Когда Фумеро надоело молотить неподвижное тело, он распахнул плащ, расстегнул молнию на брюках и стал мочиться прямо на Фермина. Тот не шевелился, похожий на груду старого тряпья. Пока Фумеро изливал свой щедрый поток на Фермина, я по-прежнему не мог сказать ни слова. Закончив, инспектор застегнул ширинку и подошел ко мне. Он был весь в поту и тяжело дышал, один из полицейских протянул ему платок, и Фумеро вытер лицо и шею. Потом он приблизился ко мне вплотную и впился в меня взглядом.
— Ты не стоишь такого мордобоя, малец. Это проблемы твоего друга: вечно он вступается не за тех, за кого надо. В следующий раз я его уделаю по самое некуда, и виноват будешь ты.
Я был готов к удару, к тому, что пришла моя очередь, и в глубине души даже ждал этого. Мне стало бы легче, побои избавили бы меня от стыда за то, что я и пальцем не шевельнул, чтобы помочь Фермину, а ведь он получил за то, что защитил меня, как всегда.
Но Фумеро не ударил, лишь посмотрел с презрением и потрепал меня по щеке.
— Не волнуйся, малыш, О трусов я руки не мараю.
Полицейские расхохотались, радуясь тому, что спектакль окончен. Они явно хотели оказаться отсюда как можно дальше и так и ушли в темноту, смеясь. Я бросился к Фермину, который пытался подняться и нашарить в грязной воде выбитые зубы. Кровь была у него повсюду: на губах, на веках, шла из ушей и носа. Увидев меня живым и здоровым, он еле заметно усмехнулся, и я подумал, что умру на месте. Я упал перед ним на колени и осторожно поддержал, а весил он даже меньше, чем Беа.
— Фермин, боже мой, надо в больницу…
Тот отказался наотрез:
— Отвезите меня к ней.
— К кому, Фермин?
— К Бернарде. Если я и сдохну, то хоть у нее на руках.
|
Той ночью я вновь оказался в доме на Королевской площади, хотя когда-то поклялся, что в жизни не переступлю этот порог. Двое завсегдатаев «Шампаньет» наблюдали сцену избиения, стоя в дверях кафе, и теперь вызвались помочь дотащить Фермина до стоянки такси на улице Принсеса, а официант позвонил по номеру, который я ему дал, и предупредил о нашем приезде. В такси мы ехали, казалось, вечно. Фермин потерял сознание еще до того, как машина тронулась с места, я прижимал его к себе и пытался согреть. Моя одежда пропитывалась его теплой кровью. Я шептал ему, что мы скоро приедем, что все будет хорошо, и голос мой дрожал. Таксист поглядывал на меня в зеркало.
— Слушайте, мне неприятности ни к чему! Если этот тип отдаст концы, я вас высажу.
— Помалкивайте и езжайте быстрее.
Когда мы добрались до улицы Фернандо, Густаво Барсело, Бернарда и доктор Солдевила уже ждали у дверей. Увидев нас, в крови и грязи, Бернарда в панике запричитала. Доктор нащупал пульс Фермина и заверил нас, что пациент жив. Вчетвером мы сумели втащить его на верхний этаж, в комнату Бернарды, где медсестра, которую привел с собой врач, уже приготовила все, что нужно. Как только больной оказался на кровати, она стала его раздевать, а доктор Солдевила приказал нам выйти и не мешать сестре заниматься делом. Он захлопнул двери у нас перед носом с лаконичным «он выживет».
В коридоре Бернарда безутешно рыдала и кричала, что стоит встретить хорошего мужчину, вмешивается Бог и просто выдергивает его из рук. Дон Густаво Барсело увел ее на кухню и так накачал бедняжку бренди, что она едва держалась на ногах. Когда речь бедной горничной стала совсем неразборчивой, он налил себе и залпом выпил.
|
— Извините, — начал я. — Я не знал, куда идти…
— He переживай, ты все правильно сделал. Солдевила — лучший травматолог в Барселоне, — ответил он, как будто ни к кому конкретно не обращаясь.
— Спасибо, — пробормотал я.
Барсело вздохнул и налил мне добрую порцию бренди. Я отказался, стакан перешел в руки Бернарды, и в одно мгновение от бренди ничего не осталось.
— Иди-ка прими душ и переоденься в чистое, — сказал Барсело. — Если ты явишься домой в таком виде, перепугаешь отца до смерти.
— Не надо, со мной все в порядке.
— Тогда прекрати дрожать. Давай, иди, в моей ванной есть горячая вода, дорогу ты знаешь. А я пока позвоню твоему отцу и скажу… Не представляю, что я ему скажу. Ладно, что-нибудь придумаю.
Я кивнул.
— Это все еще твой дом, Даниель, — произнес Барсело мне вслед. — Здесь по тебе скучают.
Ванную Густаво Барсело я нашел, а вот выключатель — не смог, и решил мыться в потемках. Сбросив заляпанную грязью и кровью одежду, я залез в роскошную ванну. Через огромное окно с внутреннего двора лился неясный жемчужный полумрак, который едва обрисовывал контуры предметов и узор, выложенный кафельной плиткой на полу и стенах. Вода обжигала и лилась с таким напором, что по сравнению с нашей скромной ванной на улице Санта-Ана здесь я чувствовал себя как в роскошном отеле, хоть и не был в таких никогда. Я замер под горячими струями в клубах пара.
Эхо ударов, падавших на Фермина, все еще отдавалось у меня в ушах. Я не мог забыть ни слов Фумеро, ни лица того полицейского, который меня держал, возможно, для того, чтобы уберечь от побоев. Вода становилась все холоднее, наверное, запас кипятка в водонагревателе гостеприимного хозяина иссяк. Я дождался последних капель и закрыл кран, пар поднимался от моей кожи, как шелковые нити. Через занавеску я вдруг заметил неподвижный силуэт в дверях, невидящие глаза сверкали, как у кошки.
|
— Выходи, Даниель, не бойся. При всей моей испорченности, видеть тебя я все равно не в состоянии.
— Здравствуй, Клара.
Она протянула в мою сторону чистое полотенце, я взял и завернулся в него с тщательностью школьницы. Даже в темноте, наполненной паром, я видел, как Клара улыбается, догадываясь о том, что я делаю.
— Я не слышал, как ты вошла.
— Я не постучалась. Почему ты моешься в потемках?
— А откуда ты знаешь, что свет не горит?
— Лампочка не жужжит, — сказала она. — Ты исчез и даже не зашел проститься.
«Зайти-то я зашел, — подумал я, — только ты была очень занята». Слова замерли на губах, горечь и обида вдруг показались смешными.
— Да, ты права. Извини.
Я вышел из душа и встал на мохнатый коврик. Капельки воды сияли серебром, свет из окна набрасывал белую вуаль на лицо Клары. Она осталась такой же, как я ее помнил. Четыре года, кажется, прошли для меня почти даром.
— Голос у тебя изменился, — сказала она. — А ты сам тоже изменился, Даниель?
— Я такой же глупец, как раньше, если тебя это интересует.
«Но вдобавок к тому еще и трус», — добавил я про себя. С той же бепомощной улыбкой, от которой даже в полумраке становилось больно, она, как десять лет тому назад, в Атенее, протянула руку, и я сразу все понял. Я поднес ее руку к своему мокрому лицу и почувствовал, как ее пальцы вновь знакомятся со мной, пока губы рисовали в тишине слова:
— Я никогда не хотела причинить тебе боль, Даниель. Прости меня.
Я взял ее руку и поцеловал ее в темноте.
— Это ты меня прости.
Наметившаяся было мелодрама рассыпалась в прах, едва в дверях появилась Бернарда. Хоть она и была пьяна, но заметила, что я без одежды, весь мокрый, в темной комнате подношу к губам руку Клары.
— Господи боже мой, сеньорито Даниель, как вам не стыдно! Иисус и святые угодники! Есть же люди, которых собственный горький опыт не учит!
Бернарда в растерянности отпрянула от меня, и мне оставалось надеяться только на то, что, когда действие коньячных паров схлынет, увиденное покажется Бернарде сном. Клара отступила на несколько шагов и протянула мне стопку одежды, которую принесла под мышкой.
— Надень, это дядин костюм, времен его молодости. Дядя говорит, что ты здорово вырос, и теперь он тебе подойдет. Одевайся, я ухожу. Мне не следовало входить без стука.
Я взял одежду: белье, теплое и приятно пахнущее, розовую хлопчатобумажную рубашку, носки, жилет, брюки и пиджак. Зеркало отразило типичного коммивояжера, только что без его неизменного оружия — улыбки.
На кухне я застал доктора Солдевила, который на секунду выглянул, чтобы рассказать собравшимся о самочувствии Фермина.
— Худшее позади, — объявил он. — Нет поводов для беспокойства. На вид все всегда серьезней, чем на деле. У вашего друга сломана левая рука и пара ребер, выбито три зуба, множество синяков, порезов и ушибов, но, к счастью, ни внутреннего кровотечения, ни сотрясения мозга. Он носил под одеждой свернутые газеты, для тепла и, как сам выразился, для придания силуэту мужественности, и они смягчили удары. Недавно наш пациент ненадолго пришел в сознание и просил вам передать, что чувствует себя как двадцатилетний и не отказался бы от бутерброда с кровяной колбасой и чесночным соусом, шоколадки и лимонных карамелек «Сугус». В принципе я не возражаю, но для начала все же лучше сок, йогурт и немного вареного риса. Кроме того, в доказательство своего прекрасного состояния и присутствия духа, пациент передает вам, что, когда сестра Ампарито накладывала ему шов на бедро, у него была прямо-таки юношеская эрекция.
— Он такой мужественный, — извиняющимся тоном прошептала Бернарда, а я спросил:
— Когда нам можно к нему?
— Лучше не сейчас, наверное, к утру. Ему нужно отдохнуть, а завтра я хотел бы отвезти его в больницу, сделать на всякий случай энцефалограмму. Но вообще-то я уверен, что сеньор Ромеро де Торрес будет как новенький через несколько дней. Судя по шрамам и отметинам на его теле, он бывал и в худших переделках и все-таки благополучно их пережил. Если вам нужна копия заключения для заявления в полицию…
— Нет, не нужна, — прервал я.
— Молодой человек, я вас предупреждаю, что все это очень серьезно, и полицию надо известить непременно.
Барсело настороженно посмотрел на меня. Я глянул на него в ответ, он кивнул и обратился к доктору:
— Всему свое время, доктор, не волнуйтесь. Сейчас важно, чтобы с ним все было в порядке. А заявление я подам сам, завтра, прямо с утра. Даже у властей должно быть право на чуточку ночного сна и покоя.
Доктору явно не нравилось мое желание обойтись без полиции, но когда Барсело взял на себя ответственность, он пожал плечами и вернулся к больному. Как только он ушел, Барсело подал мне знак, чтобы я следовал за ним в кабинет. Бернарда, немного успокоенная бренди, все еще испуганно вздыхала.
— Бернарда, займитесь чем-нибудь. Сделайте, скажем, кофе, и покрепче.
— Да, сеньор. Сейчас.
Вслед за Барсело я зашел в его комнату, где высились колонны книг и бумаг. Где-то неподалеку дребезжало пианино. Клара играла неуверенно, не попадала в ритм; уроки маэстро Нери явно не пошли впрок, по крайней мере в том, что касалось музыки. Барсело предложил мне сесть и стал набивать трубку.
— Я позвонил твоему отцу и сказал, что с Фермином случилась небольшая неприятность и ты привез его сюда.
— Он поверил?
— Не думаю.
— Угу.
Он вдруг зажег трубку и откинулся назад в кресле, наслаждаясь своим мефистофельским видом. Где-то в дальних комнатах Клара мучала Дебюсси. Барсело поднял глаза к потолку. Я спросил:
— Что сталось с учителем музыки?
— Я его уволил. Злоупотребление служебным положением.
— Угу.
— А тебя-то случайно не избили за компанию? Говоришь как-то односложно, в детстве был разговорчивее.
Дверь кабинета открылась, вошла Бернарда с подносом, на котором дымились две чашки и стояла сахарница. Ее пошатывало, и я прикинул, насколько велика вероятность, что меня окатят обжигающим кофе.
— Разрешите. Не желаете ли добавить чуть-чуть бренди?
— По-моему, бутылке «Лепанто» сегодня уже досталось. И вы тоже, Бернарда, идите спать. Мы с Даниелем не будем ложиться на случай, если что-то понадобится. Раз уж Фермин в вашей комнате, можете лечь в моей спальне.
— Ой, сеньор, ни в коем случае!
— Это приказ, и не спорьте. Чтобы через пять минут вы уже спали.
— Но, сеньор…
— Бернарда, пусть это будет моим подарком к Рождеству.
— Как прикажете, сеньор Барсело. Но я лягу поверх одеяла, не хватало еще…
Барсело дождался ее ухода, кинул в кофе семь кусочков сахара, размешал и хитро улыбнулся сквозь дым голландского табака:
— Как видишь, приходится держать весь дом в ежовых рукавицах.
— Да уж, дон Густаво, вы просто чудовище.
— А ты — мастер ввязываться в неприятные истории. Теперь, когда нас никто не слышит, скажи, наконец, почему ты считаешь, что не следует ставить в известность полицию?
— Потому что они уже знают.
— Ты хочешь сказать…
Я кивнул.
— Во что же вы влипли, если не секрет?
Я молча вздохнул.
— Могу чем-нибудь помочь?
Я поднял взгляд: Барсело улыбался без ехидства, похоже, он на минуту расстался со своей личиной ироничного всезнайки.
— А не связано ли все это с той книгой Каракса, которую ты мне не продал, хотя следовало бы?
Я удивленно вскинулся, и он тут же предложил:
— Я мог бы помочь. Я обладаю тем, чего у вас нет: деньгами и здравым смыслом.
— Увольте, дон Густаво, я и так впутал в это дело столько людей.
— Одним больше, одним меньше, какая разница. Давай начистоту. Представь, что ты на исповеди.
— Я не исповедовался уже много лет.
— Оно и видно.
Густаво Барсело слушал внимательно, с мудрым видом эскулапа или папского нунция, положив подбородок на сцепленные пальцы и поставив локти на стол. Он смотрел на меня не мигая и иногда кивал так, словно замечал в моем рассказе какие-то погрешности или одному ему ведомые детали, которые позволяли составить собственное мнение на основе тех фактов, что я выкладывал. Каждый раз, когда я останавливался, букинист испытующе поднимал брови и шевелил правой рукой, побуждая меня поскорее распутать клубок моей истории, которая, казалось, его изрядно забавляла. Иногда он поднимал палец или возводил глаза к потолку, словно отмечая неувязки в повествовании. Часто на его губах появлялась сардоническая улыбка, которую я относил на счет наивности или полного идиотизма моих умозаключений.
— Знаете, если вам все кажется такой ерундой, я лучше помолчу.
— Напротив. Глупцы говорят, трусы молчат, мудрецы слушают.
— Кто это сказал? Сенека?
— Нет. Сеньор Браулио Реколонс, хозяин мясной лавки на улице Авиньон, у него талант ко всему, что касается колбасы и метких максим. Продолжай, прошу тебя. Ты говорил о той острой на язык девушке…
— Беа. Но это мое личное дело и не имеет никакого отношения ко всему остальному.
Барсело тихо рассмеялся. Я собирался возобновить рассказ, но тут в дверях появился, тяжело дыша, доктор Солдевила, очень усталый.
— Простите. Я, пожалуй, пойду. Пациент чувствует себя хорошо и, если так можно выразиться, полон энергии. Этот господин еще нас всех переживет. Он утверждает, что болеутоляющее его страшно взбодрило, и отказывается лежать в постели, при этом настаивает на разговоре с сеньором Даниелем о чем-то, чем отказался поделиться со мной, поскольку, по его словам, клятве Гиппократа, или Врунократа, как он выразился, не доверяет.
— Мы сейчас же идем к нему. И простите бедного Фермина, его грубые слова, без сомнения, — последствия травмы.
— Возможно, но я не исключаю, что он просто бессовестный тип. Постоянно щиплет медсестру за задницу и декламирует стишки о ее прекрасных полных бедрах.
Мы проводили доктора и медсестру до дверей, горячо поблагодарили их за помощь, а войдя в спальню, обнаружили, что Бернарда ослушалась-таки приказа Барсело и уснула рядом с Фермином: тревога, бренди и усталость взяли свое. Фермин, весь в повязках, примочках и гипсе, нежно приобняв, гладил ее волосы. Все его лицо было сплошным ужасным на вид кровоподтеком, на котором был заметен только огромный нос, глаза побитого мышонка и уши-локаторы. Беззубая улыбка разбитых губ выражала триумф, и он встретил нас победным жестом: поднял руку и растопырил два пальца.
— Как вы, Фермин? — спросил я.
— Двадцать лет долой, — тихо, чтобы не разбудить Бернарду, ответил он.
— Не притворяйтесь, Фермин, я же вижу, как вас отделали. Просто кошмар. Вы уверены, что все нормально? Голова не кружится? Никаких голосов не слышите?
— Раз уж вы об этом, то иногда я вроде бы слышу какой-то неблагозвучный и неритмичный шум, как будто макака пытается играть на пианино.
Барсело нахмурился: было слышно, как Клара все еще стучала по клавишам.
— Не волнуйтесь, Даниель, со мной бывало и похуже. Этот Фумеро даже свое клеймо не может поставить как надо.
— Так, значит, новое лицо у вас от самого инспектора Фумеро, — сказал Барсело. — Вы вращаетесь в высших сферах!
— До этой части рассказа я еще не дошел, — ответил я.
Фермин бросил на меня тревожный взгляд.
— Успокойтесь, Фермин, Даниель вводит меня в курс ваших похождений, и я должен признать, что история интереснейшая. Да, Фермин, а как насчет того, чтобы и вам исповедаться? Имейте в виду, я два года проучился в семинарии.
— А посмотреть на вас, так не меньше трех, дон Густаво.
— О времена, о нравы! Никто нынче греха не боится. Вы первый раз в моем доме — и уже в постели со служанкой.
— Посмотрите только на нее. Ах, бедняжка, вылитый ангел! Мои намерения чисты, дон Густаво.
— Ваши намерения — дело ваше и Бернарды, она уже не маленькая. Ну ладно. В какие авгиевы конюшни вы вляпались?
— Даниель, что вы успели рассказать?
— Мы дошли до второго акта: появление femme fatale, — уточнил Барсело.
— Нурии Монфорт? — спросил Фермин Барсело с наслаждением облизнулся:
— Ах, там еще и не одна? Просто какое-то похищение из сераля.[85]
— В присутствии моей невесты попрошу говорить о таких вещах потише.
— У вашей невесты в крови полбутылки бренди «Лепанто». Ее сейчас из пушек не разбудишь. Ну же, пусть Даниель расскажет остальное. Три головы лучше, чем две, особенно если третья — моя.
Фермин, несмотря на повязки, попытался пожать плечами.
— Я не возражаю, Даниель, решайте сами.
Смирившись с тем, что дон Густаво Барсело оказался с нами в одной лодке, я довел рассказ до момента, когда Фумеро со своими людьми встретили нас на улице Монкада несколько часов назад. Когда я закончил, Барсело встал и принялся расхаживать по комнате, размышляя. Мы с Фермином осторожно наблюдали за ним, а Бернарда храпела, как бычок.
— Девочка моя, — умиленно шепнул Фермин.
— Тут много интересного, — сказал, наконец, букинист. — Ясно, что инспектор Фумеро завяз здесь по самые уши, вот только как и почему — не могу уловить. С другой стороны, эта женщина…
— Нурия Монфорт.
— Да, вот еще тема: Хулиан Каракс возвращается в Барселону, и его тут убивают через месяц, причем до этого никто его ни разу не встретил. Ясно, что та женщина врет, особенно насчет времени.
— Я об этом и говорю с самого начала, — сказал Фермин. — Но ведь у нас тут горячая юность, которая ничего видеть не желает.
— Кто бы говорил. Тоже мне, Святой Хуан де ла Крус.[86]
— Стоп. Давайте успокоимся и обратимся к фактам. Кое-что в рассказе Даниеля кажется мне еще более странным, чем все остальное, и речь здесь не о чем-то эдаком, а об обычной и с виду банальной детали.
— Просветите нас, дон Густаво.
— Отец Каракса отказался опознавать тело Хулиана, сказав, что у него нет сына. Это очень странно, даже противоестественно. Ни один отец в мире так не скажет. Неважно, что между ними было при жизни, перед лицом смерти всякий становится сентиментальным. Стоя у гроба, мы видим только хорошее и то, что хотим видеть.
— Какие слова, дон Густаво, — вставил Фермин. — Можно, я возьму их на вооружение?
— Из всякого правила есть исключения, — возразил я. — Насколько нам известно, сеньор Фортунь был человеком весьма странным.
— Все, что мы о нем знаем, это сплетни из третьих рук, — сказал Барсело. — Когда все в один голос называют кого-то чудовищем, тут одно из двух: он либо святой, либо о нем не говорят и половины того, что есть на самом деле.
— Признайтесь, вы почему-то сразу полюбили этого шляпника, видать, за скудоумие.
— При всем уважении к профессии, когда репутация негодяя подтверждена только консьержкой, я неизбежно начинаю в ней сомневаться.
— Если следовать вашим правилам, то вообще ничему нельзя доверять. У нас вся информация из третьих рук, и даже из четвертых. И не только от консьержек.
— Не верь тому, кто верит всем, — заявил Барсело.
— Нынче вечером вы явно в ударе, дон Густаво, — похвалил Фермин. — Перлы так и сыплются. Мне бы ваш ясный ум.
— Тут бесспорно только одно: вам нужна моя помощь в том, что касается организации и, возможно, финансов. Конечно, если вы собираетесь покончить с этим делом до того, как инспектор Фумеро поселит вас в камере-люкс в Сан-Себас. Фермин, так вы со мной?
— Я — как Даниель. Велит он мне, так я в младенца Иисуса наряжусь.
— Даниель, что скажешь?
— Вы сами все сказали. Что предлагаете?
— Мой план таков: пока Фермин отдыхает, тебе, Даниель, наверное, стоит навестить сеньору Нурию Монфорт и выложить перед ней все карты. Ты, мол, в курсе, что она лжет и что-то скрывает, а дальше будет видно из разговора.
— И чего мы этим добьемся?
— Посмотрим, как она отреагирует. Может, ничего и не скажет. Или снова соврет. Важно, так сказать, вонзить бандерилью в быка, правда, в нашем случае речь идет о телочке (надо же, какой убийственный образ!), и посмотреть, куда она нас выведет. Вот тогда вы и вмешаетесь, Фермин. Даниель повесит кошке на шею колокольчик,[87]а вы понаблюдаете и, как только она проглотит наживку, последуете за ней по пятам.
— Может, она никуда и не пойдет, — возразил я.
— Вот Фома неверующий! Пойдет. Рано или поздно — пойдет. И что-то мне подсказывает, что в этом случае скорее рано, чем поздно. Я исхожу из особенностей женской психологии.
— А вы тем временем чем займетесь, доктор Фрейд? — спросил я.
— Это мое дело. Со временем узнаешь и скажешь спасибо.
Я взглянул на Фермина в поисках поддержки, но тот уже спал, обняв Бернарду, и не слышал триумфальной речи Барсело. Голова его покоилась на ее плече, а с уголка губ тянулась слюнка, как у сладко спящего ребенка. Бернарда издавала глубокий гулкий храп.
— Хоть бы с этим у нее все было хорошо, — прошептал Барсело.
— Фермин — замечательный человек, — уверил я его.
— Должно быть, так, ведь не внешностью же он ее покорил. Ладно, пойдем.
Мы погасили свет и осторожно вышли, прикрыв за собой дверь и оставив голубков в объятиях Морфея. Мне показалось, что первые лучи солнца осветили окна галереи в конце коридора.
— А если я скажу, что не стоит вам в это вмешиваться? — тихо произнес я. — И вообще лучше забыть обо всем, что вы слышали?
Барсело улыбнулся:
— Поздно, Даниель. Ты должен был продать мне эту книгу много лет назад, тогда еще не было поздно.
Домой я пришел на заре, облаченный в нелепый чужой костюм, волоча с собой по влажным улицам, сияющим алым утренним светом, горечь бесконечной ночи. Отец спал в столовой, прямо в кресле, ноги его были укрыты пледом, а на коленях лежала открытой любимая книга — вольтеровский «Кандид». Раза два в год отец ее перечитывал, смеясь от всей души. В тишине я смотрел на него. Редкие волосы поседели, кожа на скулах истончилась и покрылась морщинами. Я смотрел на человека, которого всегда считал сильным, даже непобедимым, и видел другого — хрупкого, сломленного и не знающего об этом. Но, кажется, сломленных здесь было двое… Я укутал его одеялом, которое он давно грозился отдать бедным, и поцеловал в лоб, словно желая защитить от невидимых нитей, которые протянулись к нему из моих воспоминаний, словно желая отделить его от меня и нашей тесной квартирки. Словно этим поцелуем я хотел обмануть время, уговорить его не трогать нас, пройти мимо и проявить над нами свою власть как-нибудь в другой раз, в другой жизни.
Все утро я провел в подсобке, упиваясь мечтами и мысленно призывая образ Беа. Я вновь и вновь видел в своих объятиях ее обнаженное тело, ощущал нежный аромат ее дыхания. Как это ни удивительно, я картографически ясно помнил все изгибы ее тела, блеск влажных губ и бархатную, почти прозрачную светлую дорожку волосков, спускающуюся по ее животу, которую мой друг Фермин в своих импровизированных лекциях по телесной стратегии называл «дорожкой в Херес».[88]
В миллионный раз посмотрев на часы, я с ужасом понял, что еще много времени отделяет меня от того момента, когда я смогу, наконец, увидеть Беа и вновь прикоснуться к ней. Я пытался заняться счетами, накопившимися за месяц, но шорох бумаги напомнил мне звук, с которым белье соскользнуло с бедер доньи Беатрис Агилар, сестры лучшего друга моего детства.
— Даниель, ты что-то сегодня рассеян. Ты чем-то обеспокоен? Думаешь о Фермине? — спросил отец.
Я кивнул, сгорая от стыда. Мой друг всего несколько часов назад заплатил сломанными ребрами за мое спасение, а я думаю о застежке лифчика.
— Стоит нечистого помянуть, как он и сам тут как тут.
Я поднял глаза и увидел в дверях Фермина Ромеро де Торреса во плоти, одетого в лучший костюм, с дешевой сигарой, триумфальной улыбкой на губах и свежей гвоздикой в петлице.
— Боже, что вы здесь делаете? Вы должны лежать в постели!
— Я уже належался. Я — человек действия. Без меня вы тут ни одного жалкого катехизиса не продадите.
Фермин не собирался следовать рекомендациям доктора, он горел желанием вновь встать в строй. Его желтоватая кожа была усеяна кровоподтеками, он ужасно хромал и двигался, как поломанная кукла.
— Фермин, ради всего святого, немедленно в постель, — в ужасе произнес отец.
— И не подумаю. По статистике, в постели народу умирает больше, чем в окопах.
Все наши протесты были тщетны. В конце концов отец уступил, потому что, судя по глазам бедняги Фермина, его гораздо сильнее самой жуткой боли ужасала перспектива валяться в своей комнате в одиночку.
— Ладно, но только попробуйте поднять хоть что-нибудь тяжелее карандаша.
— Не то что карандаша, обещаю даже ни одного щекотливого вопроса не поднимать.
Недолго думая, Фермин облачился в свой голубой рабочий халат, вооружился тряпкой и бутылочкой спирта и устроился за прилавком. Он взялся привести в порядок обложки и корешки пятнадцати потрепанных экземпляров довольно популярной книги «Треугольная шляпа: История жандармерии, рассказанная александрийским стихом».[89]Их доставили только этим утром. Автора, молодого бакалавра Фульхенсио Капона, наперебой расхваливали критики всей страны. Не прекращая своего занятия, Фермин косился на меня и подмигивал, как классический хромой бес из сказки.
— Даниель, у вас уши просто огнем пылают.
— Это я, должно быть, наслушался ваших глупостей.
— Или у вас играет кровь. Когда вы с ней встречаетесь?
— Не ваше дело.
— Ой, как грубо! Избегаете острого? Сосуды расширяет…
— Идите к черту.
Как обычно, день был скучный и тянулся медленно. Один покупатель, у которого все было серым, и плащ, и внешность, попросил что-нибудь из Соррильи,[90]думая, что речь идет о хронике похождений малолетней проститутки из Астурии в Мадриде времен австрийской династии. Отец не нашелся что ответить, но Фермин пришел на помощь:
— Вы путаете, сеньор. Соррилья — драматург, а вас, может быть, заинтересует «Дон Жуан»? Там полно женских юбок, и главный герой путается с монашкой.
— Беру.
Вечером я приехал на метро на проспект Тибидабо. В клубах фиолетового тумана от меня удалялся синий трамвай, я решил не ждать следующего и пошел пешком. Темнело. Наконец мне удалось разглядеть очертания «Ангела тумана», я достал ключ, который дала мне Беа, и отпер калитку. Запирать дверь за собой не стал, просто прикрыл так, чтобы она казалась запертой, но Беа могла бы спокойно войти. Я нарочно пришел пораньше, зная, что Беа опоздает как минимум на полчаса, а то и минут на сорок пять. Я хотел исследовать дом в одиночестве, почувствовать его дух до того, как Беа придет и наполнит его собою. На миг я задержался у фонтана, глядя на руку ангела, выступающую из воды, залитой алым вечерним сиянием. Его палец походил на заточенный кинжал. Подойдя вплотную к краю резервуара, я увидел слепое бездушное лицо, которое дрожало у самой поверхности.
Ко входу вела небольшая лесенка. Дверь была приоткрыта на пару сантиметров, и я забеспокоился, потому что был уверен, что закрыл ее, уходя той ночью. Замок вроде был цел, и я подумал, что просто забыл его запереть. Легонько толкнув дверь, я почувствовал на своем лице дыхание дома, запах горелого дерева, сырости и мертвых цветов. Беа оставила несколько свечей, и я опустился на колени, чтобы зажечь одну из них, поскольку спички захватить из дому я не забыл. Язычок медного пламени вспыхнул в моих ладонях и бросил пляшущие тени на стены, все в слезах от сырости, на обвалившиеся потолки, растрескавшиеся двери.
Я дошел до следующей свечи, зажег и ее. Медленно, словно совершая ритуал, одну за другой я зажег все свечи на этом пути, оставленном Беа, и их янтарный свет плыл в воздухе, как тонкая паутина между пластами непроницаемой тьмы. Мой путь привел меня прямо к камину в библиотеке, где на полу еще лежали одеяла в пятнах золы, и я сел там, лицом к залу. Я ожидал, что услышу мертвую тишину, но дом дышал, издавал тысячи звуков. Скрип дерева, ветер в черепице крыши, движение и легкий стук в стенах, под полом.
Через полчаса холод и полумрак начали меня усыплять. Я встал и пошел по залу, пытаясь согреться. В камине осталось всего одно обгорелое полено, и я подумал, что к приходу Беа в доме станет достаточно холодно, чтобы внушить мне чистоту и непорочность и прогнать те лихорадочные миражи, которые опаляли меня все эти дни. Задавшись целью более практической, чем романтичное созерцание руин прошлого, а именно: найти что-нибудь для растопки камина, я взял свечку и отправился блуждать по дому. Мне хотелось сделать зал более уютным, согреть одеяла, съежившиеся от холода у остывавшего камина, несмотря на все связанные с ними жаркие воспоминания.