑то запрещали трахаться?

Но иногда закрадываются подозрения в том, что и это антиутопическое вселенское б…ство было бы здоровее, чем эротические свычаи и обычаи нашего времени, потому что вековая борьба с ханжескими запретами проложила дорогу не крылатому Эросу, а более мелкому и унылому бесу, и для юношей, вязнущих во всемирной паутине, по слову Жорика: «Лучшая девчонка – правая ручонка», ведь среди своих одноклассниц и однокурсниц они никогда не найдут таких сисястых, длинноногих и на все согласных красоток, как на сайте devchjonki.ru!

Впрочем, не исключено, что все это я сильно преувеличил от старческой досады на изменяющую жизнь и от той самой не до конца сублимированной похоти, взыгравшей от вида юной и сексапильной скрипачки… Дай бог, чтобы так…

А все‑таки правильно мы сделали, что кастрировали нашего кота Пузыря! Характер у него, при ангельской наружности, остался скверный, трусовато‑драчливый и шкодливый, как у Жорика, но зато от неприятных маскулинных запахов и завываний торжественной страсти мы и себя и его избавили.

А закончить эту сомнительную главу я хочу словами старого мудрого Опоссума:

You now have learned enough to see

That Cats are much like you and me [9].

 

 

ИМЕНИНЫСЕРДЦА

 

Проснитесь, рощи и поля;

Пусть жизнью все кипит:

Она моя, она моя!

Мне сердце говорит.

Антон Антонович Дельвиг

 

 

Суетность и условность наших эстетических пристрастий поистине удивительны и смехотворны!

Представим барышню, которая обтянула бедра юбкой из зеленого панбархата в лиловый и пунцовый цветочек, подпоясалась каким‑то серо‑бурым кушачком, напялила лазурную блузку с белыми кружевными рюшечками, а сверху еще нахлобучила златоблещущую шляпку!

При встрече с подобным чучелом большинство из нас хмыкнуло бы насмешливо и вообразило бы себе, что сказали бы Эвелина и Арина из «Модного приговора». А я бы вообще, приняв ее за умалишенную, испуганно отвел глаза и ускорил шаг от греха подальше.

А ведь именно так наряжается родная природа в свой радостный брачный период, и мы торчим в пробках со своими мангалами и бутылками, чтобы выбраться на ее не такое уж, прямо скажем, девственное лоно, и именно это, как ни странно, зовется неброской красотой русской весны.

Ну а моим маленьким персонажам никуда для этого и ехать было не надо – вышел со двора, сел на починенную Чебуреком скамеечку и сиди, жмурься, грей на солнышке старенькие косточки или носись как угорелый по свежей пахучей траве, прыгай в еще ледяную, слепящую воду Медведки и ори во все горло песнь – то ли торжествующей любви, то ли просто радости – как Шиллер с Бетховеном и Тютчев с Митей Карамазовым, да и вся объединенная Европа в придачу:

Радость, радость, вот так радость

На земле и на душе!

Никакого нету сладу

С этой радостью уже!

Посмотри, как пляшет Лада,

Славит Бога глупый лай!

Что же ты, моя отрада?

Ну, хозяйка, подпевай!

Хором:

Радость, первенец творенья,

Дщерь великого Отца

Шлют тебе благодаренье

Немудрящие сердца!

Смертных ропот безрассуден,

Бога нечего гневить.

Радуйся, душа, покуда

Продолжает свет светить.

Свет фаворский, незакатный,

Теплый‑теплый вешний свет

Возвращает нам обратно

Тех, кого в помине нет.

Хором:

Радость, первенец творенья,

Напояет допьяна!

Подключился к песнопенью

Даже Жорик с бодуна!

Радость, гадом буду, радость

Каплет чистым первачом!

Хрена ли еще вам надо?

Все по кайфу, все путем!

Чита‑Рита‑Маргарита!

Пиво‑водка‑полежим!

Все что было – шито‑крыто,

Все, что будет – поглядим!

Хором:

Радость, первенец творенья,

Сводит с гордого ума.

Заразилась нашей ленью

И Сапрыкина сама!

Неустойчивы морально

Все вы тут как на подбор!

Ну с чего вы разорались?

Тоже мне, церковный хор!..

А вообще‑то – чем не радость?

В огороде так и прет!

К солнцу тянется рассада…

Чо молчишь, нерусский черт?

Хором:

Радость, первенец творенья,

Дщерь Отца на небесех,

Даждь нам всем без исключенья

Чистый свет, пречистый смех!

An die Freude! Баба Шура!

Ныцух вуха! Мук цэхай!

Ыводалачоуаллеху!

Хулюм конджо йихедаль!

Жора туру соу ноу,

Лада ыводдаллеху,

Рита, хулюм туру ноу!

Амэсэгеналлеху!

Хором:

Радость, первенец творенья,

Попирает смерть и ложь!..

Вот и все стихотворенье.

Что еще с меня возьмешь?

Рады бабы, рада Лада.

Бога нечего гневить.

Никогда не буду гадом,

Постараюсь не дурить!

К солнцу тянется рассада,

Тянется рука к перу.

Слушай, умирать не надо!

– Ладно‑ладно, не умру!

 

Ну вот видите – автор сам не выдержал и присоединил свой сугубо лирический баритон к хору псевдо‑эпических персонажей.

Да что там Шиллер! День стоял такой теплый, лучисто‑золотистый, безмозглый и бездельный, что впору было совсем распуститься и замурлыкать фофановский, осмеянный и позабытый, романс:

Это май‑баловник, это май‑чародей

Веет свежим своим опахалом!

 

А баловник Жора, повалявшись пару часов на берегу и на солнышке с самодельной удочкой (самодельной – в смысле сделанной по его приказу Чебуреком, и сделанной, надо сказать, очень ладно), наскучил безрезультатной рыбной ловлей и отправился искать иных развлечений.

– Что, Жора, на уху‑то пригласишь? – беззлобно пошутила разнежившаяся на припеке Александра Егоровна над незадачливым рыбарем.

За Жорой, конечно, не заржавело:

– Лучшая рыба – это колбаса. А лучшая колбаса – эт что, Егоровна?

– Где ж мне знать!

– Чулок с деньгами!

Шутка Егоровне понравилась. Она вообще в невинности своей считала Жорика очень остроумным и была уверена, что он хотя, конечно, и охальник, но в то же время необыкновенно талантливый и оригинальный юморист.

– Ну чо, старая, отмучилась?

– Как так отмучилась? – удивилась баба Шура.

– Да до лета‑то осталось с гулькин нос! Скоро и твой мент приедет! Ты из него бабла‑то за собаку вытряси!

Как гром среди ясного майского неба, как бетховенское па‑па‑па‑пам! прозвучали для Егоровны эти слова. Она ведь и думать забыла про Харчевниковых, законных как‑никак хозяев ее ненаглядной Ладки. А лето, оно ведь и вправду на носу.

Ничего вслух не ответила Жорику баба Шура. Про себя же твердо и бесповоротно сказала: «Не отдам!».

 

ЭПИЛОГ

 

…Больше ничего

Не выжмешь из рассказа моего.

Александр Сергеевич Пушкин

 

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: