Против тех, кто овладевает учением философов только лишь в рассуждении




 

«Господствующее рассуждение» [280]выдвинуто, по-видимому, на основании нескольких таких исходных положений: поскольку существует противоречие между взятыми в совокупности этими тремя высказываниями: «Всякое прошедшее истинное есть необходимое», «Из возможного невозможное не следует» и «Возможное есть чтó и не есть истинное и не будет», Диодор [281], уяснив это противоречие, воспользовался убедительностью первых двух для приставления этого высказывания: «Ничто не есть возможное, чтó и не есть истинное и не будет». Стало быть, кто-то сохранит вот эти два: «Нечто есть возможное, чтó и не есть истинное и не будет» и «Из возможного невозможное не следует», но без этого: «Всякое прошедшее истинное есть необходимое», как именно избрал себе, кажется, Клеант со своими единомышленниками, в защиту которого долгое время выступал Антипатр. А другие сохранят два других: «Возможное есть чтó и не есть истинное и не будет» и «Всякое прошедшее истинное есть необходимое», но с этим: «Из возможного невозможное следует». А сохранить все те три немыслимо, так как между ними, взятыми в совокупности, существует противоречие.

Так вот, если кто-то спросит меня: «А ты какие из них сохраняешь?», я отвечу ему, что не знаю, но я получил такое сведение, что Диодор сохранял те, Пантоид [282]со своими единомышленниками, по-моему, и Клеант со своими – другие, а Хрисипп со своими – иные. «Так сам ты что?» Я и не предавался этому,- тому, чтобы проверить свое собственное представление об этом, сопоставить все то, что говорится об этом, и составить какое-то свое собственное мнение в этом вопросе. Поэтому я ничем не отличаюсь от грамматика. «Кто был отец Гектора?» – «Приам». – «Кто братья?» – «Александр и Деифоб». – «А мать их кто?» – «Гекаба. Такое сведение я получил». – «От кого?» – «От Гомера. А пишет об этом же, кажется, и Гелланик [283], да и любой такой». И я, что еще могу я сказать о «Господствующем» сверх этого? Но если я пустой человек, то я, особенно на пиру, поражаю присутствующих, перечисляя написавших об этом. Изумительно написал об этом и Хрисипп в первой книге своего сочинения „О возможном" [284]. А Клеант особо написал об этом, и Архедем тоже. Написал об этом и Антипатр, не только в своем сочинении „О возможном", но и особо в сочинении „О Господствующем". Ты не читал этого сочинения?» – «Не читал». – «Прочти». И какую пользу принесет ему это? Он будет болтливей и докучливей, чем сейчас. Да у тебя-то что еще прибавилось, оттого что ты прочитал? Какое ты составил себе мнение в этом вопросе? Нет, ты будешь говорить нам о Елене, о Приаме, об острове Калипсо, которого и не было и не будет.

И здесь невелика важность овладеть сведением, но не сотавить себе никакого собственного мнения. А в нравственных вопросах мы страдаем этим гораздо больше, чем в этих. «Скажи мне о благе и зле». – «Слушай:

От Илиона неся, пригнал меня ветер к киконам [285].

Среди всего существующего то-то – благо, то-то – зло, а то-то – безразличное. Благо – это, конечно, добродетели и все причастное им, зло – это пороки и все причастное пороку, а безразличное – это все что между ними: богатство, здоровье, жизнь, смерть, удовольствие, страдание».- «Откуда ты это знаешь?» – «Гелланик говорит в своей „Египетской истории"». В самом деле, какая разница, сказать ли это или что Диоген [286]говорит это в «Этике», или Хрисипп, или Клеант? Так проверил ли ты что-нибудь из всего этого и составил ли себе свое собственное мнение? Покажи, как ты привык держаться на корабле во время бури? Помнишь ли ты об этом разделении, когда заскрипит мачта и на твой крик подойдет к тебе какой-нибудь бездельник и скажет: «Скажи мне, ради богов, то, что ты недавно говорил. Разве потерпеть кораблекрушение – порок? Разве причастное пороку?» Не набросишься ли ты на него с палкой? «Какое нам дело до тебя, человек? Мы погибаем, а ты пришел тут и шутишь!» А если цезарь вызовет тебя как обвиняемого, помнишь ли ты об этом разделении, если кто-нибудь, когда войдешь бледный и трепещущий, подойдет к тебе и скажет: «Что ты трепещешь, человек? В чем дело? Разве цезарь наделяет входящих к нему добродетелью и пороком?»- «Что ты тоже потешаешься надо мной сверх моих зол?» – «Все же, философ, скажи мне, что ты трепещешь? Не смерть ли то, что угрожает тебе, или тюрьма, или телесное страдание, или изгнание, или бесславие? Что же иное? Разве порок, разве причастное пороку? Так чем же сам ты называл все это?» – «Какое мне дело до тебя человек? Мне достаточно моих зол». И верно говоришь. Действительно, тебе достаточно твоих зол – неблагородства, малодушия, бахвальства, которому ты предавался, в школе сидя, Что ты красовался в чужом? Что ты называл себя стоиком?

Наблюдайте вот так за собой в своих действиях, и вы увидите, к какой принадлежите вы школе. Вы увидите, что большинство из вас эпикурейцы, да немногие – перипатетики [287], притом расслабленные. Действительно, где видно, чтобы вы на деле сочли добродетель равной всему остальному или даже сильнее? Но покажите мне стоика, если можете хоть кого-то. Где это видно или как? А таких, которые толкуют о стоических рассужденьицах, вы можете показать тьму. Да разве об эпикурейских они же толкуют хуже? Разве и в перипатетических тоже они разбираются не с такой же обстоятельностью? Так кто же такой стоик? Как называем мы статую фидиевской, воплощенную в соответствии с искусством Фидия, вот так воплощенного покажите мне кого-нибудь в соответствии с теми мнениями, о которых он толкует. Покажите мне кого-нибудь, кто болеет, и все же счастлив, кто в опасности, и все же счастлив, кто умирает, и все же счастлив, кто в изгнании, и все же счастлив, кто в бесславии, и все же счастлив. Покажите. Я жажду, клянусь богами, увидеть какого-нибудь стоика. Но вы не можете воплощенного показать. Хотя бы воплощаемого покажите, склонившегося к этому. Сделайте мне такую милость, не откажите старому человеку увидеть зрелище, которого я до сих пор не видел. Вы думаете, что должны показать Зевса Фидия или Афину, произведение из слоновой кости и золота? Душу пусть кто-нибудь из вас покажет человека, желающего стать единомысленным с богом и больше не жаловаться ни на бога, ни на человека, не терпеть неуспеха ни в чем, не терпеть неудачи ни в чем, не гневаться, не завидовать, не ревновать, – да к чему говорить обиняками? – жаждущего стать из человека богом, в этом бренном теле мертвом помышляющего о жизни в обществе с Зевсом. Покажите. Но вы не можете. Так что же вы сами над собой потешаетесь и других разыгрываете? Что вы расхаживаете в чужом обличье ворами и грабителями этих ничуть не приличествующих вам названий и дел?

И вот сейчас я наставник ваш, а вы получаете образование у меня. И у меня такое намерение, в завершение сделать вас неподвластными помехам, неподвластными принуждениям, неподвластными препятствиям, свободными, благоденствующими, счастливыми, обращающими взоры к богу во всем и малом и великом. А вы здесь для того, чтобы научиться всему этому и приучить себя ко всему этому. Так почему же вы не преуспеваете в этом деле, если и у вас есть должное намерение, и у меня вдобавок к намерению есть и должная подготовленность? Чего недостает? Когда я вижу плотника, у которого под рукой находится предмет, то я ожидаю дела. И здесь, стало быть, плотник есть, предмет есть. Чего нам недостает? Разве обучение этому делу недоступно? Доступно. Так разве это не зависит от нас? Только это и зависит от нас, в отличие от всего остального. Ни богатство не зависит от нас, ни здоровье, ни слава, словом, ничто другое, кроме правильного пользования представлениями. Только это по природе неподвластно помехам, это неподвластно препятствиям. Так почему же вы не преуспеваете в этом? Скажите мне, в чем причина. Ведь она или во мне, или в вас, или в природе этого дела. Само это дело доступно, и только оно зависит от нас. так, стало быть, она или во мне или в вас, или, что вернее, и во мне и в вас. Что ж, хотите, начнем наконец заниматься таким намерением здесь? Все, что было до сих пор, оставим. Начнем только, поверьте мне, и вы увидите.

 

20. Против эпикурейцев и академиков [288]

 

К здравому и очевидному по необходимости прибегают и возражающие против этого. И, пожалуй, самым веским очевидным доказательством того, что то-то очевидно, можно было бы привести то, что и возражающему против этого оказывается необходимым прибегнуть к этому. Например, если кто-то стал бы возражать против того, что то-то есть всеобще истинно, то ясно, что он должен сделать противоположное утверждение: ничто не есть всеобще истинно. Рабское ты существо, и это не то. Ведь что иное значит это, как не такое: если то-то всеобще, то оно ложно. Опять-таки, если кто-нибудь придет и будет говорить: «Знай, что ничто не познаваемо, но все недостоверно», или другой: «Поверь мне, и это принесет тебе пользу: ни в чем не следует верить человеку», или опять-таки другой: «Научись у меня, человек, что ничему невозможно научиться. Я тебе говорю это и обучу тебя этому, если хочешь», то чем же отличаются от этих те, – кто же?! – которые называют себя академиками? «Люди, согласитесь, что никто не соглашается. Поверьте нам, что никто не верит никому».

Вот так и Эпикур, когда он хочет отвергать, что жизнь в обществе у людей друг с другом дана от природы, то он прибегает к самому отвергаемому им. Ведь что он говорит? «Не обманывайтесь, люди, не сбивайтесь с пути, не допускайте оплошности: жизнь в обществе у обладающих разумом существ друг с другом не дана от природы, поверьте мне. А говорящие противное обманывают вас и морочат». Так что же тебе до того? Пусть мы будем обмануты. Разве ты в своем отчуждении проживешь хуже, если все мы остальные будем убеждены в том, что жизнь в обществе у нас друг с другом дана от природы и ее следует всячески соблюдать? Даже гораздо лучше и безопаснее. Человек, что ты беспокоишься о нас, что ночей не спишь из-за нас, что зажигаешь светильник, что встаешь, что сочиняешь столько книг? Как бы кто-нибудь из нас не был обманут относительно богов, будто они заботятся о людях, или как бы кто-нибудь не счел сущностью блага что-то иное, кроме удовольствия? Ведь если все это так и есть, то завались спать и отправляй жизнь червя, которой ты счел себя достойным: ешь, пей, совокупляйся, испражняйся, храпи себе. А что тебе до того, какое будет у остальных мнение обо всем этом, здравое или не здравое? Да какое тебе дело до нас? Тебя ведь занимают овцы, потому что они сами даются нам стричь себя, доить и, наконец, зарезывать. A разве не желанным было бы, если бы люди могли, заколдованные и зачарованные стоиками, пребывать в дрёме и даваться тебе и тебе подобным стричь и доить себя? Да следовало ли тебе говорить все это своей эпикурейской братии, не следовало ли скрывать от нее все это, именно ее в особенности прежде всего убеждать в том, что мы от природы рождены общественными, что воздержность – благо, для того чтобы все сберегалось для тебя? Или с одними следует соблюдать эту жизнь в обществе, а с другими нет? С кем же следует соблюдать? С взаимно соблюдающими или с преступающими ее? И кто преступает ее больше, чем вы с такими своими взглядами?

Так что же это пробуждало его от сна и понуждало писать все то, что он писал? Да что иное, как не то, что сильнее всe го в людях – природа, влекущая к осуществлению ее воли, несмотря на противления и стенания? «Раз у тебя такие противообщественные мнения, запиши их и оставь другим, проведи ночи без сна из-за этих мнений и сам стань на деле обличителем своих собственных мнений». Об Оресте ли нам еще говорить, что он пробуждался от сна, преследуемый Эриниями! А на него разве Эринии и Кары не пуще негодовали? Они пробуждали его, когда он спал, и не оставляли в покое, а понуждали разглашать все свое зло, подобно тому как к этому понуждает галлов [289]исступление и [290]вино. Такое нечто сильное и неодолимое природа человеческая. В самом деле, как может виноградная лоза быть движимой не по природе виноградной лозы, а по природе оливы, или, напротив, олива – не по природе оливы, а по природе виноградной лозы? Невозможно, немыслимо. Стало быть, невозможно, чтобы и человек совершенно утратил человеческие движения, и оскопляющие себя естественные влечения-то мужские не могут отсечь у себя. Так и Эпикур, все назначения мужчины, домохозяина, гражданина, друга он отсек у себя, а естественные влечения человеческие не отсек. Он и не мог этого, точно так же как и безучастные академики не могут отбросить или ослепить свои чувства, хотя именно к этому больше всего направлены их усилия.

Что за несчастье! Человек, получив от природы мерила и мерки для узнавания истины, мало того, что не старается усовершенствовать их и выработать недостающее, но совсем наоборот, если у него и есть какая-то способность познавать истину, он пытается устранять и утрачивать эту способность. «Что скажешь, философ, чем это таким представляется тебе благочестивость и святость?» – «Если хочешь, я обосную тебе, что – благом». – «Да, обоснуй, для того чтобы граждане наши, одумавшись, почитали божество и перестали наконец быть беспечными в самом важном». – «Итак, теперь у тебя есть обоснования?» – «Есть, и я благодарен за это». – «Так раз тебе это очень нравится, на тебе противоположное: богов не существует, и если даже они существуют, то не заботятся о людях, и у нас нет ничего общего с ними, и эта благочестивость и святость, о которых толкует толпа, есть измышление шарлатанов и софистов или, клянусь Зевсом, законодателей для устрашения и обуздания правонарушителей». – «Прекрасно, философ! Ты принес пользу нашим гражданам, ты завладел молодыми людьми, склонявшимися уже к презрению ко всему божескому». – «Что же, не нравится тебе это? На тебе теперь, каким образом справедливость это чушь, каким образом совесть это глупость, каким образом отец это чушь, каким образом сын это чушь» [291]. Прекрасно, философ! Продолжай, убеждай молодых людей, чтобы у нас побольше было таких, которые испытывают и говорят то же, что и ты. От этих ли речей возвеличились у нас управляемые законами города, благодаря этим ли речам стал Лакедемон, эти ли убеждения внушил лакедемонянам своими законами и воспитанием Ликург, что быть в рабстве не постыдно, а даже прекрасно, и быть свободными не прекрасно, а даже постыдно, из-за этих ли мнений погибли погибшие при Фермопилах, а из-за каких иных речей покидали свой город афиняне? [292]И говорящие все это еще женятся, рождают детей, участвуют в государственных делах, становятся жрецами и пророками. Кого? Тех, кого не существует. И Пифий вопрошают они, для того чтобы услышать ложное и истолковывать эти оракулы другим. Какое бесстыдство и шарлатанство!

Человек, что ты делаешь? Ты сам себя изобличаешь каждый день, и не хочешь оставить эти пустые эпихейремы? [293]Когда ты ешь, куда подносишь ты руку? Ко рту или к глазу? Когда ты идешь мыться, куда входишь ты? Когда это называл ты горшок блюдом или половник вертелом? Если бы я был чьим-нибудь их рабом, то, даже если бы мне приходилось каждый день получать от него порку, я изводил бы его. «Налей, малый, маслица для бани». Я б налил рыбного соусцу да пошел и вылил ему на голову. «Что это?!» – «У меня получилось представление о масле, неотличимое, совершенно одинаковое, клянусь твоей счастливой судьбой». «Подай сюда ячменной кашицы». Я принес бы ему полное блюдо уксусно-рыбного соуса. «Разве я не ячменной кашицы потребовал?» – «Да, господин, это ячменная кашица». «Это разве не уксусно-рыбный соус?» – «Что еще, как не ячменная кашица?» – «На, понюхай, на, попробуй». – «Откуда же ты знаешь это, если чувства обманывают нас?» Окажись трое-четверо среди рабов заодно со мной, я довел бы его до такого бешенства, что он повесился бы или переменился. Но в действительности они в свое удовольствие потешаются над нами, на деле всем тем, что дается от природы, пользуясь, а на словах отвергая все это.

Благодарные, конечно, люди и совестливые! Достаточно сказать одно то, что, каждый день едя хлеб, они смеют говорить: «Мы не знаем, существует ли какая Деметра или Кора, или Плутон», не говоря уже о том, что, услаждаясь ночью, днем, сменой времен года, звездами, морем, землей, содействием среди людей, они ни под каким влиянием чего бы то ни было из этого и нисколько не одумываются, а только ищут изрыгнуть задачишку и, поупражняв глотку, отправиться в баню. А что они будут говорить и о чем, или кому, и что тем людям будет от этих речей, они ничуть не беспокоятся: как бы благородный молодой человек, наслушавшись этих речей, не пострадал сколько-нибудь от них или, и пострадав, не утратил все зачатки благородства, как бы мы не предоставили какому-нибудь прелюбодею оснований отбросить всякий стыд перед творимым, как бы какой-нибудь казнокрад не ухватился за словесную изворотливость какую на основании | этих речей, как бы кто, незаботливый к своим родителям, не набрался еще и наглости какой на основании этих речей.

Так что же, по-твоему, благо или зло, постыдное или прекрасное? Это или то? К чему же еще возражать против кого-нибудь из них или приводить или выслушивать доводы, или пытаться переубеждать? Гораздо больше, клянусь Зевсом, можно было бы надеяться переубедить распутников, чем настолько оглохших и ослепших.

 

21. О несоответственности [294]

 

Какие-то одни из своих зол люди признают легко, а какие-то другие – нелегко. Так вот, никто не признает, что он глупый или несмыслящий, но совсем напротив, ты услышишь, как все говорят: «Если бы по уму мне да счастья!» А робкими они признают себя легко, и говорят: «Я несколько робок, признаю. Но во всех прочих отношениях ты не найдешь меня глупым человеком». Невоздержным признает себя кто-нибудь нелегко, несправедливым – и вовсе нет, завистливым или суетливым – конечно, нет, жалостливым – большинство. В чем же причина этого? Самая главная причина – несоответственность и сумятица в представлениях о благе и зле, а у одних причины этого одни, у других другие, и почти всё то, что представляют себе постыдным, этого, конечно, не признают за собой. Робость же и жалостливость представляют себе свойством добронравия, а глупость – свойством совершенно рабского существа. И проступков по отношению к жизни в обществе, конечно, не допускают у себя. А что касается большей части ошибок, то их склонны признавать главным образом потому, что представляют себе, будто в них есть что-то невольное, так же как и в робости и жалостливости. И даже если кто-нибудь и признает себя невоздержным, то ссылается на любовь, так чтобы его простили как за нечто невольное. А несправедливость отнюдь не представляют себе чем-то невольным. Есть и в ревнивости, как думают, нечто невольное, поэтому признаются и в этом.

Так вот, пребывая среди таких людей, у которых вот такая сумятица, которые вот так не ведают ни того, что они называют, ни того, что они имеют у себя злом или не имеют, пли отчего имеют, или как им избавиться от них, и самому, по-моему, стоит постоянно задумываться: «Случаем, и сам я не один ли из них? Какое у меня представление о самом себе? Как я отношусь к самому себе? И сам я не как к мудрому ли, и сам я не как к воздержному ли? И сам я не говорю ли когда-нибудь, что я уже подготовлен своим образованием к предстоящему? Осознаю ли я, как должен осознавать ничего не знающий, что я ничего не знаю? Иду ли я к учителю, как на вопрошение оракулов, с готовностью повиноваться? Или и сам я, как сопляк, прихожу в школу для того, чтобы только с ведений набраться да смыслить в книгах, в которых раньше не смыслил, а может так статься, и истолковывать их другим?» Человек, ты дома все вел кулачные бои со своим молоденьким рабом, переворачивал дом вверх дном, беспокоил соседей, и вот приходишь ко мне со сдержанным видом мудреца, сидишь тут и судишь, как я истолковал слово, как я – что же – наболтал все что взбрело мне в голову? Ты пришел завидующий, униженный, оттого что тебе из дому не присылают ничего, и сидишь, сам в продолжение ведущихся рассуждений занятый только мыслями о том, как отец думает по твоему поводу или как брат? «Что говорят люди там обо мне? Сейчас они думают, что я совершенствуюсь, и говорят „Он вернется знающим все". Хотел бы я возвратиться, как-то в конце концов научившись всему, но это требует много труда, никто ничего не посылает, в Никополе бани гнилые, дома тут плохо, здесь плохо».

И еще говорят: «Никому нет пользы от школы». Да кто приходит в школу, кто, для того, чтобы излечиться? Кто приходит для того, чтобы предоставить свои мнения очищению? Кто приходит для того, чтобы осознать, в чем он нуждается? Так что же вы удивляетесь, если вы уходите с теми же мнениями, с которыми приходите в школу? Вы ведь приходите не для того, чтобы отбросить или исправить, или переменить их. Откуда вам? Ничуть! Вы-то вот смотрите скорее на то, получается ли у вас то, за чем вы приходите. Вы хотите толковать о правилах. Что же? Разве вы не становитесь болтливее? А разве эти пресловутые правила не предоставляют вам какого-то предмета для вашего щеголяния? Разве вы не сводите к схемам силлогизмы, изменяющиеся рассуждения? Разве вы не ведете последовательно к заключению посылки «Лжеца», условные рассуждения? Так что же вы еще досадуете, если получаете то, за чем пришли? «Да, но если умрет мой ребенок или брат, или мне придется умирать или подвергаться пыткам, какая мне будет польза от всего того?» Да разве не за этим ты пришел, да разве не ради этого ты сидишь тут со мной, да разве не для этого ты зажигал светильник или проводил ночи без сна? Или, выходя на прогулку, ты когда-нибудь предлагал себе какое-нибудь представление вместо силлогизма, и вы сообща вели его последовательно к заключению? Где там! И вы еще говорите: «Правила бесполезны», Для кого? Для тех, кто пользуется ими не как следует. Ведь глазные мази не бесполезны для тех, кто мажет их когда следует и как следует, мягчительные средства не бесполезны, гири не бесполезны, но для одних они бесполезны, для других, напротив, полезны. Если ты спросишь меня сейчас: «Полезны ли силлогизмы?», я скажу тебе, что полезны, и если хочешь, докажу, как. «Ну а мне какую они принесли пользу?» Человек, разве ты спросил, полезны ли они именно тебе, а не – вообще? Пусть спросит меня и больной дизентерией, полезен ли уксус, я скажу, что полезен. «Ну а мне он полезен?» Я скажу: «Нет. Постарайся сначала, чтобы у тебя прекратилось истечение, язвины заживились». И вы тоже, люди, сначала исцелите свои язвы, остановите истечения, приведите в покой мысль, приходите в школу с мыслью ничем не отвлекаемой, и вы узнаете, какую силу имеет разум.

 

22. О дружбе [295]

 

Что занимает, то и любят, естественно. Так разве зло занимает людей? Отнюдь. Ну а то, что не имеет никакого отношения к ним? Тоже нет. Остается, стало быть, что их занимает только благо, а если занимает, значит, они любят его. Следовательно, кто сведущ в благе, тот и умеет любить. А кто неспособен отличать благо от зла и то, что ни то ни другое, от того и другого, как же еще тот способен любить? Стало быть, любить свойственно только мудрому человеку.

– Да как это? – говорит. – Я ведь, хоть и немудрый, все же люблю свое дитя. – Я удивляюсь, клянусь богами, как это ты прежде всего признал себя немудрым. В самом деле, чего тебе недостает? Разве ты не пользуешься чувствами разве не различаешь представления [296], разве не даешь телу пищу подходящую, покров, обиталище? Так отчего же ты признаешь себя немудрым? Оттого, клянусь Зевсом, что часто твои представления лишают тебя самообладания и приводят в смятение, и их убедительность одолевает тебя. И то ты считаешь то-то благом, затем то же самое злом, а потом ни тем ни другим. В общем ты подвержен печали, страху,

зависти, смятению, изменчивости. Поэтому ты признаешь себя немудрым. А в дружбе ты разве не подвержен изменчивости? Богатство, вот, и удовольствие, словом, сами вещи ты то считаешь благом, то злом. А людей одних и тех же ты разве не считаешь то добродетельными, то порочными, и то относишься к ним дружественно, то враждебно, то хвалишь их, то хулишь? – Да, и этому я подвержен. – Что же, обманувшийся в ком-то, по-твоему, друг его? – Конечно, нет. – А переменчиво [297]выбравший его, по-твоему, доброжелателен к нему? – Тоже нет. – А сейчас поносящий кого-то, потом восхищающийся им? – Тоже нет. – Что же, разве ты не видел никогда, как ласкаются и играют друг с другом собачата, так что мог сказать: «Нет ничего дружелюбнее!»? Но чтобы ты увидел, что такое дружба, брось между ними кусок мяса, и узнаешь. Брось и между собой и своим дитятею клочок земли, и ты узнаешь, как твое дитя хочет поскорее похоронить тебя, а сам ты молишь о смерти своего дитяти [298]. И вот, ты, в свою очередь: «Какое чадушко я взрастил! Он давно выносит меня хоронить». Брось между вами смазливую девчонку, и полюби ее ты, старик, и он, молодой. А то – бренную славу. А если надо будет подвергнуться опасности, ты скажешь те слова, которые произнес отец Адмета:

Ты видеть хочешь свет, не хочет ужель – отец? [299]

Думаешь, что он не любил свое собственное дитя, когда оно было маленьким, и при лихорадке у того не беспокоился и не говорил часто: «Лучше бы пусть у меня была лихорадка!»? И вот когда уже доходит до дела, смотри, какие они произносят слова! Этеокл и Полиник разве не были от одной и той же матери и от одного и того же отца? Разве не вместе они воспитывались, не вместе жили, не вместе ели и пили [300], не вместе спали, не целовали друг друга часто? Так что если бы, думаю, кто-нибудь увидел их, то посмеялся бы над философами за те парадоксальные вещи, которые они говорят о дружбе. Но когда между ними очутилась, как кусок мяса, тирания, смотри, какие вещи они говорят:

Пред какой ты станешь башней? – Это ты к чему спросил?

Против став, тебя убью я. – Жажду я того же сам. [301]

И они обращаются к богам с такими мольбами! [302]

Да и вообще, – не обманывайтесь, – всякое живое существо ни к чему так не привязано, как к своей личной пользе. Поэтому все, что представляется ему препятствием к этому, будь то брат, будь отец, будь чадо, будь любимый, будь любящий, оно ненавидит, обвиняет, проклинает. Ведь оно по природе рождено ничего так не любить, как свою пользу: в ней и отец, и брат, и родные, и отечество, и бог. И вот когда нам кажется, что в этом препятствуют нам боги, мы и их поносим, опрокидываем их статуи, сжигаем храмы, как Александр велел сжечь святилище Асклепия из-за того, что его любимый умер [303]. Поэтому если кто положит пользу и святость, прекрасное, отечество, родителей, друзей в одном и том же месте, то все это сохраняется, если же положит пользу в одном месте, а друзей, отечество, родных и само справедливое в другом месте, то все это, перевешиваемое пользой, отступает прочь. Ведь где «я» и «мое», туда неизбежно должно склоняться живое существо: если в плоти, главенствующее неизбежно должно находиться там; если в свободе воли, то – там; если в том, что относится к внешнему миру, то – там. Стало быть, если я там, где свобода воли, то только так буду я и другом, каким должен быть, и сыном, и отцом. Это ведь будет мне польза – сохранять в себе честного, совестливого, терпимого, воздержного и способного к содействию, соблюдать отношения. Но если я положу самого себя в одном месте, а прекрасное в другом месте, то так обретает силу разум Эпикура, заявляющий, что прекрасное есть или ничто или, разве только, ходячее мнение.

Из-за этого незнания и ссорились афиняне и лакедемоняне, фиванцы – с теми и другими, великий царь [304]– с Эллалой, македоняне – с ними обоими, сейчас римляне – с гетами, и еще раньше события в Илионе произошли из-за этого. Александр [305]был гостем Менелая, и если бы кто-нибудь увидел, как они дружелюбны друг с другом, то не поверил бы говорящему, что они не друзья. Но вот между ними брошен кусочек, смазливенькая бабенка, и за него – война. И сейчас, когда ты увидишь друзей, братьев, живущих, как тебе кажется, в согласии, ты не тут же заявляй что-то об их дружбе, даже если они будут клясться в ней, даже если будут говорить, что не в состоянии расстаться друг с другом. Не заслуживает доверия верховная часть души никчемного человека: она нетверда, неспособна судить, побеждается то одним, то другим представлением. Нет, ты справляйся не о том, о чем остальные, от одних и тех же ли они родителей, вместе ли воспитывались и одним и тем же ли воспитателем, но только о том, где они полагают пользу для себя, вовне ли или в свободе воли. Если вовне, то не называй их друзьями, точно так же, как и честными или твердыми, или смело уверенными, или свободными, но даже и людьми, если ты умен. Это ведь не человеческое мнение заставляет кусаться и поносить друг друга, занимать уединенные места или площади собраний, как разбойники горы [306], и в судах выказывать разбойничьи нравы, и это не оно превращает в невоздержных, в прелюбодеев, в растлителей, и все остальные проступки, которые люди допускают друг против друга, проистекают от одного и только одного этого мнения – полагать самих себя и все свое в том, что не зависит от свободы воли. А если ты услышишь, что эти люди поистине считают, что благо только там, где свобода воли, где правильное пользование представлениями, то уже не любопытствуй, сын ли и отец они, братья ли, много ли времени ходили вместе в школу и товарищи ли, но узнав только само это, заявляй со смелой уверенностью, что они друзья, так же как, что они честные, что они справедливые. В самом деле, где в ином месте дружба, как не там, где честность, где совесть, где преданность прекрасному, и ничему другому?

«Но он столько времени заботился обо мне, и, оказывается, не любил меня?» Откуда ты знаешь, рабское ты существо, не заботился ли он так, как обувь чистит свою, как скотину? Откуда ты знаешь, не выбросит ли тебя, как разбитую плошку, когда ты станешь уже непригодной утваришкой? «Но она моя жена, и мы столько времени живем вместе». А сколько времени Эрифила прожила с Амфиараем [307]и была матерью детей, притом многих? Но между ними оказалось ожерелье. А что такое ожерелье? Мнение о таких вещах. Именно оно вызывало звериность, именно оно разрушало дружбу, не позволяло жене быть супругой, матери матерью. И кого из вас занимает то, чтобы или самому быть кому-то другом или кого-то обрести себе другом, тот пусть искоренит в себе эти мнения, пусть возненавидит их, пусть изгонит их из своей души. И вот так он будет прежде всего не поносящим самого себя, не противоречащим самому себе, не раскаивающимся, не терзающим себя; затем и по отношению к другому: с тем кто подобен ему, он будет во всем прост, к тому, кто не подобен ему, будет терпим, мягок к нему, кроток, снисходителен, как к неведающему, как к заблуждающемуся в самом важном; ни к кому не будет суров, хорошо зная сказанное Платоном, что всякая душа лишается истины не по своей воле [308]. А иначе вы, конечно, будете делать все прочее, что делают друзья, и есть и пить вместе, и жить под одной крышей, и отправляться в плавание вместе, и даже будете от одних и тех же родителей, – да ведь и змеи так, – но друзьями не быть ни им, ни вам, до тех пор пока у вас будут эти звериные и мерзостные мнения.

 

О способности говорить

 

Книгу всякому, пожалуй, приятнее читать и легче, когда она написана более отчетливыми буквами. Не правда ли, и речи всякому, пожалуй, легче слушать, когда они выражены приличествующим и вместе с тем великолепным языком? Значит, не следует говорить, будто нет никакой способности к выразительности. Ведь это может говорить человек нечестивый и вместе с тем малодушный. Нечестивый, потому что он не ценит милостей от бога, – это как если бы он отвергал полезность способности видеть или способности слышать, или самой способности произносить слова. Так разве напрасно дал тебе бог глаза, напрасно внедрил в них жизненный дух [309], настолько сильный и искусный, что, достигая далеко, он воспринимает отпечатки всего видимого? И какой вестник так быстр и усерден? А разве напрасно он и промежуточный воздух создал таким действенным и обладающим силой напряжения, что зрение как-то ‹…› [310]проходит по нему? А разве напрасно создал он свет, без чего все то было бы бесполезным?

Человек, не будь неблагодарным за это, да и не будь непомнящим о лучшем, чем это. За зрение и слух и, клянусь Зевсом, за самое жизнь и все содействующее ей, за сухие плоды, за вино, за оливковое масло будь благодарен богу. Однако помни, что он дал тебе нечто другое, лучше всего этого, то, чему предназначено пользоваться всем этим, одобрить, определять ценность того или иного. В самом деле, что именно заявляет о каждой из этих способностей, какова ее ценность? [311]Разве каждая способность сама? Разве слышал ты когда-нибудь от способности видеть, чтобы она говорила что-то о самой себе, или от способности слышать? Или от пшеницы? Или от ячменя? Или от лошади? Или от собаки? [312]Нет, как прислужницы и рабыни, они назначены служить способности пользоваться представлениями. И если ты станешь спрашивать, какова ценность того или иного, кого ты спрашиваешь? Кто тебе отвечает? Так как же может какая бы то ни было иная способность быть лучше этой, которая и всеми остальными пользуется как прислужницами, и сама одобряет то или иное и заявляет? В самом деле, какая из тех знает, какова эта способность и какова ее ценность? Какая из тех знает, когда следует пользоваться этой и когда не следует? Какая именно способность открывает и закрывает глаза, отворачивает их от того, от чего следует отворачивать, а на чругое направляет? Способность видеть? Нет, способность свободы воли. Какая именно способность запирает и отпирает уши? Какая это способность, благодаря которой мы проявляем любопытство и любознательность или, напротив, равнодушие к тому, что говорится? Способность слышать? Не иная, как способность свободы воли. И вот сама видя, что все остальные способности, среди которых она находится, слепы и глухонемы и что им недоступно больше ничего, кроме самих тех дел, для выполнения которых они назначены служить ей, а что она одна обладает зоркостью и постигает своим взором как все остальные, какова ценность каждой, так и самое себя, – может ли она заявлять нам, что самое лучшее есть что-то иное, чем она сама? И что иное делает глаз, когда он открыт, кроме того, что смотрит? А следует ли взглянуть на чью-то жену, и как, – какая способность говорит? Способность свободы воли. А следует ли поверить сказанному или не поверить и, поверив, каким-то образом отзываться на это [313]или нет, – какая способность говорит? Разве не способность свободы воли? А сама способность к слогу и к украшению языка, если только это какая-то особая способность, что иное делает, когда зайдет речь о чем-то, кроме того, что украшает и складывает словечки, как прихорашиватели укладывают кудри? А лучше ли сказать или промолчать, и так ли лучше или этак, и подходит ли это или не подходит, и о своевременности того или иного и надобности, какая иная способность говорит, как не способность свободы воли? Так ты хочешь, чтобы она выступила и вынесла решение против себя?

«Что же [314], – говорит, – если это так, то и служащее может быть лучше того, кому оно служит: конь – всадники, или собака – охотника, или инструмент – кифариста, или служители – царя». Что пользуется всем остальным? Свобода воли. Что заботится обо всем? Свобода воли. Что уничтожает человека целиком то голодом, то петлей, то прыжком с кручи? Свобода воли. Тогда что сильнее этого у людей? И как это возможно, чтобы что бы то ни было испытывающее помехи было сильнее того, что неподвластно помехам? Что по своей природе рождено препятствовать способности видеть? И свобода воли и все независящее от свободы воли [315]Способности слышать – все то же самое, способности к слогу – точно так же. А свободе воли что по своей природе рождено препятствовать? Независящее от свободы воли – ничто, только сама она себе, когда она превратна. Поэтому пороком она одна становится, добродетелью – она одна.

И вот пусть эта способность, такая великая и поставленная над всем остальным, выступит и говорит нам, что самое лучшее из всего существующего – плоть! И если бы сама плоть стала говорить, что самое лучшее – она сама, едва ли кто-нибудь стерпел бы это. А в действительности что есть, Эпикур, то, что заявляет это? То, что сочинило «О цели жизни», «О природе», «Канон»? [316]То, что отпустило у тебя бороду? [317]То, что писало при смерти: «В этот мой последний и вместе с тем блаженный день»? [318]Плоть или свобода воли? Так ты еще признаешь у себя что-то лучше этого, – и ты не сумасшедший?! Ты вправду так слеп и глух?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: