Портрет М. К. Заньковецкой 9 глава




Возвращаюсь к последней нашей встрече с Левитаном. В дружеской беседе мы провели вечер, и когда я собрался уходить, то Исаак Ильич вздумал проводить меня до дому. Была чудесная весенняя ночь. Мы тихо пошли по бульварам, говорили о судьбах любимого нами дела. Воскресали воспоминания юности, пройденного нами пути жизни. Ночь как бы убаюкивала все старое, горькое в нашей жизни, смягчала наши души, вызывала надежды к жизни, к счастью…

Поздно простились мы, скрепив эту памятную ночь поцелуем, и поцелуй этот был прощальным.

Летом того же 1900 года, во время Всемирной выставки в Париже, как‑то захожу в наш русский отдел и вижу на рамах левитановских картин черный креп; спешу в комиссариат, там узнаю, что получена телеграмма: Левитан скончался от разрыва сердца в Москве[149]. Наше искусство потеряло великолепного художника‑поэта, я – друга, верного, истинного. Он первым приходил ко мне, когда из Киева или Уфы проездом останавливался я в Москве, чтобы посмотреть картины в рамах перед отправкой их в Петербург на выставки. От него, Исаака Ильича, я слышал отзывы совершенно искренние, нелицемерные, советы дельные, ценные.

Левитан показал нам то скромное и сокровенное, что таится в каждом русском пейзаже, – его душу, его очарование.

И вот сейчас, по прошествии сорока лет, образ его стоит передо мной цельный, неизменный, прекрасный. Я, как и в молодости, люблю его искусство, чту его память.

Иногда весной, когда цветет сирень, заходим мы с женой на Дорогомиловское кладбище навестить наших ушедших друзей, оттуда идем на соседнее старое еврейское кладбище, идем по аллее от ворот прямо, прямо, и там в конце, налево за оградой, стоит забытый скромный черный памятник, под ним покоится чудный художник‑поэт Исаак Левитан. Мы прибираем сор, что накопился за осень и зиму приводим могилу в порядок. Жасмин, посаженный кем‑то у могилы не цветет еще; придет пора, зацветет и жасмин – быть может к вечеру где‑нибудь близко защелкает соловей… Оживет природа, которую так нежно любил художник.

В наши дни кладбище бывшего Новодевичьего монастыря зовется «Некрополем», там усыпальница многих выдающихся сынов нашей родины. Туда перенесены останки славных. Там лежат Гоголь, Языков, Хомяков, там и Чехов – друг Левитана, много артистов, художников нашли там свой покой. И вот думается сейчас, пока еще не поздно, следовало бы перенести прах Левитана в наш «Некрополь»[150].

 

Костя Коровин

 

Кто не знал Костю Коровина, этого причудливого, капризного, красивого юношу? Костя, как и Левитан, обратил на себя внимание на 1‑й ученической выставке в Училище живописи картиной «Весна», такой живописной, непосредственной, с большой вороной на обнаженном дереве[151]. Костя работал вместе с своим братом Сергеем у Саврасова, позднее перешел к Поленову. В противоположность Левитану, он был общий баловень. Баловали его профессора‑художники, баловали учителя по наукам, коими он не любил заниматься, сдавая экзамены походя, где‑нибудь на площадке лестницы, причем всегда кто‑нибудь за него просил: «Поставьте ему три, он так талантлив!» Баловали его товарищи и училищные барышни, души не чаявшие в этом юном Дон‑Жуане или, как его тогда звали, в «Демоне из Докучаева переулка». Костя, как хамелеон, был изменчив: то он был прилежен, то ленив, то очарователен, то несносен, наивный и ко всему завистливый, доверчивый и подозрительный. То простодушный, то коварный, Костя легко проникал, так сказать, в душу, и так часто о нем хотелось забыть… В нем была такая смесь хорошего с «так себе»… Все в нем жило, копошилось, цвело и процветало. Костя был тип художника, неотразимо действующего на воображение, он «влюблял» в себя направо и налево, никогда не оставляя места для долгой обиды, как бы ни было неожиданно им содеянное. Все его «качества» покрывались его особым, дивным талантом живописца.

Легко и жизнерадостно проходил Костя школьный, а потом и житейский путь свой.

Везло Косте, и он, беззаботно порхая, срывал «цветы удовольствия». То его увозило аристократическое семейство куда‑нибудь в старую усадьбу на Волгу, в глушь, и там он пленял всех, от чопорных старух до «тургеневских» дворянских девушек, рассказывая, ноя и умирая, про какую‑то несчастную судьбу свою; то писал великолепные этюды и говорил так красиво, увлекательно об искусстве; то летними сумерками катался с барышнями на лодке и так прекрасно, с таким чувством пел. Так проходили счастливые дни Кости, дни «юного бога».

 

В. А. Серов. Портрет К. А. Коровина. 1891

 

Побыл он в Училище живописи и в ненужной ему Академии[152]. Вернулся в Москву, понравился великолепному Савве Мамонтову и стал писать для его оперы превосходные декорации[153]. Был приятелем всех театральных знаменитостей, всех этих Бевиньяни, братьев д’Андраде, Ван‑Занд. Отлично имитировал Мазини. Кордебалет и хор поголовно были влюблены в Костю, и за кулисами только и слышно было: «Костя, Костя, Костя»… И было так, пока одна из хористок не стала его женой, так было и после того… Костя не мог изменить ни жизни своей, ни характера, оставаясь свободным доступным всем течениям, всем ветрам Дон‑Жуаном. Он писал, писал, писал, писал; одна постановка была лучше другой. Савва‑великолепный любил его, звал «Веселый корабельщик», баловал. В декоративной мастерской у Кости кипела жизнь, там работала веселая компания приятелей‑неудачников: они там как‑то кормились около Кости. Был там и Д., опустившийся, лохматый человек, по прозванию «Расточитель», умевший, как никто, быстро и дочиста спустить с себя все. Был там и Н., прозванный Костей «Графом», менее всего похожий на эту породу людей; были и другие.

И вот, бывало, ночью, часу во втором, в мастерскую при театре внезапно является Костя; он видит, что «Граф» и «Расточитель» – оба в самом бесшабашном положении, все атрибуты веселья на лицо. Костя пробует негодовать, браниться, угрожать, кричит, что через полчаса будет в мастерской сам Савва Иванович… ничего не помогает. Костя прибегает к «военной хитрости»: начинает хныкать, умолять, жаловаться на свою горькую судьбу, называет «Расточителя» – «Расточителёк» и, чего не мог добиться угрозами, добивается жалкими словами. Компания растрогана, ей Костю жаль; она для него готова на все, а он уж командует: приказывает и «Расточителя» и «Графа» до приезда Саввы Ивановича закатать, как Аркашку, в старую заднюю кулису, там в темном углу, и чтобы они лежали смирно. Сказано – сделано. В мастерской порядок полный. Приезжает «сам», ему показывают новые декорации. Он их одобряет и в знак благоволения увозит Костю с собой. «Расточителя» и «Графа» раскатывают, и пир возобновляется до утра.

Костя – профессор Училища живописи, где под его руководством заканчивает школу ряд талантливых учеников. Правда, Костя – редкий гость в своей мастерской, но и редкие его посещения – праздник для учеников; он блестящий, остроумный собеседник, его советы, образы необычны и незабываемы. Костя участвует на выставках «Мира искусства» и «Союза русских художников». Он и там и тут желанный гость. Блестящий живописец, он работает, как бы играючи, и все же часто то, что он делает, столь пленительно, что любуешься им созданным с великим наслаждением. Но вот наступают дни падения Саввы‑великолепного – Костя переходит на казенную сцену и там создает такие постановки, какие и Европе не снились…[154]

14–16‑е годы. Европейская война в самом разгаре; Костя на фронте. Приезжает ненадолго в Москву в форме полковника: он заведует военной маскировкой. Красавец‑военный пленяет московских дам. Он опять нашел себя. Настал год 17‑й. Умер Савва Иванович, бедные похороны[155]. Костя идет за гробом, он теперь одет в серую чуйку. «Как Косте идет этот костюм», – говорят старые его поклонницы. Затем Костя в Париже, быль и небылицы сплетает о нем молва и, наконец, смерть на чужбине[156].

Так не стало одного из самых даровитых, увлекательных живописцев недавнего прошлого, не стало Кости Коровина.

 

Сергей Коровин

 

Он был старший брат Кости, во всем ему противоположный. Серьезный, пылкий романтик, он был «рыцарь без страха и упрека», но что ни делал он самого возвышенного, прекрасного, все, все обращалось ему во вред: собственное благородство как бы подавляло, изнуряло его. Его художественным замыслам редко суждено было воплощаться в законченные образы… что‑то роковое было в этой высокой, стройной фигуре, в его небольшой, с вьющимися черными волосами голове, в его умном лице, с блестящими, как агат, темными глазами.

Помню звездную морозную ночь. По опустелым московским бульварам быстро идут трое: Сергей Коровин, Сергей Светославский и совсем еще юный – я. Поздно засиделись мы где‑то на веселой пирушке, поздно было мне возвращаться домой, и Коровин предлагает мне идти ночевать к ним. Идти приходится далеко, чуть ли не через всю Москву, с Мясницкой к Тверским воротам, да и холод адский. Но Сергей обещает показать свой «12‑й год», а Светославский «Днепровские пороги». И я не устоял, пошел к ним… Часу в третьем добрались мы к Тверским воротам, до мастерской, до деревянного сарая с большим окном на втором дворе дома Рязанова.

Вошли: темно. Засветили какую‑то жестяную коптилку… Холодно, затопили железную печурку. Спать никому не хотелось; хозяевам хотелось показать свои картины, а их юному гостю еще того больше хотелось эти картины посмотреть. И вот я увидел «12‑й год»!..

О картине в училище шла молва[157]. Говорили, что картина огромная, что Сергей давно ее пишет, то приближаясь, то удаляясь от ее окончания. Говорили, что в мастерской был Перов, смотрел «12‑й год», сделал Сергею какие‑то замечания, после чего он к картине охладел, почти забросил ее. Холст аршин пяти в длину был весь записан. Глубокие снега, занимается заря. То там, то здесь по обширному снежному полю покоятся замерзшие воины – остатки Великой армии. На первом плане старый гренадер отогревает замерзающего юношу, дальше мародер, озираясь, снимает с умершего собрата «Почетный легион», не думая, что через несколько часов он не будет ему нужен. Там, дальше, еще фигуры, все они обреченные… Красивая мысль, красивая композиция, такая красивая, торжественная заря. Картина, на мой юный взгляд, удивительная, и я, конечно, в полном восторге, не нахожу слов, чтобы его выразить. Автор, видимо, «отогревается»; он давно потерял веру в свой труд, но мой искренний восторг вливает в него новую надежду и… как знать?..

 

М. В. Нестеров. Портрет С. А. Коровина

 

Напротив «французов» стоит холст поменьше, так, аршина в три. Бешеные волны серого Днепра катят через пороги. Прекрасная стихия! Картина живая, отлично нарисованы волны… У меня на эту ночь еще много в запасе «восторгов», и я щедро их расточаю.

С рассветом улеглись спать, – спали, не раздеваясь. Утром мастерская остыла, отогревались чаем.

Пятиаршинный «12‑й год» окончен не был. Много лет спустя появилась небольшая картина, отдаленный намек на первую. Успеха она не имела. Сергей Коровин с тех пор как бы усомнился в своем большом истинном таланте[158]. Он то начинал, то бросал начатое. И все же, несмотря на такое недоверие к себе, его «Сходка» – один из самых значительных жанров в русском искусстве[159]. Картине не мешают ни ее краски, рыжевато‑серые, ни вялая живопись. А как хорош его эскиз «На богомолье»![160]И не многие знают замечательный образ св. Николая, бывший в ялтинской часовне, – этот образ ялтинское духовенство в старые годы, чтобы придать ему больше весу, выдавало за васнецовский. Да мало ли было превосходных, совершенно оригинальных начинаний у Сергея Коровина! Однако не многим из них суждено было осуществиться. Он женился. Жизнь этого благородного мечтателя надломилась, он стал попивать, стал медленно и верно опускаться; психика потеряла устойчивость, что отразилось на его работах. Его пытливый ум всегда стремился к познанию, к изучению, а легкомысленный Костя жалким голосом говорил брату: «Ведь ты, Сережа, с кишек начинаешь рисовать!..» И все же Сергей нежно любил Костю.

Сергей Коровин последние годы жизни был преподавателем в низших классах Училища живописи, придумал сложную систему первоначального обучения рисованию, она плохо усваивалась[161]. Последнее его произведение была разработка эскиза «Куликовской битвы» для одной из зал Исторического музея. Эскиз этот имел все достоинства и недостатки позднейших работ С. Коровина. Между тем болезнь прогрессировала, и Коровин скончался, не выполнив и малой доли того, что таилось в его богатой натуре, в благородном сердце его.

 

А. И. Рябушкин

 

Говорить об Андрее Петровиче Рябушкине, человеке большого таланта и больших, скрытых страстей, – трудно.

Через фигурный, бывало, проходит в натурный Василий Григорьевич Перов, за ним вереница учеников, – в хвосте их Рябушкин, такой щупленький, бледный; пробирается он как‑то бочком, крадучись… Он был самый младший в натурном классе, «Вениамин», и как «последыш» имел свои привилегии, им заслуженные: он был талантлив, трудолюбив и проч. Перов любил его и иначе не звал, как «Андрей Петрович». Бывало, желчный, чем‑нибудь раздраженный, подойдет к Рябушкину, такому маленькому, косенькому, посмотрит на него сбоку своим ястребиным глазом и «задерет»: «А что, Андрей Петрович, вы еще не собираетесь жениться?..» – и довольный, выпустив желчь, проходит дальше.

Товарищем Андрей Петрович был хорошим, но нуждался сильно, жил какими‑то стипендиями, маленькими заказами. В классе работал старательно, не манкировал, однако писать этюдов не любил, да и рисовал не блестяще – не то, что С. В. Малютин. Вся сила Рябушкина была в эскизах: он делать их любил, делал их хорошо, хотя и пользовался слишком широко так называемыми материалами. Особенно доставалось бедному Гюставу Доре.

Делал Андрей Петрович и жанровые эскизы из деревенской жизни. Его «Деревенская свадьба», что в Русском музее, переработана из школьного эскиза[162].

Рябушкин был сыном захудалого иконописца, и говорили, что был он племянником известного в свое время тамбовского разбойника, чуть ли не казненного где‑то не то в Рыльске, не то в Морше (так назывался Моршанск). Андрей Петрович был замкнутый, как бы носящий в себе какую‑то тайну. И лишь иногда прорывалась завеса сокровенного, и перед нами мелькали сильные страсти, в нем скрытые.

Рябушкин, как и многие из нас, уехал в Академию[163]. Там с обычным усердием принялся за работу. Много занимался анатомией, добросовестно изучал перспективу и стал быстро выделяться эскизами, которые делались раз от разу самостоятельней, хотя в них и нельзя было еще предвидеть того Рябушкина, который так ярко выразил себя в последних, замечательных своих картинах. Андрей Петрович быстро прошел все ступени академической лестницы, дошел до ее вершины – программы на большую золотую медаль. Однако программа его – «Голгофа» – успех хотя и имела, но заграничной поездки Рябушкнн, как и Малявин, не получил[164]. Вместо казенной заграничной поездки президент Академии вел. кн. Владимир Александрович предложил ему из своих средств поездку по России на два года по сто рублей в месяц, ни чем не ограничивая его. Рябушкин такое предложение великого князя принял.

Итак, впереди был самостоятельный путь художника. Давно желанная мысль, как когда‑то у Перова, проехать по России, могла теперь осуществиться. По возвращении из этой поездки Андрей Петрович был приглашен работать в Храм Воскресения в Петербурге, после чего ему предлагали стать во главе группы художников для росписи Софии Новгородской. Он, как перед ним сделал я, от такой работы отказался, понимая, что после старой фресковой росписи Софии наша, хотя бы и стилизованная под новгородскую, роспись была бы совершенно неуместна там. Одновременно Андрей Петрович продолжал делать рисунки. Они становились все более и более самостоятельными, приближаясь к полному выражению его художественного облика. И все же Андрей Петрович развивался не спеша, что‑то ему мешало – его ли тяжелая наследственность, личные ли свойства его характера – сказать трудно. Он чаще стал «срываться». Такие приступы, худо кончавшиеся, стали ярче. Вот что пришлось мне видеть однажды, проездом через Нижний в Уфу: по дороге с вокзала на пристань навстречу моему извозчику несся лихач. Дрожки от бешеной езды у лихача как‑то подпрыгивали, раскатывались по круглым булыжникам мостовой – они молниеносно приближались к нам. За лихачом я увидел седоков – двух разряженных девиц, одну в оранжевом, другую в ярко‑зеленом. Перья их огромных шляп трепались по ветру. Одна из девиц сидела рядом, другая на коленях, в позе рискованной, у маленького бледного, с беленькой бородкой мужчины. Мужчина этот был Андрей Петрович Рябушкин. Он узнал меня, крикнул: «Здравствуй, Михаил Васильевич»… Дрожки пронеслись и быстро скрылись за углом.

Рассказывали еще такое. Кончая или уже окончив Академию, Андрей Петрович стал зарабатывать на иллюстрациях немалые деньги. Накопив несколько сот, он исчезал так на неделю. Никто не знал, где его искать. И лишь случайно узнали, где в такие дни пропадает Андрей Петрович. Он удалялся тогда в места злачные… Там, по особому договору с «мадам», уплачивал ей чеком недельную ее прибыль и оставался полным хозяином заведения, которое на такие дни закрывалось. Новый султан изменял жизнь заведения. Все должно было быть согласовано с его капризными вкусами… А он, такой странный, то потухший, то разгульный и дикий, требовал новых и новых впечатлений. Однажды, в дни такого разгула, по особому заказу в заведение привезли чудотворную икону. Встретили икону с подобающим почетом. Был отслужен в зале молебен, после чего икону, по особым просьбам девиц, пронесли по всем комнатам заведения, всё окропили святой водой. Более чувствительные девицы от умиления плакали. Андрей Петрович принимал живейшее участие в домашнем торжестве, зорко всматривался во все происходившее, усердно со всеми молился, и, когда церемония кончилась, щедро расплатился с батюшкой. И икону вынесли девицы на руках до кареты, запряженной цугом. Тот день прошел в особом сосредоточенном настроении. И долго будто бы Андрей Петрович лелеял мысль написать картину «Привоз чудотворной иконы». Картина не была написана. Я думаю, что если бы Рябушкин осуществил свою мысль, то это была бы одна из лучших жанровых картин в духе его «Чаепития»[165].

Когда срок аренды заведения кончался, Андрей Петрович, одарив девиц, дружески со всеми простившись, исчезал до лучших дней. Он снова настойчиво и терпеливо принимался за дело.

Андрей Петрович был чуткий музыкант, у него был небольшой, приятный голос. Не чужд был Андрей Петрович и композиторству, тонко понимая дух народной песни.

Тяжелая, ненормальная жизнь оставила свои глубокие следы, и хотя за Андреем Петровичем в последние годы его жизни и был дружеский уход, однако это не могло его уберечь. У него развилась чахотка, и он умер в самый расцвет своего большого, своеобразного и такого русского таланта.

 

А. А. Рылов

 

Те, кто еще помнят Петербург старого, дореволюционного времени, те помнят в конце Б. Морской, у самой арки, дом, окрашенный в розоватую краску, а на нем по всему фасаду, да и у подъезда, вывески алого цвета: «Ресторан Малоярославец». Ресторан этот не был первоклассным, он ничем не походил на старого Донона, того меньше на модного Кюба… «Малоярославец» посещал разный люд; бывали там и художники. У него был свой «стиль», своя «машина», а гости не чувствовали там себя гостями. И вот, как‑то в конце 90‑х годов, собрались там пообедать и обсудить какое‑то неотложное общее дело художники разных толков. Были там и передвижники, что помоложе; были «мирискусники» – те тогда все были молодые. Попали туда и «газетчики», сочувствующие тем или другим из присутствующих художников. Народу набралось – тьма; отведенная большая комната едва вмещала собравшихся. В ожидании обеда закусывали, «разминали языки», о чем‑то говорили… Пригласили к столу. Помнится, слева от меня сидел Левитан, справа один из газетчиков, а наискось от нас поместился некто еще молодой, инородческого облика, скорее, быть может, «вятич». Сидел он молча, внимательно слушая, приглядываясь к окружающим. Этот вятич показался мне привлекательным, и я спросил соседа: «Кто сей?» – мне сказали: «Рылов»… А, Рылов, вот он каков! О Рылове говорили, как об одном из самых даровитых учеников А. И. Куинджи, молва о нем докатилась и до Киева, где я жил тогда. О нем говорили, как о художнике, имевшем свое особое «лицо». Отбор среди художников был суровый, передвижники этим «отбором» шутить не любители, да и у «мирискусников» было не слаще, – и все же Рылов сумел показать себя ярко, значительно…

 

А. А. Рылов. Автопортрет

 

Я стал пристально вглядываться в этого скромного, сосредоточенного в себе человека, и как‑то вышло само собой – вскоре заговорил с ним через стол, а к концу обеда мы как бы почувствовали некое «сродство душ», доверие, взаимное влечение и, выходя поздно из «Малоярославца» толпой, разделились по группам. Я с Аркадием Александровичем очутился вдвоем, в оживленной беседе – в таких случаях темы набегают одна за другой, темы близкие, животрепещущие. Перед взором художника они роятся, весь мир тогда к его услугам, и лишь надо уметь «видеть», понимать, чувствовать, и этот весь мир тебе ответит на все твои самые жгучие, страстные запросы и многому научит тебя. «Наблюдательность» – это «в и дение», драгоценное свойство людей науки, по своей природе экспериментаторов, каким был наш гениальный экспериментатор‑провидец И. П. Павлов, – в значительной степени присуща и нам, артистам, в большинстве своем людям чувства; и мы, «люди чувства», умеем и любим наблюдать пульс жизни, ее изгибы во всем ее огромном разнообразии и непостижимости действий, поступков, образов и форм… Так состоялось мое знакомство с Рыловым[166]. Оно сулило, оно таило в себе множество самых разнообразных радостных надежд.

С этого времени мое внимание к симпатичному мне художнику, к его художественным «поступкам», к дальнейшему «выявлению» его личности, конечно, усилилось, и я, сидя в Киеве, не выпускал Аркадия Александровича из своего поля зрения. Рылов как вятич, как сосед мне, уфимцу, был дорог, быть может, из особых, так сказать, патриотических чувств. Ведь считались же в былые времена все сибиряки «земляками», чуть ли не кумовьями: живя где‑нибудь в Барнауле, красноярцам или далеким амурцам все они были «земляки». Вот и мой «земляк» Рылов стал мне особо близок и любезен. Я следил за ним, я узнавал о нем при всех возможных случаях, радовался, когда слухи о нем были хорошие и мой земляк имел успех, завоевав себе добрую славу. Я знал, что Аркадий Александрович преподает в школе Общества поощрения художеств и радовался за ее учеников, имевших в молодом своем учителе добросовестного, талантливого руководителя‑друга[167]. Мне говорили, что в Рылове счастливо сочеталось отзывчивое, доброе сердце с умением передать в простых словах, «не мудрствуя лукаво», своим ученикам свои знания, свои наблюдения… Такой учитель – ведь клад, он не заведет неопытного юнца в невылазную трясину, освободив его от знаний…

Таким, каким был Аркадий Александрович, отдававшим молодежи весь свой опыт, полагавшим душу свою, был когда‑то в Московском училище живописи В. Г. Перов и позднее там же, как говорили мне, таким был Серов[168]. Вообще явление это редкое, почти единичное. В старой Академии таким единичным явлением был покойный Павел Петрович Чистяков.

Общество поощрения художеств последних десятилетий сумело обставить свою школу удачно, обрело ряд ценных, преданных делу учителей; среди них называли тогда Рылова, Ционглинского, отдававшихся делу учительства с беззаветною любовью и горячностью.

Месяцы январь, февраль бывали временами выставок; в это время я старался побывать в Петербурге: тогда там, как на актерской «бирже», где‑нибудь в московском ресторанчике, происходили радостные встречи друзей. Тогда и я старался повидать всех, кто мне был любезен и мил, или у них на дому, в мастерских, или на выставках. На последних я встречался с Аркадием Александровичем Рыловым, беседовал с ним, видел его произведения, любовался ими, узнавал ближе и ближе их автора. Мой земляк из года в год щедро одарял меня своими поэтическими новинками, и я благодарно вспоминаю это хорошее время.

Одна за другой являлись тогда чудесные вещи Рылова. Перечислять их не стану: любители искусства, в частности русского пейзажа, их хорошо помнят и любят.

Годы с начала 900‑х по самый год кончины были непрерывной цепью успехов Аркадия Александровича, его любованием разнообразнейшими красотами родной природы. Имя его становилось почетным, но ни в какой мере не кричащим, в русском искусстве. Талант креп, образы его делались более и более значительными, и он, не будучи по своей природе тенденциозен, был содержателен. Прелесть картин Рылова крылась в их внутренней и внешней красоте, в их «музыкальности», в тихих, ласкающих или стихийных, бурных переживаниях природы. Его таинственные леса с шумами лесных их обитателей дышат, живут особой, чарующей жизнью. Его моря, реки, озера, небо ясное, сулящее на завтра «вёдро», или небо с несущимися куда‑то облаками – беду сулит – все, все у Рылова в действии, все динамично – радость жизни сменяет ее драму. Темный бор полон тревоги, бурные берега Камы, быть может, кому‑то несут гибель. Осенний перелет птиц за далекие моря переживаем, как личную утрату ясных дней. Все у Рылова полно значения, и он нигде, ни в какой мере не равнодушен к смыслу, к совершающимся таинствам природы и ее обитателей. Он поет, славит и величает Родину‑мать…

Ради красочного эффекта, ради внешней красивой формы, ради «красного словца» Аркадий Александрович и не подумает поступиться «смыслом», тем смыслом, каким полно все «в мире живущее».

Рылов не просто «пейзажист», он, как Васильев, как Левитан, глубокий задушевный поэт. Он родной нам, он дорог нам, ибо Рыловых природой отпускается очень, очень скупо…

Шли годы, много их осталось позади, немало за это время Рыловым было сделано прекрасного. Так пролетела половина нашей жизни. Давно я узнал ясное лицо чудесного художника, многие из нас приблизились к старости, иные «позна запад свой», скрылись навсегда. Подошли годы «юбилеев», не миновал своего и Аркадий Александрович. У нас в Москве была устроена его выставка[169]. На ее открытии я не был; вернулись с выставки близкие мне, не было конца похвалам. Вечером собрались приятели‑художники, среди них горячий почитатель Аркадия Александровича – Павел Дмитриевич Корин, и мы с любовью говорили о выставке, о художнике, столь близком нам и дорогом. Казалось нам, что каким‑то «моментом», какой‑то стороной своего искусства наш художник был родственным Галлену. Таинственные голоса лесов, рек, морей рыловских созвучны галленовским «сагам». Оба художника, нашептывая, напевая, славили Родину‑мать. Павел Дмитриевич Корин вспоминал, как любил Галлена и его искусство лично знавший его М. Горький, как часто возвращался к разговорам о нем, о его картинах. Побывал на выставке и я. Передо мной с новой силой открылись тайники души художника, и долго потом его ясные, простые, такие свежие, как утренняя роса, как музыкальные мотивы любимого мною Грига, виделись мне картины Рылова. Дни его выставки в Москве были днями его успехов, его праздника. Не раз тогда он посетил меня, и тогда же мы сошлись с ним ближе. Я любил слушать его повествования про любезных его пернатых жителей лесов, про всякую тварь, населяющую их. Эти простые любовные характеристики были чудесным дополнением к его ландшафтам. Мои симпатии к Аркадию Александровичу крепли, мои посещения его мастерской восполнили их[170].

После успехов его выставки в Москве, летом группа художников, и среди них старейший – Аркадий Александрович, предприняла поездку по Волге, и вот тут, несмотря на свой возраст, он поражал многих юностью своей любознательности, предприимчивости. Мне говорили, что где‑то, в одном из поволжских городов, экскурсантам было предложено совершить дальние полеты по воздуху и что раньше других такое предложение принял наш Аркадий Александрович[171].

Его мягкий, общительный, благодушный характер привлек к нему общее расположение. Казалось, что такого, каким был он, не любить было нельзя.

Прошли годы послеюбилейные; талант Рылова не сдавал; работал он много, и живопись его не теряла обычной свежести. Большое чувство согревало его искусство. Осенью я по дороге из Колтуш был у Рыловых[172]. Жизнь Аркадия Александровича шла обычным темпом, он был бодр, полон планов на будущее, выглядел прекрасно.

Однако вскоре после того пронесся слух, что Аркадий Александрович чувствует себя нехорошо. Затем тревожные слухи стали расти, грустный конец наступил быстро. Наша родина, искусство наше потеряло превосходного художника‑поэта.

Среди нас нет больше доброго, благодушного Аркадия Александровича, отзывчивого, прекрасного товарища…

Теперь, когда прошло довольно времени, чтобы с большей ясностью видеть облик прекрасного художника, нас покинувшего, и придать ему должное значение в нашем искусстве, дело наших музеев бережно сохранить наследство Аркадия Александровича Рылова.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: