Глава двадцать четвертая 27 глава




его на носилки. Думали все, помирает. У него денщиком был Василий Федотов. Он его на руках в часть принес – в

секрете они, что ли, были? Ты Василия помнишь? – Помню! Рубаха парень! Он, говорят, в лагеря исправительные

попал, да там и сгинул. Ну, так чего же ты начал про поручика? – Так вот, видишь, месяца этак три тому назад в

самые-то это морозы повстречал я его благородие на базаре. Подивился, завидевши: я его в «заупокой» вместе с их

превосходительством папенькой поминаю, а он жив, оказывается! Шинелишка заплатанная, сам -краше в гроб

кладут. Тоже, поди, из лагеря – ведь их, господ офицеров, хватают безо всякого сожаления: вы-де оплот старого

режима, а этот же еще генеральский сынок. Ну, постояли, поговорили, да и разошлись всяк в свою сторону. А вот

теперича… – и солдат рассказал про Злобина и его настойчивые расспросы по поводу Олега. – Сдается мне, не

следит ли доктор за моим поручиком? Нашел меня в больнице, заговорил о том, о другом, да все норовит свернуть

на поручика. Адрес спросил, на дом ко мне заявился, выложил на стол десять рублев, да снова на то же

поворачивает. А теперича вон что выдумал: послезавтра, в Великую субботу, должен это я в полвосьмого как из

пушки явиться на Моховую улицу к воротам дома тринадцать. Там меня посадят у стенки. Ровно в восемь выйдет из

подъезда человек и агент ихний переодетый, остановит его и попросит закурить, а я должен глядеть в оба и после

отлепортовать, кто этот человек – поручик ли Дашков али кто мне незнакомый. Хорошо, коли нет, а коли и в самом

деле окажется поручик Олег Андреевич, как бы мне Иудой перед ним не выйти? Почем знать – может, он скрывает

свое имя? Он просил меня никому о ем не сказывать, а я вот по дурости моей сболтнул доктору, да не в добрый час,

видно, сболтнул и не доброму человеку. Спервоначалу я думал, может, приятели они с доктором, что он этак

разыскивает поручика, да теперь выходит, что-то не то, чем-то другим пахнет! Что скажешь, Макар Григорьевич? –

Скажу я тебе, дело дрянь. Беспременно выслеживают. Ничего другого и быть не может. Услышал от тебя, что

знаешь в лицо, ну и пристал, как банный лист. Советую тебе, браток, вон выходить из этого дела, а то и в самом

деле предателем соделаешься. Сегодня вон об Иуде в церкви читали… Теперича у нас шпиков этих самых до черта

развелось. Деньги, говорят, зашибают большие, за то и творят дела. Видно, и доктор твой из таких же. Посулил

чего? – Для начала – место на койке и хороший санаторий. Подлечим, говорит. – Ну, это для начала, а там

подговорит пособлять ему, и из трясины этой ты ввек не выпутаешься. Берегись, браток! Не дело для старого

солдата выдавать боевого товарища – генерал ли, солдат ли, поручик ли – все едино. – Вестимо, не дело, я про то и

толкую. Сегодня, как к Чаше подходил, так меня ровно что в сердце – толк: к Святым Дарам подходишь, а завтра

будешь человека губить? Ему же никак не больше тридцати; почитай, жена, дети маленькие… К тому же и по книге

моей, только на его раскрою – сейчас выходит насильственная кончина. Это все одно к одному! Никак нельзя

выдавать! Только как бы мне это половчей спроворить? Вовсе к им не пойтить – так ведь завтра же явится каналья

доктор и снова начнет нудить. – А ты пойди, отлепортуй: явился, мол. А потом говори: не знаю и не знаю этого

человека. Как они тебя уличить смогут? Легко, что ль, в оборванце узнать офицера, да еще десять лет спустя? –

Ладно, так и сделаю. По крайности, хоть совесть будет спокойна. Только б он сам не заговорил со мной, а уж без

санатория обойдусь. Старому солдату предателем соделаться, да еще в Великую субботу – ни в жисть не будет

этого! Спасибо, браток, что поддержал ты меня на добром решении. Не пора ли нам к двенадцати евангелиям

собираться?

Глава двадцать восьмая

Мысль, которую он высказал Елочке: «Больше я туда не пойду», – крепко засела в голове Олега. «У меня не осталось

ничего, чтобы могло привязать меня к жизни. Ася одна могла это сделать. Эта девушка такой высокой пробы, что

даже в прежней среде ради нее стоило бы перестреляться не одному десятку мужчин, а теперь это драгоценность

редчайшая. И в ней начало просыпаться ко мне что-то: доверие, ласка, сочувствие… Ее светлые излучения могли бы

возродить меня от тоски. Я только что поверил во что-то лучшее впереди… И вот все кончилось, едва только успело

начаться. Зачем жить? Чтобы каждый день мучить себя мыслью, что я мог бы провести его с ней? Или: что было бы,

если бы не было Октябрьской революции? И каждый день ждать нового приглашения к Нагу? Нет, больше не хочу!

Все религии утверждают, что самоубийство не выход, а страшная ошибка, которая повергает душу человека в

самые темные слои потустороннего мира… И все-таки это одно, что мне осталось!» Он пробовал читать, но взятый

им томик стихов о прекрасной даме снова возвращал его мысль к Асе. Как человеку, у которого поранен палец,

кажется, что он задевает им о каждый предмет, так ему казалось, что каждое стихотворение бередит его

душевную рану. Своей душе, давно усталой, Я тоже верить не хочу. Быть может, путник запоздалый, В твой тихий

терем постучу, - Говорил он ей. Мой любимый, мой князь, мой жених, – Говорила она ему. Он оставил книгу и лег

лицом в подушку. Но если он не думал об Асе, он думал о матери. Издевки следователя расшевелили старую,

незаживающую боль. Он представлял себе, как это было. «Мама извелась от тоски и беспокойства за нас. Она,

может быть, надеялась, что в Петербурге что-нибудь сможет узнать или хотя бы увидеть родных и друзей.

Одиночество, надзор и эта жизнь в избе стали невыносимы. И вот однажды, как только смерклось, мама стала

собираться. Одела, наверно, ту тальму с капюшоном, которую обычно носила в Вечаше, а в руках у нее был

бисерный ридикюль и в нем наши фотографии. Она и ее Василиса побежали глухими тропинками на полустанок.

Рекс, конечно, сзади. А там кто-то из железнодорожных служащих выдал… Они нас знали, всегда бывали так

подобострастны… но… времена переменились! Комиссар Газа… латыш наверно… Эти комиссары почти все латыши

и евреи. Может быть, если бы не этот Газа, маме удалось бы спастись: ведь она не была приговорена трибуналом,

как отец. А этот Газа со своими полномочиями, конечно, счел долгом расправиться. Революция была бы в опасности,

если бы он не расстрелял одинокую замученную женщину! Мама, моя святая! Моя красавица! Что она пережила,

когда эта свора набросилась на нее! «Княгиня не произнесла за все время ни слова», – узнаю маму в этой

выдержке! Небо было, наверно, по-осеннему, багровое, и слышались железнодорожные гудки… Одна Василиса

пыталась заступиться… Ни мужа, ни сыновей, ни преданных слуг… Буду верить, что расстреляли тотчас же!» Но

хоть он и говорил «буду верить» – против воли возникали сомнения: следователь упоминал о полустанке, о

горничной и о собаке – стало быть, что-то знал. «Нет, не могу! Кончать, скорее кончать! Теперь же, завтра же! Эх,

жаль револьвера! Это единственный способ, которым я мог бы действовать с полной уверенностью. Все остальные

ненадежны, и уж хуже всех городской транспорт: всегда не во время явится спаситель, который помешает, или

шофер затормозит в последнюю минуту, а там – больница, и майся инвалидом. Нет, тогда уж лучше веревка. Это

немного по-плебейски, но зато ничем не рискуешь: ни толпы зевак, ни увечья, не удалось – пробуй еще раз. В лесу

деревьев довольно – всегда можно найти крепкий сук!» Голоса Нины и Мики привлекли его внимание: – Нет уж, в

школу ты не суйся! – кричит Мика. – Мне и без княгинь достается, а ты, с твоими ухватками, только покажешься, так

мне и вовсе житья не будет! Оставайся лучше дома, ваше сиятельство! Натянутые нервы Олега не выдержали, он

сорвался с дивана, выскочил в коридор: – Мика, иди сюда! – и втащил мальчика за плечи в комнату. – Ты как смеешь

издеваться над сестрой и трепать с таким неуважением наше имя и титул? Твоя сестра вышла по любви за

благороднейшего человека, который отдал жизнь за Родину! Разве было что-нибудь позорное в ее браке, что ты

смеешь ее так попрекать? Ей нелегко было вырастить тебя. Другая на ее месте давно бы отправила брата в детский

дом. Посмотрел бы я на тебя тогда – каким ограниченным и забитым ты бы вырос! Ты непомерно неблагодарен и

дерзок! – Олег, Олег, нельзя так говорить! – воскликнула Нина, вбегая вслед за Микой. – Я не вмешивался до сих

пор в ваши отношения с братом, Нина, но он затронул наше имя, а с меня довольно издевок над нашей семьей. Если

я еще раз услышу что-нибудь подобное, Мика, ты получишь от меня такую затрещину, что своих не узнаешь!

Хочешь на кулачки? Ты, кажется, воображаешь, что у меня сил нет? Да я справлюсь с тремя такими, как ты!

Подойди только! – Олег, успокойтесь! Что с вами? – твердила испуганная Нина. – Уверяю, что эти издевки только по

моему адресу: он не хочет допустить меня поговорить с учителями, а между тем к нему настолько несправедливы,

что пора уже вмешаться кому-нибудь. – Нина не хочет понять, что сделает только хуже, – вмешался запальчиво

Мика. – Они занижают мне отметки, а на мои возражения откровенно заявляют: «А зачем носишь крест на шее?»

или: «Не первым же учеником делать княгининого братца!» – Это говорят с кафедры педагоги? – перебил Олег. –

Педагоги. Особенно политэкономша и физик. Нина и Олег смотрели друг на друга – Что за возмутительная травля! –

воскликнул Олег. – Разрешите, Нина, вмешаться мне. Я не стану объясняться с педагогами, а добьюсь директора и

заставлю его ответить мне, есть ли распоряжение сверху, из роно, травить мальчика за происхождение и родство?

Посмотрим, что он ответит мне на ребром поставленный вопрос! Если нужно будет – пойду в роно. – В качестве кого

же вы пойдете? Не знаю, удобно ли? Родственником вы называться не можете… – Нина возражала, а Мика молчал.

Олегу ясно стало, что они опасались бури, которую он намеревался поднять, и предпочли обойтись без нее. –

Впрочем, как хотите, я не настаиваю, – сказал он тотчас же и подумал с горечью: «И зачем я вмешиваюсь в чужие

дела? Если бы Мика был сын Димитрия – тогда другое дело! Но судьба мне не оставила даже этого ребенка. Я с

моими услугами не нужен никому». Мика прервал его мысли: – Вы лучше скажите Нине, чтобы она сама-то меня не

грызла. Сколько мне от нее достается за крест! – сказал Мика. – За крест, от Нины?! – Да! Она каждый день

приступает ко мне то с просьбами, то с угрозами, чтобы я снял его с шеи. Олег повернулся к Нине, которая начала

бормотать оправдания, которые сводились к тому, что она хочет оградить от неприятностей Мику же. – Не мешайте

мальчику, Нина, остаться честным перед самим собой. Его принципиальность послужит примером для других.

Нельзя же всем до одного измельчать и исподличаться. И не дожидаясь ее ответа, он вышел из комнаты. За ночь,

которую он провел без сна, план его окончательно оформился и утрамбовался в его голове: завтра после работы он

зайдет купить веревку покрепче и поедет в Царское Село, как будто затем, чтобы подышать воздухом. Там пройдет

в Баболовский парк, который всегда такой пустынный, и там… сделает, что задумал. Перед этим опустит в

почтовый ящик письмо для Нины, в котором объяснит все… Решение было твердо, но утром, когда он поднялся, ему

внезапно пришло в голову одно соображение: через два дня зарплата, Нине так трудно с деньгами, Надежде

Спиридоновне он должен за разбитые блюда… С какой стати дарить ненавистному правительству выслуженные им

деньги? «Промаюсь еще два дня, получу зарплату и оставлю ее Нине, а если за это время придет приглашение к

Нагу -просто не пойду. С того света к ответу не притянет: руки коротки!» Это было во вторник, на Страстной. Вечер

вторника и среду он провел все в тех же мыслях и как мечту носил с собой свой план. Вечер в парке представлялся

ему непременно ясным и тихим. Там серебряные ивы и вековые дубы напоминают Вечашу; он пройдет под ними

спокойно, совершенно спокойно, гуляя. Никто его не увидит, не будет торопить… Но в четверг вдруг замучили

воспоминания… Они шли, как морская волна, одно за другим: придет, подержит на гребне и отхлынет… Почему-то с

особенной силой вспоминалось раннее детство: прогулки в Вечаше, приготовления к Пасхе, игры, шалости…

Несколько раз его мысль возвращалась к тому, как дорого стоило его рождение матери: боясь повредить младенца,

она отказалась от наложения щипцов после тридцати шести часов мучений, когда все окружающие уже отчаялись

в благополучном исходе… А он вот теперь собирался прекратить эту жизнь, данную ему с такой любовью! Но он

заглушил в себе голос совести и, назвав малодушием все эти мысли и колебания, запер их на ключ. В пятницу утром

он получил, наконец, зарплату. «Итак – сегодня!» – сказал он себе, расписываясь в получении денег. «Постараюсь

уйти пораньше». Моисей Гершелевич назначил производственное совещание в своем кабинете. «К чему мне

оставаться? – сказал себе Олег, – комедия этих совещаний, в которых все заранее решено, меня нимало не

интересует, а неприятности, которые могли бы меня ждать в случае неповиновения, мне уже не страшны!» И на

виду у всего правления, собиравшегося в кабинете шефа, пошел к выходу. – Казаринов, вы куда? Попрошу остаться!

– начальственно окликнул его Моисей Гершелевич. – Куда вы, товарищ? – окликнула его еще другая портовая

шишка. Олег обернулся на них, и вдруг на него нашло озорство: «Нате, скушайте!» – подумал он и сказал громко: –

Куда я тороплюсь? Сегодня ведь Страстная пятница – хочу приложиться к Плащанице! – и посмотрел на всех, как

будто желая увидеть, не сделаются ли корчи с этими жидо-азиатами и русскими отступниками. Корчи не сделалось,

но лица у всех вытянулись и глаза опустились. На каждом из этих лиц, казалось было написано: «Товарищи, да

никак он с ума сошел. Караул! – не знаю, как реагировать». Олег усмехнулся, оглядывая их. «В моем положении

есть, однако, и свой плюс, а именно: мне нечего опасаться! Оригинальное для советского служащего состояние! Я

осмеливаюсь им напомнить о большой тысячелетней культуре старой России, которую они ненавидят и желали бы

вовсе вычеркнуть из памяти и в которой этот день был единственным и неповторимым в году», – думал он, выходя

из учреждения. Он говорил с ними шутя, чтобы их побесить, но пока он ехал в трамвае, мысль о вынесенной на

середину храма Плащанице, на которой лежат живые цветы, около которой горят свечи и толпятся молящиеся,

встала настойчиво в центре его сознания. Он не был у Плащаницы все те же десять лет, роковые в его жизни.

«Зайду на минуту в церковь, приложусь сначала, а уж потом…» Поразительная картина ждала его около церкви:

ему еще не случалось наблюдать ничего подобного, так как все последние годы он провел вне города. Вокруг

церкви, извиваясь вдоль садовой ограды, стояла очередь к дверям храма. Пожилые интеллигентные мужчины,

простолюдины, бабы в платочках, дамы в туалетах, которые 15 лет тому назад были последним криком моды,

сшитые у Вога и у Брисак – все серьезные и тихие, терпеливо ждали своей очереди под медленно накрапывающим

дождем. Многие стояли с детьми, мужчины почти все стояли с обнаженными головами – даже те, которым было еще

далеко до церковных дверей. Олег тотчас уяснил себе, в чем тут дело: ведь в этом огромном городе осталось 11

церквей вместо нескольких сотен – вот почему такое стечение народа. Это та Русь, которая не дала за полтора

десятилетия изменить себе и лицо, и сердце. Он тотчас же занял место в очереди и подумал при этом, что если бы

он был неверующим, он встал бы ради этого молчаливого протеста. Но торжественная тишина ожидания

сообщилась понемногу его душе, и сонм воспоминаний опять закружился в сознании. В детстве у него был хороший

голос – высокое чистое сопрано, и когда он поступил в корпус, он был отобран в хор кадетской церкви, где пел,

пока в 14 лет не пропал голос. Он вспомнил, как на Страстной пел в трио в стихаре посередине храма «Да

исправится молитва моя», и мать приходила в этот день в церковь послушать его. Какие они были тогда еще

невинные, все трое, – и ему вспомнились херувимы, которые сидят у ног рафаэлевской Мадонны! Фроловский

выносил свечу из алтаря, тоже в стихаре, с самым благоговейным видом, но это не помешало ему вечером этого же

Дня, заманив Олега в пустой класс, наговорить ему всевозможных вещей по поводу того, откуда берутся дети… И

как будто разом что-то разрушилось в восприятии мира, целая гамма невидимых лучей угасла, что-то словно

подменили во всем окружающем. Отправляясь на Светлое Воскресенье домой, Олег думал, как будет смотреть в

глаза матери: ему казалось, что она при первом взгляде на него поймет, что он уже не тот. Теперь он мог только

улыбнуться, вспоминая свою душевную растерянность в те дни. Когда после двухчасового ожидания подошла

очередь Олега приблизиться, он, вспоминая свое преступное решение, не осмелился коснуться губами священного

изображения, а приник к нему только наклоненным лбом… Когда он вернулся домой, то запечатал прежде всего

письмо к Нине, которое приготовил накануне: «Дорогая Нина, я не вернусь – так будет лучше для всех вас. Я не

вижу ни цели, ни смысла в своем существовании. Простите, если я огорчаю вас. Я думаю теперь, что мне лучше

было не появляться вовсе на фоне вашей жизни: этим я бы избавил бы вас от многих тяжелых минут, которые

подошли к вам со мною. Не упрекайте себя ни в чем: вы сделали для меня все, что могли. Вы найдете в ящике стола

мою зарплату – пусть это будет для Мики на лето, за вычетом долга Н. С. Ваш Олег Дашков». Запечатывая это

письмо, он думал: «Бросив его в ящик, я этим отрежу себе дорогу к отступлению». Впрочем, он не видел в себе ни

капли колебания – церковные веяния слегка освежили душу, но не изменили ничего. Он взглянул в последний раз

на комнату. Стал шарить по карманам. «Веревка здесь. Так. Денег на обратную дорогу не нужно – эти три рубля

лишние, прибавлю к Мининым. Авторучку оставлю Мике, портрет мамы возьму с собой, посмотрю в лесу. И пусть

будет на мне вместо иконки или креста». Он только что хотел снять со стены портрет, как вошел Мика. Взглянув на

лицо мальчика, он подумал: «Мальчик симпатичный, честный, живой и умный, немного запальчив и груб, но это

пройдет с годами. Я мог бы пригодиться ему, но ведь он мне чужой». И он опять подумал, что если бы остался жив

ребенок Нины – сын Димитрия, ему было бы для кого жить, а так все, решительно все гонит его из жизни! Ему не

хотелось заводить разговора, но Мика заговорил первый: – Вы знаете наши последние школьные новости? В

Светлое Воскресенье мы обязаны с десяти до двенадцати утра ходить по квартирам собирать утиль, и это уже

третий год подряд такая история! Нарочно, конечно, чтобы вырвать нас из домашней обстановки и испортить нам

праздник! У, злющие! Ну, да мы в этот раз устроили им хорошую штуку – я и мой товарищ Петя Валуев,- мы

написали в классе на доске крупными буквами: «Металлом и ломом по суевериям и предрассудкам», а в другом

классе: «Товарищ, ну стань же скорее ослом, поди, собери-ка металлолом!» Боже мой, что тут поднялось: шум,

крики, комсомольское собрание, негодующие речи… Пионервожатая из кожи вон лезла: «Как так?! Кто посмел

издеваться? Контрреволюция! Черносотенцы, белогвардейцы, сыскать!» Нина, вошедшая вслед за братом, хоть и

засмеялась, но спросила с тревогой в голосе: – А не дознаются? Никто не выдаст? – Никто не видел, а буквами мы

написали печатными. Раньше хлам собирали татары, ну а теперь русские школьники – достижение: дорога

нацменьшинству! Но Олег слушал их рассеянно, думал, скоро ли они уйдут. А Нина, как нарочно, спросила: – Вы

куда это собрались, Олег? – Я? Загород… Хочу подышать воздухом, – ответил он. Они заговорили снова и все не

оставляли его. Наконец Нина пошла к двери. – Прощайте, Нина! – воскликнул он тогда с неожиданным для себя

волнением: ведь она была одним из осколков прошлого! Она быстро обернулась и пытливо взглянула на него. – Я

вернусь, когда вы уже ляжете, – поспешил он прибавить и поцеловал ей руку. Она вышла, вышел наконец и Мика.

Ему он не сказал даже «до свидания», боясь возбудить подозрение. Оставшись один, тотчас схватил портрет и

остановил глаза на прекрасном лице. «Видишь ли ты сейчас своего сына? Если ты не хочешь, чтобы я попал в

темноту, – соверши чудо! А так – я больше не могу». Если он ощущал идею бессмертия, то только через ее любовь,

через мысль, что эта любовь не могла исчезнуть, прекратиться. Ее возвышенная душа оставила после себя

неуловимый след – чистую струю, которой он иногда умел коснуться внутренним напряжением. И вот это, неясное,

но сильное ощущение не давало ему разувериться в истине бессмертия. Более очищенной и тонкой душевной

структуры он не встречал ни в ком. Нечто похожее показалось ему в этой девочке, в Асе, – она тоже словно бы

освещена изнутри… но с Асей все кончено. Он вынул портрет из рамки, надел шинель, взял конверт, адресованный

Нине, и двинулся к двери. Теперь все уже было готово, обречено, назначено: только доехать да выбрать дерево –

два-три часа жизни! Чудес в наши дни не бывает, и ничто уже не спасет его! В дверях он столкнулся с Аннушкой: –

Письмо к тебе, – сказала она. – Повестка, вы хотите сказать? – поправил он, переносясь мыслью к Нагу.- Требуют,

наверно, расписки. – -Да кака така повестка? – возразила она. Письмо говорю, сейчас из ящика вынула. Бери вот, –

протянула письмо и вышла. Он взял его с недоумением: от кого? Почерк был незнакомый и как будто несколько

детский… Перед фамилией стояло большое «Д», вычеркнутое, и уже после было поставлено: «Казаринову» – стало

быть, писал кто-то, кто знал тайну его происхождения… но кто? Приговоренное сердце заколотилось тревожно и

быстро – разве что-то еще могло волновать его в этой жизни? Он разорвал конверт. «Я вам пишу в церкви. Я только

что причащалась. Сейчас поют «Тело Христово примите», а я сижу на ступеньке и вот пишу. Я за вас молилась и

поняла, что необходимо скорей открыть вам одну мою тайну: я не боюсь «безнадежного пути» – вот эта тайна! Ваша

Ася». Он стоял с этим письмом неподвижно… Что это? Ведь это как раз то единственное, что могло удержать его от

непоправимого преступного шага, что могло разбудить желание жизни, перестроить все струны. Отчего именно

сегодня, сейчас написала ему письмо эта милая невинная девушка? Ведь она же не могла знать, что он задумал,

или все-таки знала, чувствовала, уловила в воздухе? Ее душа живет «слишком близко», ее душа – эолова арфа, ее

душа – тончайшая мембрана! Задержись это письмо на несколько минут или пролежи лишнюю секунду в ящике, и

он бы ушел из дому, и все было бы кончено… «Ну тогда измени что-нибудь в моей жизни, а так я не могу», – сказал

он только что матери – и вот все изменилось! Это – чудо, это на самом деле чудо, что его все-таки остановили,

задержали, спасли в самую последнюю минуту. Кто-то оттуда, сверху, оберегает и защищает его, не желая его

погибели. В безнадежности, в темноте как будто зажегся факел и осветил ему путь. В этом письме был призыв к

жизни, оно было обещанием любви, в нем был порыв, нежность и все та же очаровавшая его чистота – «Ваша Ася».

С бесконечной нежностью смотрел он на эту подпись, которая обещала ему все те радости, по которым так

тосковала душа! «Все знали, что я на грани отчаяния, – думал он. – Но день и час угадала одна, и руку помощи

протянула она же!» Убивать себя сейчас было бы кощунством, было бы подлостью, маловерием, он видел перед

собой опущенные ресницы и точеное лицо… Спрятав письмо в карман, он бросился из дому, вскочил на ходу в

трамвай, выскочил тоже на ходу, едва не попав под колеса огромного грузовика, и вбежал в знакомый подъезд. На

звонок отворила Ася. Она была в хозяйственном переднике поверх юбки и блузки – очевидно, занята пасхальной

стряпней. – Вы? – воскликнула она и умолкла; он тоже молчал, дыханье у него захватило… Она отступила из

передней в гостиную, он вошел за ней и огляделся: они были одни в комнате, залитой светлыми весенними

сумерками. Он упал на колени и обхватил руками ее ноги. – Милая, чудная, дорогая! Вы мне спасли жизнь! Спасибо

вам! Ведь я хотел, вот она… веревка! Она еще здесь, в кармане! Вы меня с петли сняли: я не мог больше жить без

вас! – и он прижался головой к ее коленям. Она уронила ручку на его голову. – Вот! Я угадала! Я знала! Это святые

внушили мне, когда я подходила к Чаше! Божья Матерь, наверно! – Я знаю, кто внушил вам! – сказал Олег, чувствуя

слезы в горле. – Не Божья Матерь, а всего только моя! Ася, вы любите меня хоть немножко? – Люблю! – прошептала

она, и ярко вспыхнули нежные щеки. – Вы будете моей женой? Она молча кивнула и стала теребить его волосы. Он

опять прижался лицом к ее ногам. – Слишком, слишком много счастья после этой мертвящей пустоты! Ведь у меня

никого, никого не было! – и потом, оторвав лицо, взглянул на нее снизу: «Святая Цицилия! Снегурочка! Царевна

Лебедь!» На пороге показалась Наталья Павловна. Олег стремительно вскочил с колен. – Наталья Павловна, я

только что сказал Ксении Всеволодовне, что люблю ее, и просил быть моей женой. Я, может быть, должен был

сначала обратиться к вам, но все вышло непредвиденно… Я прошу у вас ее руки… Наталья Павловна опустилась в

кресло. Ася приподняла руки, которыми закрыла лицо, и взглянула на бабушку. – Подойдите оба ко мне, – сказала

Наталья Павловна. Они подошли, она справа, он слева. – Наталья Павловна, я знаю, что это очень большая дерзость

– добиваться такого сокровища, как ваша внучка. Я в моем положении не должен был решаться на это – я почти

обреченный человек. За меня говорит только то, что я безумно люблю ее… Ничего больше! Ася молчала и только

припала головой к груди Натальи Павловны, опустившись на колени около ее кресла. Наталья Павловна стала

гладить ее волосы. – Я рада, что вы ее любите, Олег Андреевич. Я знаю, что вы благородный человек. Не

доказывайте мне, что вы плохая партия: я не знаю, кто может быть теперь хорошей партией для моей внучки. Вы

должны понимать, что я не хотела бы увидеть рядом с ней партийца из пролетариев или еврея, а люди нашего

круга… все не уверены в своей безопасности, и один Бог знает, чья очередь придет позже, чья раньше. Будем

надеяться, что Бог смилуется над вами ради этой малютки: она в самом деле сокровище, – и прибавила с

нежностью: – Как рано расцвел мой цветочек! Мадам, вошедшая в комнату с какими-то рассуждениями по поводу

творога, положила конец этому разговору: увидев Олега и Асю на коленях около кресла Натальи Павловны и ее,

обнимающую их головы, она наполнила комнату восклицаниями и поздравлениями, причем ее доброе лицо все

сияло от радости. Она, по-видимому, уже рисовала себе в воображении, что в недалеком будущем, как только la

restauration [60] завершится, Олег водворит Асю в особняке предков и представит ее ко двору. Заговорили о том,

когда назначить свадьбу. Ася, вырвавшись из объятий мадам, закружилась по комнате, напевая на мотив арии из

«Дон Жуана»: – Очень не скоро! Очень не скоро! Очень не скоро! Очень не скоро! – Как не скоро? – с отчаянием

воскликнул Олег. – Не огорчайте меня, Ксения Всеволодовна! Если вы назначите слишком далекий срок, неизвестно,

доживу ли я! – Mais taisez-vous, donc, monsieur! [61] – замахала на него руками француженка. Ася приостановилась и

взглянула на него с внезапной серьезностью: – Вы остались живы – вот главное! А мне еще немножко с бабушкой

пожить хочется! Ведь видеться мы будем каждый день – чего еще нужно? И закружилась снова; косы ее и

передничек развевались по комнате. Наталья Павловна сохраняла вполне корректным выражение лица, но

француженка, гордясь тем ореолом невинности, которым сумела украсить воспитание Аси, как на дрожжах

поднималась. – C’est un tresor, monsieur, voyez-vous? Un tresor! [62] – повторяла она, сияя. – Согласен с вами! –

ответил он, следя восхищенными глазами за кружившейся девушкой. – Я вас помирю! – сказала улыбаясь Наталья

Павловна и предложила сделать свадьбу перед отпуском Олега, с тем чтобы они могли поехать куда-нибудь

вместе. Олега оставили пить чай, к которому, точно по заказу, явились Нелидовы. Зинаида Глебовна со слезами

поцеловала Асю, повторяя: – Как бы счастлива была сейчас твоя мама! Но в карих глазах и хорошеньких губках

Асиной кузины можно было заметить недоумение: «Странно, что Ася, а не я! Ведь я же интересней – это все

говорят! У меня каждая прядь волос отливает по-своему и все волосы в локонах, а у Аси прямые, у меня родинка,



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: