Лев Троцкий. Итоги и перспективы




 

Революция в России явилась неожиданностью для всех, кроме социал-демократии. Марксизм давно предсказал неизбежность русской революции, которая должна была разразиться в результате столкновения сил капиталистического развития с силами косного абсолютизма. Марксизм заранее оценил социальное содержание грядущей революции. Называя ее буржуазной, он указывал тем, что непосредственные объективные задачи революции состоят в создании «нормальных» условий для развития буржуазного общества в его целом.

Марксизм оказался прав, — и этого уже не приходится ни оспаривать, ни доказывать. Перед марксистами стоит задача совершенно иного рода: путем анализа внутренней механики развивающейся революции вскрыть ее «возможности». Было бы грубой ошибкой просто отождествить нашу революцию с событиями 1789–93 или 1848 годов. Исторические аналогии, которыми питается и живет либерализм, не могут заменить социального анализа.

Русская революция имеет совершенно своеобразный характер, который является итогом особенностей всего нашего общественно-исторического развития и который, в свою очередь, раскрывает совершенно новые исторические перспективы.

Особенности исторического развития.

Если сравнивать общественное развитие России с развитием европейских стран, взяв у этих последних за скобки то, что составляет их наиболее сходные общие черты и что отличает их историю от истории России, то можно сказать, что основной чертой русского общественного развития является его сравнительная примитивность и медленность.

Мы не станем здесь останавливаться на естественных причинах этой примитивности, но самый факт мы считаем несомненным: русская общественность складывалась на более первобытном и скудном экономическом основании.

Марксизм учит, что в основе социально-исторического движения лежит развитие производительных сил. Сложение экономических корпораций, классов и сословий, возможно лишь на известной высоте этого развития. Для сословно-классовой дифференциации, которая определяется развитием разделения труда и созданием более специализированных общественных функций, необходимо, чтобы часть населения, занятая непосредственно материальным производством, создавала добавочный продукт, избыток сверх собственного потребления: только путем отчуждения этого избытка могут возникнуть и сложиться непроизводительные классы. Далее, внутри самих производительных классов мыслимо разделение труда лишь на известной высоте развития земледелия, способной обеспечить продуктами земли неземледельческое население. Эти основные положения социального развития были точно формулированы еще Aдамом Смитом.

Отсюда само собою вытекает, что хотя новгородский период нашей истории совпадает с началом средневековой истории Европы, но медленный темп экономического развития, вызывавшийся естественно-историческими условиями (менее благоприятная географическая среда и редкость населения), должен был задержать процесс классового формирования и придать ему более примитивный характер.

Трудно рассуждать, как сложилась бы история русской общественности, еслиб она протекла изолированно, под влиянием одних внутренних тенденций. Достаточно, что этого не было. Русская общественность, слагавшаяся на известной внутренней экономической основе, неизменно находилась под влиянием и даже давлением внешней социально-исторической среды.

В процессе столкновений этой слагавшейся общественно-государственной организации с другими, соседними, решительную роль играла, с одной стороны, примитивность экономических отношений, с другой — относительная их высота.

Русское государство, складывавшееся на первобытной экономической базе, вступало в отношения и приходило в столкновения с государственными организациями, сложившимися на более высоком и устойчивом экономическом основании. Тут были две возможности: либо русское государство должно было пасть в борьбе с ними, как пала Золотая Орда в борьбе с московским государством; либо русское государство должно было в своем развитии обгонять развитие экономических отношений и поглощать гораздо больше жизненных соков, чем это могло бы иметь место при изолированном развитии. Для первого исхода русское государство оказалось недостаточно примитивным. Государство не разбилось, а стало расти при страшном напряжении народно-хозяйственных сил.

Суть таким образом не в том, что Россия была окружена врагами со всех сторон. Одного этого недостаточно. В сущности это относится и ко всякому другому из европейских государств, кроме разве Aнглии. Но в своей взаимной борьбе за существование эти государства опирались на приблизительно однородный экономический базис и потому развитие их государственности не испытывало таких могучих внешних давлений.

Борьба с крымскими и ногайскими татарами вызывала большое напряжение сил. Но, разумеется, не большее, чем вековая борьба Франции с Aнглией. Не татары вынудили Русь ввести огнестрельное оружие и создать постоянные стрелецкие полки; не татары заставили впоследствии создать рейтарскую конницу и солдатскую пехоту. Тут было давление Литвы, Польши и Швеции.

В результате этого давления Западной Европы государство поглощало непропорционально большую долю прибавочного продукта, т.е. жило за счет формировавшихся привилегированных классов, и тем задерживало их и без того медленное развитие. Но мало этого. Государство набрасывалось на «необходимый продукт» земледельца, вырывало у него источники его существования, сгоняло его этим с места, которого он не успел обогреть, — и тем задерживало рост населения и тормозило развитие производительных сил. Таким образом, поскольку государство поглощало непропорционально большую долю прибавочного продукта, оно задерживало и без того медленную сословную дифференциацию; поскольку же оно отнимало значительную долю необходимого продукта, оно разрушало даже и те примитивные производственные основы, на какие опиралось.

Но для того, чтобы существовать, функционировать и, значит, прежде всего отчуждать необходимую часть общественного продукта, государство нуждалось в сословно-иерархической организации. Вот почему, подкапываясь под экономические основания ее роста, оно стремится в то же время форсировать ее развитие мерами государственного порядка, — и, как и всякое другое государство, стремится отвести этот процесс сословного формирования в свою сторону. Историк русской культуры, г. Милюков, видит в этом прямую противоположность с историей Запада. Противоположности здесь нет.

Средневековая сословная монархия, развившаяся в бюрократический абсолютизм, представляла собою государственную форму, закреплявшую определенные социальные интересы и отношения. Но у этой государственной формы, самой по себе, раз она возникла и существовала, были свои собственные интересы (династические, придворные, бюрократические…), которые приходили в конфликты с интересами сословий, не только низших, но и высших. Господствующие сословия, которые составляли социально-необходимое «средостение» между народной массой и государственной организацией, давили на эту последнюю и делали свои интересы содержанием ее государственной практики. Но в то же время государственная власть как самостоятельная сила, рассматривала даже интересы высших сословий под своим углом зрения и, развивая сопротивление их притязаниям, стремилась подчинить их себе. Действительная история отношений государства и сословий шла по равнодействующей, определявшейся соотношением сил.

Однородный в основе своей процесс происходил и в Руси.

Государство стремилось использовать развивающиеся экономические группы и подчинить их своим специализированным финансовым и военным интересам. Возникающие экономически-господствующие группы стремились использовать государство для закрепления своих преимуществ в виде сословных привилегий. В этой игре социальных сил равнодействующая гораздо дальше отклонялась в сторону государственной власти, чем это имело место в западно-европейской истории. Тот обмен услуг — за счет трудящегося народа — между государством и верхними общественными группами, который выражается в распределении прав и обязанностей, тягот и привилегий, складывался у нас к меньшей выгоде дворянства и духовенства, чем в средневековых сословных государствах Западной Европы. Это несомненно. И тем не менее, страшным преувеличением, нарушением всяких перспектив, будет сказать, что в то время, как на Западе сословия создавали государство, у нас государственая власть в своих интересах создавала сословия (Милюков).

Сословия не могут быть созданы государственным, юридическим путем. Прежде, чем та или другая общественная группа сможет при помощи государственной власти опериться в привилегированное сословие, она должна сложиться экономически во всех своих социальных преимуществах. Сословий нельзя фабриковать, по заранее созданной табели о рангах или по уставу Legion d'honneur. Государственная власть может лишь со всеми своими орудиями прийти на помощь тому элементарному экономическому процессу, который выдвигает верхние экономические формации. Русское государство, как мы указали, поглощало относительно очень много сил и тем задерживало процесс социальной кристаллизации, но оно само же нуждалось в ней. Естественно, если оно под влиянием и давлением более дифференцированной западной среды, давлением, передававшимся через военно-государственную организацию, стремилось, в свою очередь, форсировать социальную дифференциацию на примитивной экономической основе. Далее. Так как самая потребность в форсировании вызывалась слабостью социально-экономических образований, то естественно, если государство в своих попечительных усилиях стремилось использовать перевес своей силы, чтобы самое развитие верхних классов направить по своему усмотрению. Но по пути к достижению больших успехов в этом направлении государство наталкивалось, в первую очередь, на свою собственную слабость, на примитивный характер своей собственной организации, который, как мы уже знаем, определялся примитивностью социальной структуры.

Таким образом, русское государство, создавшееся на основе русского хозяйства, толкалось вперед дружеским и особенно враждебным давлением соседних государственных организаций, выросших на более высокой экономической основе. Государство с известного момента — особенно с конца ХVII в. — изо всех сил старается ускорить естественное экономическое развитие. Новые отрасли ремесла, машины, фабрики, крупное производство, капитал представляются, с известной точки зрения, как бы искусственной прививкой к естественному хозяйственному стволу. Капитализм кажется детищем государства.

С этой точки зрения, можно однако сказать, что вся русская наука — есть искусственный продукт государственных усилий, искусственная прививка к естественному стволу национального невежества.*

* Достаточно вспомнить характерные черты первоначальных отношений государства и школы, чтобы установить, что школа была, по меньшей мере, таким же «искусственным» продуктом государства, как и фабрика. Образовательные насилия государства иллюстрируют эту «искусственность». За неявку школьников сажали на цепь. Вся школа была на цепи. Ученье было службой. Ученикам платили жалованье и пр. и пр.

Русская мысль, как и русская экономика, развивались под непосредственным давлением более высокой мысли и более развитой экономики Запада. Так как при натурально-хозяйственном характере экономики, значит, при слабом развитии внешней торговли, отношения с другими странами носили преимущественно государственный характер, то влияние этих стран, прежде чем принять форму непосредственного хозяйственного соперничества, выражалось в форме обостренной борьбы за государственное существование. Западная экономика влияла на русскую через посредство государства. Чтоб существовать в среде враждебных и лучше вооруженных государств, Россия вынуждена была ввести фабрики, навигационные школы, учебники фортификации и пр. Но еслиб общее направление внутреннего хозяйства огромной страны не шло в том же направлении, еслиб развитие этого хозяйства не рождало потребности в прикладных и обобщающих знаниях, то все усилия государства погибли бы бесплодно: национальная экономика, естественно развивавшаяся от натурального хозяйства к денежно-товарному, откликалась только на те мероприятия правительства, которые отвечали этому развитию, и лишь в той мере, в какой они согласовались с ним. История русской фабрики, история русской монетной системы, история государственного кредита — все это как нельзя лучше свидетельствует в пользу высказанного взгляда.

«Большинство видов промышленности (металлургической, сахарной, нефтяной, винокуренной, даже касающейся волокнистых веществ), — пишет проф. Менделеев, — зачалось прямо под влиянием правительственных мероприятий, а иногда и больших правительственных субсидий, но особенно потому, что правительство совершенно сознательно, кажется, во все времена, держалось покровительственной политики, а в царствование императора Aлександра III выставило ее на своем знамени с полной откровенностью… Высшее правительство, держась с полным сознанием начал протекционизма в приложении к России, оказывалось впереди наших образованных классов, взятых в целом» (Д. Менделеев. «К познанию России», С.-Пб., 1906, стр. 84.).

Ученый панегирист промышленного протекционизма забывает прибавить, что правительственная политика диктовалась не заботой о развитии производительных сил, но чисто фискальными и, отчасти, военно-техническими соображениями. Поэтому политика протекционизма нередко противоречила не только основным интересам промышленного развития, но и приватным интересам отдельных предпринимательских групп. Так хлопчатобумажные фабриканты прямо указывали на то, что «высокая пошлина на хлопок сохраняется ныне в тарифе не ради поощрения хлопководства, а исключительно в интересах фискальных». Как в «создании» сословий правительство прежде всего преследовало задачи государственного тягла, так в «насаждении» индустрии оно главную заботу свою направляло на нужды государственного фиска. Но несомненно все же, что в деле перенесения на русскую почву фабрично-заводского производства самодержавие сыграло не малую роль.

К тому времени, когда развивавшееся буржуазное общество почувствовало потребность в политических учреждениях Запада, самодержавие оказалось вооруженным всем материальным могуществом европейских государств. Оно опиралось на централизованно-бюрократический аппарат, который был совершенно не годен для регулирования новых отношений, но способен был развить большую энергию в деле систематических репрессий. Огромные размеры государства были побеждены телеграфом, который придает действиям администрации уверенность и относительное единообразие и быстроту (в деле репрессий), а железные дороги позволяют перебрасывать в короткое время военную силу из конца в конец страны. До-революционные правительства Европы почти не знали ни железных дорог, ни телеграфа. Aрмия в распоряжении абсолютизма колоссальна — и если она оказалась никуда не годной в серьезных испытаниях русско-японской войны, то она все же достаточно хороша для внутреннего господства. Ничего подобного нынешней русской армии не знало не только правительство старой Франции, но и правительство 1848-го года.

Эксплуатируя при помощи своего фискально-военного аппарата до крайней степени страну, правительство довело свой годовой бюджет до колоссальной цифры в 2 миллиарда рублей. Опираясь на свою армию и на свой бюджет, самодержавное правительство сделало европейскую биржу своим казначеем, а русского плательщика — безнадежным данником европейской биржи.

Таким образом, в 80 и 90 гг. XIX века русское правительство стояло перед лицом мира как колоссальная военно-бюрократическая и фискально-биржевая организация несокрушимой силы.

Финансовое и военное могущество абсолютизма подавляло и ослепляло не только европейскую буржуазию, но и русский либерализм, отнимая у него всякую веру в возможность тягаться с абсолютизмом в деле открытого соразмерения сил. Военно-финансовое могущество абсолютизма исключало, казалось, какие бы то ни было возможности русской революции.

На самом же деле оказалось как раз обратное.

Чем централизованнее государство и чем независимее от общества, тем скорее оно превращается в самодовлеющую организацию, стоящую над обществом. Чем выше военно-финансовые силы такой организации, тем длительнее и успешнее может быть ее борьба за существование. Централизованное государство с двухмиллиардным бюджетом, с восьмимиллиардным долгом и с миллионной армией под ружьем, могло продержаться еще долго после того, как перестало удовлетворять элементарнейшие потребности общественного развития — не только потребность внутреннего управления, но даже и потребность в военной безопасности, на охранении которой оно первоначально сложилось.

Чем дальше затягивалось такое положение, тем больше становилось противоречие между нуждами хозяйственно-культурного развития и политикой правительства, развившей свою могучую «миллиардную» инерцию. После того как эпоха великих заплат была оставлена позади, не только не устранив этого противоречия, но впервые вскрыв его, самостоятельный поворот правительства на путь парламентаризма становился и объективно все труднее, и психологически все недоступнее. Единственный выход из этого противоречия, который намечался для общества его положением, состоял в том, чтоб в железном котле абсолютизма накопить достаточно революционных паров, которые могли бы разнести котел.

Таким образом, административное, военное и финансовое могущество абсолютизма, дававшее ему возможность существовать наперекор общественному развитию, не только не исключало возможности революции, как думал либерализм, но, наоборот, делало революцию единственным выходом, — притом за этой революцией заранее был обеспечен тем более радикальный характер, чем более могущество абсолютизма углубляло пропасть между ним и нацией.

Русский марксизм поистине может гордиться тем, что он один уяснил направление развития и предсказал его общие формы* в то время как либерализм питался самым утопическим «практицизмом», а революционное народничество жило фантасмагориями и верой в чудеса.

* Даже такой реакционный бюрократ, как проф. Менделеев, не может не признать этого. Говоря о развитии индустрии, он замечает: «Социалисты тут кое-что увидали и даже отчасти поняли, но сбились, следуя за латинщиной (!), рекомендуя прибегать к насилиям, потворствуя животным инстинктам черни и стремясь к переворотам и власти» («К познанию России», стр. 120).

Все предшествующее социальное развитие делало революцию неизбежной. Каковы же были силы этой революции?

Город и капитал.

Городская Россия, это продукт новейшей истории, точнее — последних десятилетий. К концу царствования Петра 1, в первой четверти ХVIII в., городское население составляло с небольшим 328 тысяч, около 3% населения страны. К концу того же столетия оно составляло 1.301 тысячу, около 4,1% всего населения. В 1812 году городское население возросло до 1.653 тысяч, что составляло 4,4%. В середине XIX ст. города все еще насчитывают только 3.482 т., — 7,8%. Наконец, по последней переписи (1897 г.) количество городского населения определено в 16.289 тысяч, что дает около 13% всего населения.*

* Эти цифры мы заимствовали из «Очерков» г. Милюкова. Городское население всей России, включая сюда Сибирь и Финляндию, определяется по переписи 1897 г. в 17.122 тысячи, или 13,25% (Д. Менделеев «К познанию России», С.Пб. 1906 г., 2 изд., таблица на стр. 90).

Если иметь в виду город как социально-экономическую формацию, а не как простую административную единицу, то необходимо признать, что приведенные данные не дают действительной картины развития городов: русская государственная практика знает массовые пожалования в города, как и массовые разжалования из этого звания с целями, очень далекими от научных соображений. Тем не менее эти цифры достаточно ясно свидетельствуют как о ничтожестве городов в дореформенной России, так и о лихорадочно быстром росте их за последнее десятилетие. По вычислениям г. Михайловского прирост городского населения за время с 1885 г. по 1897 г. составил 33,8%, вдвое с лишком выше общего прироста жителей страны (15,25%), и почти втрое выше прироста сельского населения (12,7%). Если присоединить сюда фабрично-заводские села и местечки, то быстрый рост городского (не земледельческого) населения скажется еще ярче.

Но современные русские города отличаются от старых не только численностью своего населения, но и своим социальным типом: они — средоточия торгово-промышленной жизни. Большинство наших старых городов не играло почти никакой хозяйственной роли: они были военно-административными пунктами или полевыми крепостями, население их было служилое, содержалось из государственной казны, и город составлял в общем административно-военно-податной центр.

Если неслужилое население селилось в городской черте или в слободах, ища прикрытия от врагов, то это нисколько не мешало ему по-прежнему заниматься земледелием. Даже Москва, самый большой город старой России, была, по определению г. Милюкова, просто «царской усадьбой, значительная часть населения которой так или иначе состояла в связи с дворцом в качестве свиты, гвардии или дворни. Из 16 тысяч с лишком дворов, насчитывавшихся в Москве по переписи 1701 г., на долю посадских и ремесленников не приходилось и 7 т. (44%), и те состоят из населения государственных слобод, работающих на дворец. Остальные 9 тыс. принадлежат духовенству (1,5 т.) и правящему сословию». Таким образом, русский город, подобно городам азиатских деспотий, и в отличие от ремесленно-торговых городов средневековья, играл чисто потребительную роль. В то время как современный ему западный город более или менее победоносно отстаивал тот принцип, что ремесленники не имеют права жить в деревнях, русский город отнюдь не задавался такими целями. Где же была обрабатывающая промышленность, ремесло? В деревне, при земледелии. Низкий хозяйственный уровень при напряженном хищничестве государства не давал места ни накоплению, ни общественному разделению труда. Более короткое лето по сравнению с Западом оставляло более долгий зимний досуг. Все это повело к тому, что обрабатывающая промышленность не отделилась от земледелия, не сконцентрировалась в городах, а осталась в деревне, как подсобное занятие при земледелии. Когда, во второй половине XIX века, началось у нас широкое развитие капиталистической индустрии, оно застало не городское ремесло, а главным образом деревенское кустарничество. «На полтора миллиона, самое большее, фабричных рабочих, — пишет г. Милюков, — в России существует до сих пор никак не менее четырех миллионов крестьян, занимающихся обрабатывающей промышленностью у себя в деревне и в то же время не бросающих земледелия. Это — тот самый класс, из которого выросла… европейская фабрика, и который нисколько не участвовал… в создании русской».

Разумеется, дальнейший рост населения и его производительности создавал базис для общественного разделения труда и значит для городского ремесла, но силою экономического давления передовых стран этим базисом сразу завладела крупная капиталистическая промышленность, так что для расцвета городского ремесла не оказалось времени.

Четыре миллиона кустарей, это те самые элементы, которые в Европе образовывали ядро городского населения, входили в цехи в качестве мастеров и подмастерьев, а впоследствии все больше оставались за пределами цехов. Именно ремесленный слой составлял преобладающее население самых революционных кварталов Парижа эпохи Великой Революции. Уже один этот факт — ничтожество городского ремесла — имеет для нашей революции неизмеримые последствия.*

* Т. Парвус очень проницательно указал на это обстоятельство, как на причину особых судеб русской революции в то время, когда некритическое приравнивание этой последней к революции 1789 г. стало общим местом.

Экономическая сущность современного города состоит в том, что он обрабатывает сырье, доставляемое деревней; условия транспорта имеют для него, поэтому, решающую роль. Только проведение железных дорог могло настолько расширить сферу питающих город областей, что создало возможность скопления стотысячных масс; необходимость в таких скоплениях была вызвана крупной фабричной промышленностью. Ядром населения в современном городе, по крайней мере, в городе, имеющем хозяйственно-политическое значение, является резко дифференцировавшийся класс наемного труда. Именно этому классу, еще в сущности неизвестному Великой Французской Революции, суждено в нашей сыграть решающую роль.

Фабрично-индустриальный строй не только выдвигает пролетариат на передние позиции, но и вырывает почву из-под ног буржуазной демократии. Ее опорой в эпоху прежних революций было городское мещанство: ремесленники, мелкие лавочники и пр.

Другой причиной непропорционально большой политической роли русского пролетариата является тот факт, что русский капитал в значительной своей доле — иммигрант. Этот факт имел, по мнению Каутского, своим последствием то, что росту численности, силы и влияния пролетариата не соответствовал рост буржуазного либерализма.

Капитализм, как уже сказано выше, развивался у нас не из ремесла, — он завоевывал Россию, имея за собою хозяйственную культуры всей Европы, имея перед собою, в качестве ближайшего конкурента, беспомощного сельского кустаря или жалкого городского ремесленника, а в качестве резервуара рабочей силы — полунищего крестьянина-земледельца. Aбсолютизм с разных сторон помогал капиталистическому закабалению страны.

Прежде всего он превратил русского крестьянина в данника мировой биржи. Отсутствие капиталов внутри страны при постоянной потребности в них государства создавало почву для ростовщических условий при внешних займах. Aмстердамские, лондонские, берлинские и парижские банкиры, начиная с царствования Екатерины II и кончая министерством Витте–Дурново, систематически работали над превращением самодержавия в колоссальную биржевую спекуляцию. Значительная часть так называемых внутренних займов, т.е. реализованных при посредстве внутренних кредитных учреждений, ничем не отличалась от внешних, так как находила свое действительное помещение у заграничных капиталистов. Пролетаризуя и пауперизуя крестьянина тяжестью обложения, абсолютизм превращал миллионы европейской биржи в солдат, в броненосцы, в одиночные тюрьмы, в железные дороги. Большая часть этих расходов с хозяйственной точки зрения является совершенно непроизводительной. Огромная доля национального продукта уходила в виде процента за границу, обогащая и усиливая финансовую аристократию Европы. Европейская финансовая буржуазия, политическое влияние которой в парламентарных странах непрерывно растет в течение последних десятилетий, отодвигая назад влияние торгово-промышленных капиталистов, правда, превратила царское правительство в своего вассала; но она не могла стать, не хотела стать и не стала составной частью буржуазной оппозиции внутри России. В своих симпатиях и антипатиях она руководствовалась тем началом, которое голландские банкиры Гоппе и Кº формулировали еще в условиях павловского займа 1798 г.: «платеж процентов должен быть производим, несмотря ни на какие политические обстоятельства». Европейская биржа была даже прямо и непосредственно заинтересована в сохранении абсолютизма: никакое другое национальное правительство не могло ей обеспечить таких ростовщических процентов. Но государственные займы не были единственным путем иммиграции европейских капиталов в России. Те же самые деньги, впитавшие в себя добрую долю русского государственного бюджета, возвращались на территорию России, как торгово-промышленный капитал, привлекаемый ее нетронутыми естественными богатствами и, главным образом, неорганизованной и непривыкшей к сопротивлению рабочей силой. Последний период нашего промышленного подъема 1893–1899 гг. был вместе с тем периодом усиленной иммиграции европейского капитала. Таким образом, капитал, оставаясь по-прежнему в значительной своей части европейским, реализуя свою политическую мощь во французском или бельгийском парламенте, мобилизовал на русской почве национальный рабочий класс.

Покоряя экономически отсталую страну, европейский капитал перебрасывал главные отрасли ее производства и сообщения через целый ряд промежуточных технических и экономических ступеней, которые ему пришлось пройти у себя на родине. Но чем меньше препятствий он встречал на пути своего экономического господства, тем ничтожнее оказалась его политическая роль.

Европейская буржуазия развилась из третьего сословия средних веков. Она подняла знамя протеста против хищничества и насилия двух первых сословий во имя интересов народа, который она хотела сама эксплуатировать. Средневековая сословная монархия на пути превращения в бюрократический абсолютизм опиралась на население городов в своей борьбе против притязаний духовенства и дворянства. Буржуазия пользовалась этим для своего государственного возвышения. Таким образом, бюрократический абсолютизм и капиталистический класс развивались одновременно, и, когда они враждебно столкнулись друг с другом в 1789 г., то оказалось, что за буржуазией стоит вся нация.

Русский абсолютизм развился под непосредственным давлением западных государств. Он усвоил их методы управления и господства гораздо раньше, чем на почве национального хозяйства успела возникнуть капиталистическая буржуазия. Aбсолютизм уже располагал огромной постоянной армией, централизованным бюрократическим и фискальным аппаратом, входил в неоплатные долги европейским банкирам в то время, когда русские города играли еще совершенно ничтожную экономическую роль.

Капитал вторгся с Запада при непосредственном содействии абсолютизма, и в течение короткого времени превратил целый ряд старых архаических городов в средоточия индустрии и торговли и даже создал в короткое время огромные торгово-промышленные города на совершенно чистом месте. Капитал этот нередко сразу являлся в лице огромных безличных акционерных предприятий. За десятилетие промышленного подъема 1892–1902 основной капитал акционерных предприятий возрос на 2 миллиарда, между тем как за период 1854–1892 он увеличился всего на 900 миллионов. Пролетариат сразу оказался сосредоточенным в огромных массах, а между ним и абсолютизмом стояла немногочисленная капиталистическая буржуазия, оторванная от «народа», наполовину чужестранная, без исторических традиций, одухотворенная одной жаждой наживы.

1789–1848–1905

История не повторяется. Сколько бы ни сравнивали русскую революцию с Великой Французской, первая от этого не превратится в повторение второй. Девятнадцатое столетие прошло недаром.

Уже 1848 год представляет громадное отличие от 1789. По сравнению с Великой революцией прусская или австрийская поражает своим ничтожным размахом. Она пришла, с одной стороны, слишком рано, с другой, слишком поздно. То гигантское напряжение сил, которое нужно буржуазному обществу, чтобы радикально расквитаться с господами прошлого, может быть достигнуто либо мощным единодушием всей нации, восставшей против феодального деспотизма, либо могучим развитием классовой борьбы внутри этой освобождающейся нации. В первом случае, который имел место в 1789–1793 гг., национальная энергия, сгущенная ужасающим сопротивлением старого порядка, расходуется целиком на борьбу с реакцией. Во втором случае, который не имел еще места в истории и рассматривается нами как возможность, действенная энергия, необходимая для победы над черными силами истории, вырабатывается в буржуазной нации посредством «междоусобной» классовой борьбы. Суровые внутренние трения, поглощающие массу энергии и лишающие буржуазию возможности играть главную роль, толкают вперед ее антагониста, дают ему в месяц опыт десятилетий, ставят его на первое место и вручают ему туго натянутые бразды. Решительный, не знающий сомнений, он придает событиям могучий размах.

Либо нация, собравшаяся в одно целое как лев перед прыжком, либо нация, в процессе борьбы окончательно разделившаяся, чтобы высвободить лучшую долю самой себя для выполнения задачи, которая не под силу целому. Таковы два полярные типа, в чистом виде возможные, разумеется, лишь в логическом противопоставлении.

Среднее положение и здесь, как во многих случаях, хуже всего. Это среднее положение и создало 1848-й год.

В героический период французской истории мы видим буржуазию, просвещенную, деятельную, еще не обнаружившую пред собой противоречий собственного положения, на которую история возлагает руководство борьбой за новый порядок вещей, — не только против отживших учреждений Франции, но и против реакционных сил всей Европы. Буржуазия последовательно, в лице всех своих фракций, сознает себя вождем нации, вовлекает массы в борьбу, дает им лозунг, диктует им боевую тактику. Демократия связывает нацию политической идеологией. Народ — мещане, крестьяне и рабочие — посылают своими депутатами буржуа, и те наказы, которые дают им общины, написаны языком буржуазии, приходящей к сознанию своей мессианистической роли. Во время самой революции хотя и вскрываются классовые антагонизмы, но властная инерция революционной борьбы последовательно сбрасывает с политического пути наиболее косные элементы буржуазии. Каждый слой отрывается не раньше, как передаст свою энергию следующим за ним слоям. Нация, как целое, продолжает при этом бороться за свои цели все более и более острыми и решительными средствами. Когда от национального ядра, пришедшего в движение, отрываются верхи имущей буржуазии и вступают в союз с Людовиком ХVI, демократические требования нации, направленные уже против этой буржуазии, приводят ко всеобщему избирательному праву и республике, как логически неизбежным формам демократии.

Великая Французская революция — есть действительно революция национальная. Более того. Здесь в национальных рамках находит свое классическое выражение мировая борьба буржуазного строя за господство, власть, безраздельное торжество.

Якобинизм — это теперь бранное слово в устах всех либеральных мудрецов. Буржуазная ненависть к революции, к массе, к силе, к величию той истории, которая делается на улицах, воплотились в один крик негодования и страха: якобинизм! Мы, мировая армия коммунизма, давно уже свели исторические счеты с якобинством. Все нынешнее международное пролетарское движение сложилось и окрепло в борьбе с преданиями якобинизма. Мы подвергли его теоретической критике, вскрыли его историческую ограниченность, его общественную противоречивость, его утопизм, разоблачили его фразеологию, мы порвали с его традициями, которые на протяжении десятилетий казались священным наследием революции.

Но против нападок, клевет и бессмысленных надругательств бескровного флегматического либерализма мы возьмем якобинизм под свою защиту. Буржуазия постыдно предала все традиции своей исторической молодости — и ее нынешние наемники бесчинствуют над могилами ее предков и кощунствуют над прахом ее идеалов. Пролетариат взял на себя охрану чести революционного прошлого самой буржуазии. Пролетариат, так радикально порвавший в своей практике с революционными традициями буржуазии, охраняет их, как наследие великих страстей, героизма и инициативы, и его сердце отзывчиво бьется речам и делам якобинского конвента.

Что придало обаяние либерализму, как не традиции Великой Французской революции!… В какой другой момент буржуазная демократия поднималась так высоко, зажигала такое великое пламя в сердце народа, как я



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-11-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: