– Вот он, умник, посмотрите на него! Скажите спасибо, что я вам тоже захватила яблоко, а не помпельмус, например, потому что вы ничего другого не заслуживаете.
– Дорогая моя, да любой дар из ваших небесных ручек, особенно этот плод первородного греха, разжигает во мне такое пламя…
– Фермин, ради бога! – на полуслове оборвал его отец.
– Молчу, сеньор Семпере, – подчинился Фермин, с неохотой отступая.
Мерседитас уже была готова ответить Фермину, как вдруг на улице началась суматоха. Мы все замолчали, прислушиваясь. Снаружи все громче и громче доносились возмущенные голоса, и вскоре поднялся приглушенный гвалт. Мерседитас осторожно выглянула за дверь. Мимо лавки прошли несколько сбитых с толку торговцев, вполголоса возмущаясь. Вскоре появился дон Анаклето Ольмо, сосед по дому и полуофициальный представитель Королевской академии языка в нашем подъезде. Дон Анаклето носил звание профессора, преподавал в старших классах школы испанскую литературу и другие гуманитарные предметы и делил свое жилище в квартире под номером один на втором этаже с семью котами. В свободное от преподавания время он вычитывал выходные данные на последних страницах книг одного известного издательства. Ходили слухи, что он сочиняет мрачные эротические стихи и публикует их под псевдонимом Родольфо Питон. В личном общении дон Анаклето был милейшим и обаятельнейшим человеком, но на публике чувствовал необходимость исполнять роль рапсода, и речь его была до того напыщенной и витиеватой, что его прозвали за это Гонгорино[52].
В то утро лицо профессора было багровым от негодования, а руки, сжимавшие трость с набалдашником слоновой кости, заметно подрагивали. Мы вчетвером с любопытством уставились на него.
|
– Что случилось, дон Анаклето? – спросил отец.
– Франко умер, ну скажите же, я угадал? – с надеждой в голосе произнес Фермин.
– Молчите, животное, – оборвала его Мерседитас. – Дайте наконец сказать сеньору профессору.
Дон Анаклето глубоко вздохнул и, постепенно обретая свое обычное достоинство, принялся, как всегда велеречиво, излагать произошедшие события.
– Друзья мои, жизнь – это вечная драма, и даже самые достойные создания Творца вкушают яд капризной и упрямой судьбы. Вчера ночью, уже ближе к рассвету, пока этот город был погружен в сон, весьма заслуженный трудолюбивыми гражданами, дон Федерико Флавиа‑и‑Пужадес, наш досточтимый сосед, столь поспособствовавший процветанию и благоденствию сего квартала, достойно исполняя роль часовщика в мастерской, что разместилась на расстоянии трех подъездов от вашего книжного магазина, был арестован силами безопасности нашего государства.
Я почувствовал, как во мне все оборвалось.
– Господи Иисусе… – прокомментировала случившееся Мерседитас.
Фермин разочарованно засопел, так как было совершенно очевидно, что глава государства продолжает пребывать в полном здравии. Дон Анаклето, все больше увлекаясь собственным рассказом, выдержал краткую паузу и продолжил.
– Как оказалось, если верить надежным сведениям, полученным мною из источников, близких к Главному полицейскому управлению, вчера, вскоре после полуночи, двое снискавших заслуженную славу сотрудников криминального отдела, действовавших инкогнито, застали дона Федерико переодетым женщиной и распевающим песенки весьма фривольного содержания на сцене убогой забегаловки на улице Эскудильерс к вящему удовольствию аудитории, преимущественно состоявшей из умственно отсталых. Эти забытые богом создания, сбежавшие в тот же вечер из приюта, находящегося под патронажем одного религиозного ордена, в приступе буйного помешательства выражая восторг от данного зрелища, спустили штаны и так и танцевали, аплодируя своими затвердевшими членами, и, пуская слюну, выставляли напоказ также то, что находится у каждого человека пониже спины.
|
Мерседитас дрожащей рукой осенила себя крестным знамением, потрясенная столь непристойным оборотом событий.
– Матери некоторых из этих несчастных невинных созданий, узнав о подобном кощунстве, подали в полицию официальное заявление с разоблачением публичного скандала и надругательства над общественной моралью. Пресса, этот хищный стервятник, процветающий за счет человеческих несчастий и позора, не замедлив учуяла запах падали и, благодаря наводке профессионального доносчика, не прошло и сорока минут с момента выхода на сцену двух представителей закона, как на месте событий появился собственной персоной сам Кико Калабуж, репортер газеты «Эль Касо», более известный как «ворошитель дерьма», решительно настроенный осветить указанные факты, дабы его чернуха успела попасть в сегодняшний выпуск газеты, которая – как вы, без сомнения, и сами догадались – с грубостью, свойственной желтой прессе, характеризовала спектакль, состоявшийся в упомянутом заведении, словами «леденящие кровь сцены дантова ада», каковые слова красуются, набранные двадцать четвертым кеглем, в заголовке на первой полосе.
|
– Не может быть! – воскликнул отец. – И ведь казалось, дон Федерико учел свой горький опыт.
Дон Анаклето энергично закивал с пасторской страстью:
– Так оно и было, но позвольте привести тут два перла из собрания пословиц, этой сокровищницы и глашатая наших самых глубоких и искренних чувств: сколь волка ни корми, он все в лес смотрит, и не бромом единым жив человек. Но вы еще не знаете самого ужасного.
– Ну, так давайте ближе к делу, ваша милость, а то от вашего полета метафор у меня живот скрутило, – запротестовал Фермин.
– Не обращайте внимания на это животное, мне лично очень нравится, как вы излагаете, впрямь киножурнал, сеньор профессор, – вмешалась Мерседитас.
– Благодарю вас, дочь моя, я всего лишь скромный учитель. Итак, к делу, без промедлений, преамбул и фиоритур. Как оказалось, часовщика, который в момент ареста проходил под своим сценическим именем «Малышка с гребнем», уже неоднократно задерживали при подобных обстоятельствах, согласно сводкам криминальных происшествий, представленным блюстителями правопорядка.
– Скажите лучше, бандитов с полицейскими жетонами, – язвительно заметил Фермин.
– Я в политику не вмешиваюсь. Но смею вас заверить, что после того, как дона Федерико сбили со сцены метким ударом бутылки по голове, агенты полиции препроводили его в участок на Виа Лаетана. При ином, более счастливом стечении обстоятельств дело закончилось бы малой кровью: парой затрещин и/или оскорблений, но для дона Федерико все обернулось весьма плачевно, так как вчера там случайно оказался печально знаменитый инспектор Фумеро.
– Фумеро, – пробормотал Фермин, которого одно только упоминание об этом боге карающего правосудия приводило в трепет.
– Он самый. Как я и говорил, сей страж порядка и безопасности наших граждан, только что прибывший после триумфальной облавы на одно злачное место на улице Вигатанс, где нелегально принимались букмекерские ставки и проводились тараканьи бега, был незамедлительно проинформирован о случившемся отчаявшейся матерью одного беженца из приюта и, предположительно, организатора этого побега по имени Пепет Гуардиола. Узнав об этом, наш славный инспектор, который, судя по его виду, после ужина пропустил как минимум двенадцать порций кофе с коньяком, решил взять карты в свои руки. Внимательно изучив отягчающие обстоятельства этого грязного дела, Фумеро указал сержанту, дежурившему в ту ночь, что такое проявление (здесь, для достоверности описываемого и придерживаясь документальной точности, я вынужден процитировать инспектора во всей неприкрытой буквальности его выражений, несмотря на присутствующих здесь дам), так вот, такое проявление педерастии заслуживает примерного наказания, поэтому владелец часовой мастерской дон Федерико Флавиа‑и‑Пужадес, уроженец местечка Рипольет, семейное положение – холост, для его же блага и ради бессмертных душ мальчуганов, страдающих болезнью Дауна, чье присутствие было сопутствующим, однако вполне отягчающим при данном стечении обстоятельств, должен быть препровожден в общую камеру в застенках настоящего учреждения на Виа Лаетана, где он проведет ночь в обществе отборнейших проходимцев. Как вы, вероятно, знаете, эта камера знаменита в среде криминальных элементов своей негостеприимной атмосферой и ненадежностью санитарных условий содержания заключенных. Поэтому внесение такого человека, как дон Федерико, в список постояльцев, всегда является поводом для шумного веселья всей преступной братии, так как привносит свежую струю развлечений и некоторую новизну в унылое однообразие их тюремной жизни.
Дойдя до этого момента своего цветистого повествования, дон Анаклето постарался кратко, но вполне живописно изобразить некоторые узнаваемые черты всем нам хорошо известной жертвы.
– Нет необходимости напоминать, что сеньор Флавиа‑и‑Пужадес – личность хрупкая и деликатная, сама доброта и христианское милосердие. Если в его мастерскую залетает муха, он, вместо того чтобы прибить ее тапком, открывает все окна и двери, дабы насекомое, которое тоже является созданием Творца, было возвращено потоком воздуха в свою экосистему. Как мне кажется, Дон Федерико, человек верующий, очень набожный, всего себя посвящающий делам нашей церковной общины, был вынужден всю свою жизнь противостоять пороку, который в крайне редких случаях брал над ним верх, толкая его на улицу переодетым в женское платье. Его необычайный талант чинить все, от наручных часов до швейных машинок, вошел в поговорку, а его личность весьма уважаема и ценима всеми нами – теми, кто с ним знаком и посещает его мастерскую, и даже теми, кто не приветствует его редкие ночные эскапады в парике, украшенном гребнем, и в платье в горошек.
– Ваши слова звучат как эпитафия, словно дон Федерико уже умер, – огорченно подметил Фермин.
– Слава Всевышнему, он жив.
Я с облегчением перевел дух. Дон Федерико жил со своей восьмидесятилетней матерью, которую все называли Пепита, абсолютно глухой и известной всему кварталу своим подобным оглушительному урагану метеоризмом, поднимавшем с ее балкона испуганные стаи воробьев.
– Бедняжка Пепита, – продолжил свой рассказ профессор, – она и предположить не могла, что ее Федерико провел ночь в грязной камере, где орда головорезов и отбросов общества разыграла его между собой как кусок праздничного пирога, пустив по кругу его тщедушные телеса и награждая его тумаками и всем прочим, пока остальные изверги весело орали хором: «Пидорас, пидорас, обосрался в самый раз».
В лавке воцарилось гробовое молчание, нарушаемое только всхлипываниями Мерседитас. Фермин хотел было ее утешить, нежно приобняв, но она отскочила от него как ошпаренная.
– Представляете себе картину? – ко всеобщему огорчению, подвел итог дон Анаклето.
Эпилог также не внушал оптимизма. Утром серый полицейский фургон подъехал к дому, где жил часовщик, и из него прямо у двери подъезда выбросили, предварительно помочившись на него, дона Федерико, окровавленного, в разорванной в клочья одежде, уже без парика и коллекции изысканной бижутерии, с избитым, в синяках и порезах, лицом. Скорченного, дрожащего и рыдающего, как ребенок, его обнаружил сын булочницы.
– Это ж ни в какие ворота, – возмущенно заметила Мерседитас, стоя у двери, подальше от цепких лап Фермина. – Бедняжка, да он добрейший на свете человек, никогда ни с кем не ссорился. Ну и что такого в том, что он любит вырядиться, как Ла Фараона[53], и петь на сцене? Кому какая разница? Люди такие злые!
Дон Анаклето молчал, опустив голову.
– Это не злоба, – произнес вдруг Фермин. – Это самая настоящая глупость. Люди глупы, и это, скажу я вам, не одно и то же. Зло подразумевает моральный детерминизм, намерение и некоторую долю мыслительной деятельности. Дураки же и варвары никогда не задумываются и не размышляют. Они действуют, подчиняясь своим инстинктам, как животные на скотном дворе, убежденные, что творят благо, что всегда и во всем правы, гордясь тем, что всегда готовы – прошу прощения – поиметь любого, кто хоть чем‑то отличается от них, цветом ли кожи, вероисповеданием, языком, национальностью, или, как в случае с доном Федерико, своеобразным досугом. В чем действительно нуждается наш мир, так это в том, чтобы в нем было побольше истинных злодеев и поменьше дикарей‑полуживотных.
– Ерунда. Нужно лишь побольше христианского милосердия и пореже кидаться на людей, а то эта страна уже напоминает зверинец, – возразила Мерседитас. – Почаще бы ходили к мессе, но до Господа нашего Иисуса Христа, похоже, уже самому Господу Богу тут дела нет.
– Мерседитас, давайте не будем касаться молитвенной индустрии, это лишь часть проблемы, но не ее решение.
– Вот он, безбожник, поглядите на него! Духовенство‑то вам чем не угодило, позвольте узнать?
– Давайте не будем ссориться, – вмешался отец. – А вы, Фермин, идите к дону Федерико и узнайте, не нужно ли чего, может, в аптеку сходить или на рынок.
– Конечно, сеньор Семпере. Сию секунду. Сами знаете, длинный язык когда‑нибудь меня погубит.
– Что вас погубит, так это бесстыдство и дерзость, – прокомментировала Мерседитас. – Богохульник! Да вам надо душу хлоркой отмывать!
– Послушайте, Мерседитас, только потому, что я считаю вас славной женщиной (хотя, конечно, несколько узколобой в суждениях и большой невеждой, хуже любого дурака), а также в силу того, что в данный момент кое‑кому в квартале необходима неотложная поддержка общественности, в связи с чем всем нам стоит определиться в приоритетах и направить наши усилия в иное русло, так вот, если бы не все это, уж я бы разъяснил вам пару основополагающих моментов…
– Фермин! – возопил мой отец.
Фермин прикусил язык и, спасаясь бегством, исчез за дверью. Мерседитас осуждающе посмотрела ему вслед:
– Этот тип однажды втянет вас в историю, помяните мое слово. Он же, по меньшей мере, анархист, масон и еврей. С таким‑то носом…
– Не обращайте на него внимания. Ему лишь бы поспорить.
Мерседитас сердито покачала головой:
– Ну ладно, я вас оставляю, у меня столько дел накопилось и так мало времени… Всего хорошего.
Мы почтительно склонились, а потом смотрели, как она удаляется, гордо выпрямив спину и наказывая мостовую ударами каблучков. Отец глубоко вздохнул, словно хотел вобрать в себя вновь воцарившийся покой. Дон Анаклето побледнел, а во взгляде его сквозила осенняя грусть.
– Эта страна катится ко всем чертям, – произнес он без своего обычного ораторского пафоса.
– Не падайте духом, дон Анаклето. Всегда было так, и у нас, и везде. В мире вечно происходит что‑то плохое, но когда это касается кого‑то близкого тебе, все представляется в черном свете. Вот увидите, Дон Федерико скоро оправится, он гораздо сильнее, чем мы думаем.
Профессор лишь покачал головой.
– Это как морской прилив, знаете ли, – сказал он, уже уходя. – Я имею в виду подобное варварство. Оно отступает, и ты думаешь, что спасен, но все всегда возвращается, всегда… И мы, захлебываясь, идем ко дну. Я это наблюдаю каждый день в школе. Боже мой! В классах сидят не ученики, а самые настоящие обезьяны. Дарвин был наивным мечтателем, я вас уверяю. Какая там эволюция, помилуйте! На одного здравомыслящего у меня целых девять орангутангов.
Мы с отцом ограничились тем, что молча покивали в ответ. Профессор попрощался и ушел, понурив голову, словно сразу лет на пять состарился. Отец вздохнул. Мы переглянулись, не зная, что сказать. Я спрашивал себя, следовало ли рассказать ему о визите Фумеро в нашу лавку. Ведь это предупреждение нам, думал я. Знак. Для того чтобы продемонстрировать серьезность своих намерений, Фумеро использовал бедного дона Федерико.
– Что с тобой, Даниель? Ты белый как мел.
Я вздохнул и, опустив глаза, рассказал ему о визите инспектора и его угрозах. Отец молча слушал, стараясь совладать с яростью, которую я читал в его глазах.
– Это я виноват, – сказал я. – Надо было предупредить…
Отец покачал головой:
– Нет, Даниель. Ты не мог заранее знать, чем все обернется.
– Но…
– Выброси это из головы. А Фермину ни слова. Неизвестно, как он себя поведет, если узнает, что этот тип снова охотится на него.
– Но должны же мы что‑то делать.
– Удерживать Фермина от опасных шагов.
Я снова кивнул, не слишком разуверенный, и принялся за работу, которую начал с утра Фермин, а отец вернулся к своей корреспонденции. Время от времени он украдкой бросал на меня странные взгляды. Я старательно делал вид, что этого не замечаю.
– Как все прошло вчера с профессором Веласкесом? Без проблем? – спросил он, желая разрядить обстановку.
– Все в порядке. Он остался доволен книгами. Да, еще обмолвился, что разыскивает издание писем Франко.
– «Матаморос». Это же апокриф… Мистификация Мадарьяги[54]. Что ты ему ответил?
– Что мы ее уже ищем и дадим ему ответ, самое позднее, через две недели.
– Молодец. Поручим это дело Фермину и сдерем с профессора втридорога.
Я кивнул, и мы оба продолжали делать вид, будто увлечены нашими привычными делами. Но вот я вновь почувствовал на себе заинтересованный взгляд отца. Начинается, подумал я.
– Вчера в лавку заходила очень милая девушка. Фермин говорит, это сестра Томаса Агилара.
– Так и есть.
Отец покачал головой, словно желая сказать: «Надо же какие совпадения бывают…» – и давая мне минутную передышку, прежде чем возобновить атаку. На этот раз он сделал вид, будто внезапно вспомнил о чем‑то важном:
– Кстати, Даниель: сегодня в лавке делать особо нечего, так что, если хочешь, можешь быть свободен и заняться своими делами. Мне кажется, в последнее время ты слишком много работаешь.
– Спасибо, я не устал.
Ну, а я подумываю оставить здесь Фермина за главного и сходить в «Лисео» с Барсело. Сегодня вечером дают «Тангейзера», он достал несколько билетов в партер и пригласил меня за компанию.
При этом отец делал вид, будто увлечен своей корреспонденцией. Актер он был никудышный.
– С каких пор тебе стал нравиться Вагнер? Он пожал плечами:
– Как говорится, дареному коню… И потом, с Барсело уже не важно, какую оперу слушаешь, ведь он все представление только и делает, что комментирует игру актеров да критикует их костюмы и погоду. Кстати, он меня часто спрашивает о тебе. Зашел бы ты к нему в магазин как‑нибудь.
– Зайду на днях.
– Ну, значит, сегодня оставляем Фермина закрыть лавку, а сами развлечемся немного, уже самое время. И если тебе нужны деньги…
– Папа, Беа не моя невеста.
– А кто говорит о невестах? Ты сам начал. В общем, если понадобятся деньги, возьми немного из кассы, только не забудь оставить записку Фермину, а то он перепугается, обнаружив недостачу.
Сказав это, отец с фальшиво‑рассеянным видом скрылся в подсобке, улыбаясь довольной улыбкой. Я взглянул на часы: половина одиннадцатого. С Беа мы условились встретиться в пять в университетском дворике, и день, казалось, обещал быть длиннее, чем «Братья Карамазовы».
Вернувшись из дома часовщика, Фермин сообщил, что целый отряд добросердечных соседок уже несет круглосуточную вахту у постели бедного дона Федерико, у которого доктор обнаружил три сломанных ребра, многочисленные ушибы и жуткого размера разрыв заднего прохода.
– Вы что‑нибудь ему купили? – спросил отец.
– Таблеток и мазей у них там столько, что впору хоть аптеку открывать, поэтому я ограничился скромным букетом цветов, флаконом одеколона и тремя бутылочками персикового сока «Фруко», столь любимого доном Федерико.
– И правильно сделали. Потом скажете, сколько я вам должен, – сказал отец. – Ну а сам‑то он как?
– Лгать не буду, выглядит он ужасно. Как только я увидел его, скрючившегося на кровати, стонущего и утверждающего, что хочет умереть, во мне проснулись инстинкты убийцы, представляете? Я буквально вижу эту картину: вот я, вооруженный до зубов, вхожу в криминальный отдел на Виа Лаетана и разношу в щепки все вокруг, заодно перебив одного за другим как минимум полдюжины этих молодчиков, начав, разумеется, с этого гнойного нарыва на теле человечества – Фумеро.
– Фермин, давайте успокоимся. Я категорически запрещаю вам что‑либо предпринимать.
– Как прикажете, сеньор Семпере.
– А что Пепита, как она все это перенесла?
– С потрясающим присутствием духа, достойным для подражания. Соседки поддерживают в ней силы, наливая ей по капельке бренди, и когда я ее видел, наша Пепита спала без задних ног на своей софе, храпя как поденщик и извергая такие звуки, будто рвалась обивка на мебели.
Чего от нее еще можно было ожидать? Фермин, я прошу вас остаться сегодня присмотреть за лавкой. Зайду на минутку проведать дона Федерико, в потом в театр с Барсело. У Даниеля тоже есть чем заняться.
Я поднял глаза как раз вовремя, чтобы застать врасплох Фермина и отца, обменявшихся заговорщическими взглядами.
– Тоже мне, парочка сводников! – возмущенно воскликнул я.
Они все еще громко смеялись мне вслед, когда я выскакивал за дверь, а от меня буквально летели искры.
Холодный и пронизывающий ветер с моря подметал мостовую, оставляя за собой хлопья тумана. Стальное солнце рассыпало медно‑красные отблески по крышам и часовням готического квартала. До свидания с Беа в университетском дворе оставалось еще несколько часов, и я решил испытать судьбу и нанести визит Нурии Монфорт, надеясь, что она все еще проживает по адресу, давным‑давно данному мне ее отцом.
Площадь Сан Фелипе Нери, спрятавшаяся за древними крепостными стенами, казалась маленьким островком воздуха в лабиринте улочек, пронизывавших готический квартал. Оставшиеся со времен войны следы пулеметной картечи усеивали стены церкви, кучка детей играла в солдатики рядом с хранившими горькую память камнями. На скамье с полуоткрытой книгой на коленях сидела молодая женщина с серебристыми прядями в волосах, с рассеянной улыбкой наблюдая за игрой. Судя по указанному на клочке бумаги адресу, Нурия Монфорт жила в доме при входе на площадь. На почерневшей от времени каменной арке, украшавшей подъезд, еще можно было рассмотреть дату постройки: 1801 год. В глубине темного вестибюля едва различалась изогнутая спиралью лестница, уходившая вверх. Я взглянул на почтовые ящики. Имена жильцов были написаны на пожелтевших кусочках картона, вставленных в прорези.
Микель Молинер/Нурия Молинер
3 эт. – кв.2
Я стал осторожно подниматься по лестнице, опасаясь, что этот кукольный дом начнет рушиться, если я буду слишком сильно наступать на крохотные ступени. На каждой лестничной площадке было по две двери. Ни номеров, ни других опознавательных знаков. Дойдя до третьего этажа и выбрав одну из них наугад, я постучал. На лестнице пахло сыростью, старым камнем и глиной. Я постучал еще и еще, но никто не открыл. Тогда я решил попытать счастья с другой дверью, стукнув по ней несколько раз кулаком. Из квартиры доносились звуки включенного на полную громкость радио, передавали программу «Минуты размышления с отцом Мартином Кальсадо».
Дверь открыла немолодая сеньора в стеганом халате в бирюзовую клетку, тапочках и с головой, покрытой бигудями. В тусклом свете она напомнила мне водолаза в скафандре. За ее спиной бархатный голос отца Мартина благодарил за поддержку спонсора и покровителя программы – косметическую фирму «Аурорин», чью продукцию предпочитали все паломники к святилищу в Лурдесе, ибо благодаря ей, словно по мановению божественной десницы, мгновенно излечивались прыщи и угри, дерзнувшие запятнать своим появлением кожу христиан.
– Добрый день. Я ищу сеньору Монфорт.
– Нуриету? Вы ошиблись дверью, молодой человек. Она живет напротив.
– Простите. Я туда стучал, но, кажется, дома никого нет.
– Вы ведь не кредитор, правда? – тут же поинтересовалась сеньора с подозрением, выдающим большой опыт в подобных делах.
– Конечно нет. Я знакомый отца сеньоры.
– Ну, тогда ладно. Нуриета, наверное, внизу, читает. Вы разве не заметили ее, когда входили?
Спустившись во двор, я увидел, что женщина с посеребренными волосами все еще сидит на скамье с книгой в руках. Я внимательно рассмотрел ее. Нурия Монфорт была более чем привлекательной женщиной, с тонкими чертами лица и фигурой как на картинках модных журналов, молодость, казалось, так и лучилась в ее глазах. В ее хрупком изящном силуэте было что‑то, напомнившее ее отца. Я предположил, что ей сейчас должно быть за сорок, принимая во внимание седые пряди и морщинки на лице, которое в полумраке могло показаться лет на десять моложе.
– Сеньора Монфорт?
Она посмотрела на меня невидящим взглядом, словно никак не могла очнуться от глубокого сна.
– Меня зовут Даниель Семпере. Ваш отец некоторое время назад дал мне ваш адрес и сказал, что вы, возможно, могли бы мне рассказать о Хулиане Караксе.
Когда я произнес это имя, мечтательное выражение мгновенно исчезло с ее лица. К тому же ссылаться на ее отца было с моей стороны ошибкой.
– Что именно вы хотите знать? – спросила Нурия с тревогой в голосе.
Я почувствовал, что если сразу не завоюю ее доверие, то не смогу сделать это никогда. Единственное, что мне оставалось, это рассказать правду.
– Позвольте мне все объяснить. Восемь лет назад, на Кладбище Забытых Книг, совершенно случайно, я обнаружил роман Хулиана Каракса, который вы спрятали там от человека по имени Лаин Кубер, уничтожавшего книги Каракса, – сказал я.
Она пристально посмотрела на меня, боясь пошевелиться, словно мир вот‑вот был готов обрушиться на нее.
– Я отниму у вас всего несколько минут, – добавил я. – Обещаю.
Нурия удрученно кивнула.
– Как там мой отец? – спросила она, избегая моего взгляда.
– Хорошо. Постарел, конечно. Он очень скучает без вас.
У Нурии вырвался вздох, значение которого осталось для меня загадкой.
– Лучше поднимемся в дом. Мне не хотелось бы говорить об этом на улице.
Квартира, в которой жила Нурия Монфорт, была погружена во мрак. Узкий коридор вел в столовую, служившую одновременно кухней, библиотекой и рабочим кабинетом. Проходя по квартире, я также заметил скромную спальню без окон. Это было все. Впрочем, имелась еще крохотная ванная комната, в которой не было даже душа и сквозь стены которой в квартиру проникали всевозможные запахи: от ароматов кухни из бара внизу до дыхания канализационных и водосточных труб, которым перевалило уже за сотню лет. Квартиру заполняли бесконечные сумерки, она была словно пятно тени между выцветших стен. В ней пахло крепким табаком, холодом и разлукой. Нурия Монфорт наблюдала за мной, пока я старательно делал вид, будто не замечаю ветхости ее жилища.
– Я всегда спускаюсь на улицу почитать, ведь здесь почти нет света, – сказал она. – Муж обещал подарить мне настольную лампу, когда вернется домой.
– Он в отъезде?
– Микель в тюрьме.
– Простите, я не знал…
– Вам и незачем было бы знать. Мне не стыдно говорить об этом, потому что мой муж не преступник. В этот раз его забрали за то, что он печатал листовки для профсоюза металлургов. Это было два года назад. Соседи думают, что он уехал по делам в Америку. Отец тоже ни о чем не подозревает, и я не хотела бы, чтобы он узнал…
– Не беспокойтесь. От меня он ничего не узнает, – заверил ее я.
Воцарилась напряженная тишина, и я подумал, что Нурия, возможно, приняла меня за человека, подосланного ее отцом.
– Должно быть, тяжело вести хозяйство и дом одной, – сказал я первое, что пришло в голову, чтобы хоть как‑то заполнить неловкую паузу.
– Да, нелегко. Я кое‑что зарабатываю переводами, но, когда муж в тюрьме, расходов много. Почти все уходит на адвокатов, и я вся в долгах как в шелках. Работа переводчика почти так же мало оплачивается, как работа писателя.
Она смотрела на меня, словно ожидая ответа. Я лишь покорно улыбнулся:
– Вы переводите книги?
– Уже нет. Сейчас я стала переводить формуляры, договоры, таможенные документы, это выгоднее. Перевод книг приносит гроши – правда, это все же несколько больше, чем платят за их написание. Товарищество жильцов уже несколько раз пыталось выселить меня. То, что я задерживаю квартплату, еще полбеды. Я, такая‑разэдакая, владею иностранными языками, ношу брюки. Некоторые вообще вообразили, будто у меня здесь дом свиданий. Эх, да разве так бы я жила…
Я надеялся, что темнота скроет мое смущение.
– Простите. Не знаю, почему я вам все это рассказываю. Я совсем вас сконфузила.
– Это я виноват, все расспрашиваю…
Она нервно засмеялась. Одиночество, исходившее от этой женщины, обжигало.
– Вы чем‑то напоминаете мне Хулиана, – вдруг сказала она. – Взгляд, жесты… Он вел себя, как и вы сейчас: молча смотрел на тебя, а ты никак не могла угадать, о чем он думает, и чувствовала себя полной дурой, принимаясь рассказывать то, о чем следовало помолчать… Могу предложить вам что‑нибудь… Может, кофе с молоком?
– Ничего, спасибо, не беспокойтесь.
– Но меня это нисколько не затруднит. Я как раз собиралась сварить себе чашечку.
Что‑то мне подсказывало, что чашка кофе с молоком – весь ее обед, и я вновь отказался. Нурия направилась в угол комнаты, где стояла маленькая электрическая плитка.
– Располагайтесь поудобнее, – сказала она, повернувшись ко мне спиной.
Я оглянулся вокруг, прикидывая, как это возможно сделать. Рабочий кабинет Нурии символизировал письменный стол в углу у балкона. Пишущая машинка «ундервуд», керосиновая лампа и полка с учебниками и словарями – вот все, что там было. Никаких семейных фотографий, только стена над столом вся увешана одинаковыми почтовыми открытками с изображением какого‑то моста. Мне показалось, я его уже где‑то видел, но не мог точно вспомнить где: то ли в Париже, то ли в Риме. Письменный стол содержался в поразительном, почти маниакальном порядке. Карандаши были идеально зачинены и сложены, бумаги и папки разобраны и выстроены в три ровных ряда. Повернувшись, я заметил, что Нурия молча наблюдает за мной с порога комнаты, как обычно смотрят на незнакомцев в метро или на улице. Она закурила сигарету и так и стояла, пряча лицо за клубами синеватого дыма. Я подумал, что, помимо ее воли, в Нурии были черты роковой женщины, из тех, какие когда‑то воспламеняли Фермина, возникая в тумане какой‑нибудь берлинской станции, словно в нимбе, в сиянии неонового света, и что, возможно, собственная красота ее раздражала.