Глава двадцать четвертая 39 глава




одна из них выслана на этих днях по этапу в Сибирь, а старой даме в свою очередь вручена повестка. A propos [82],

Наталья Павловна, которая, кажется, знает весь прежний петербургский свет, рассказала и о семье фон Мекк: дочь

фон Мекк Милочка просит милостыню на паперти в Самаре или в Саратове… Оперы Чайковского и Римского-

Корсакова идут во всех театрах и приносят огромные доходы, а потомки и друзья… У меня уже больше нет слов! 7

февраля. Вся душа кровью исходит! Сегодня я была у Юлии Ивановны; разговорились, по обыкновению, и она

сообщила мне случай, рассказанный ее соседкой по комнате; это студентка, которая ездила на зимние каникулы к

родным; на одной из железнодорожных станций она вышла за кипятком и после вскочила в ближайший вагон, т. к.

поезд уже трогался, а ее вагон был еще далеко. Тотчас же она в изумлении остановилась: вагон был весь до отказа

набит крестьянскими детьми, которые лежали и сидели на лавках и на мешках. Пробираясь между ними, она

спросила девочку: кто она? Та подняла льняную головку и ответила: «Мы кулацкие дети». «Куда же вас везут?» –

«Не знаю, куда», – и головка снова поникла. Студентка сделала еще несколько шагов и наткнулась на мальчика лет

восьми, который лежал на полу, свернувшись на мешке. Ей показалось, что он болен; она наклонилась к нему и

спросила: «Что с тобой, малыш?» Он поднял глазки, синие, как васильки, и сказал: «Знобит малость». «Куда же ты

едешь?» Он ответил: «У тятьки были две коровушки и яблочный сад; за такое дело увезли его и мамку, а потом

пришли за мной». Студентка эта, по-видимому, не лишена гражданских чувств: она говорит, что замерла

посередине вагона, озирая это множество детей, оторванных от родителей, пока некто обличенный в форму гепеу

не приблизился к ней, запрашивая, кто она и что здесь делает. Он попросил ее немедленно удалиться. Эта

картина… Она ужасна! Это такая страшная правда! Отчаяние начинает хватать за горло. Отрывают от земли, гонят

нашу крестьянскую старую Русь! Мучаются маленькие дети… И все молчат. И даже такие герои, как он, вынуждены

бездействовать… Боже мой, Боже мой! Завтра я опять пойду к нему, и я буду не я, если не заговорю с ним на эту

тему. Я не хочу, чтобы в нем зарастала любовь к Родине и закрывались раны души. Может быть, это жестокость с

моей стороны, но я хочу, чтобы его всегда сжигал тот глухой огонь, который палит меня, – пусть каждую минуту

своей жизни он пламенеет ненавистью. К нему можно применить слова: вы – соль земли! если соль перестанет быть

соленой… и т. д. Он не должен слиться с бескостной, бесхребетной массой – нет, нет! Я не хочу этого, я не допущу.

8 февраля. Иногда мне приходит в голову странная мысль: копаясь в собственной душе, я прихожу к убеждению,

что, не случись в России революции, я в мирной обстановке царского времени могла бы сделаться революционеркой

(разумеется, не большевичкой). Все господа положения, все уверенные в собственной безопасности мне противны,

а в каждом почившем на лаврах мне чудится мещанское самодовольство. Я всегда на стороне борющихся,

подвергающих себя опасности, или преследуемых и гибнущих… Удержать меня от революционной деятельности в

прежнее время могла бы лишь насыщенная опасностью необыкновенная по положению ситуация в жизни страны,

что-либо героическое, куда бы я могла бросить все силы (как это и случилось в 1919 году). Идея религиозная меня

не увлекает; я религиозна только в уме. Я сочувствую гонимой Церкви, но гражданские чувства во мне сильней

религиозных. В настоящей действительности все мои симпатии на стороне зажатой в пролетарский кулак

интеллигенции, а этот самодовольный, разнузданный, раздувшийся от власти пролетариат неимоверно противен.

Сытые властью! Уж если нельзя без них – предпочитаю их видеть утонченными аристократами, но не выскочками.

Нерусский тиран, спрятавшийся за кремлевские стены! Заявляет публично, что в нашей стране нет других партий,

кроме коммунистической… Уж признался бы лучше, что он их раздавил, а держится только террором, какой и не

снился нашей монархии! 9 февраля. Была у него, но поговорить не удалось: он был занят переводом с английского

каких-то торговых бумаг. Бумаги эти привез его начальник по службе – еврей, который приехал на собственной

машине; он был очень любезен, поднес Олегу пакет замечательных яблок для скорейшего выздоровления и тут же

попросил не отказаться сделать перевод очень важного текста. Я выразила по этому поводу возмущение, говоря,

что если б была в эту минуту в комнате, непременно сказала бы «товарищу Рабиновичу», что затруднять такими

просьбами больного невеликодушно. Олег оторвался на минуту от бумаг и ответил на это: «У меня не такое

положение на службе, чтобы я мог артачиться». Но мы: француженка, Ася и я – продолжали, однако,

перекидываться фразами все по этому же поводу; тогда он снова поднял голову и сказал несколько сухо: «Прошу

тебя, Ася, не отрывай меня: за этими бумагами пришлют курьера завтра утром». 10 февраля. Русь, моя Русь

погибает! Мы не смеем назвать ее имени, мы не смеем называть себя русскими! Наши герои словно проклятию

преданы: попробуйте-ка в официальном месте упомянуть об Александре Невском или князе Пожарском, о Суворове

или Кутузове! Я уже не говорю о героях последней войны. Русская старина, сохраненная нам нашими предками,

отдается теперь на расхищение. У моей Руси скоро не останется старой потомственной интеллигенции – последняя

пропадает в лагерях и глухих поселках! У нее отнимают религию: церкви и монастыри почти все закрыты, а

теософские кружки и библиотеки разгромлены. Теперь гибнет старый патриархальный крестьянский класс, а с ним

запустевают поля. Моя Русь погибает! О, зачем я не мужчина, я что-нибудь бы сделала: я с радостью пожертвовала

бы жизнью, если б это могло; спасти мою Родину! Я не могу молиться – я вся сухая, замкнутая' и горькая, как

рябина. Очень редко находит на меня восторженная; волна и отогревает сердце, тогда я обращаюсь к Высшим с

порывом, идущим от самого дна, – так было после встречи с ним в филармонии, но так бывает очень редко. Русь

погибает… Прекрасный Лик – тот, который мерещится моему внутреннему взору, – туманит скорбь. Моя Русь… Я

точно слышу ее стон. Прошел час и я опять хватаюсь за перо. Мои мысли мне не дают покоя. «Река времени в своем

теченье» все топит, видоизменяет, примиряет… Острота момента пройдет, новые формы понемногу отшлифуются,

история даст свою оценку, а вот нам довелось биться в судорогах на рубеже эпох… Мучительный жребий! 11

февраля. Разговор состоялся, один из тех, ради которых стоит жить, после которого я вся как безумная. Я вся

дрожу, готова бредить. Да разве может эта девочка любить так, как люблю я? Ну да Бог с ней – не до нее сейчас!

Запишу разговор, хоти и страшно писать, запишу и унесу в дрова мое сокровище, частицу души. Мы провели вдвоем

целый вечер, вот как это вышло: на мой звонок открыл он сам, накинув на плечи китель. Я тотчас; напустилась:

почему он не в постели и подходит к дверям? Выяснилось, что вся семья ушла в Капеллу слушать Нину

Александровну, которая солирует в концерте. Я тотчас почувствовала лихорадочный трепет – если заговорить, то

сегодня! И вот, окончив возню с банками, я, упаковывая их, рассказала о том, что было в поезде! У него заходили

скулы на лице. – Да, – сказал он, – сняли с мест, сдвинули нашу черноземную силу, нашу патриархальную Русь – те

лучшие хозяйства; и хутора, которые насаждал Столыпин, в которых Царское правительство думало найти опору.

Насадить этот класс снова будете не так легко: оторванная от родных очагов молодежь не захочет возвращаться к

земле. Пролетаризация крестьянства и перенаселение городов и так уже идут полным ходом, а насильственная

коллективизация разорит деревню дотла. Правительство слишком неосторожно подтачивает благосостояние

страны. Как бы не пришлось ему пожалеть об этом! То, что мы с вами любим, Елизавета Георгиевна, – русская

здоровая крестьянская среда - с ней… покончено! Мы помолчали, а потом он заговорил опять: – Диктатура

пролетариата! Здесь есть нечто омерзительное! Пролетариат – наиболее испорченная и нездоровая часть

населения, в которой моральные устои обычно раскачаны, которая отрешилась от патриархального уклада, но еще

не приобщилась к культуре. И вот этой как раз части населения дать хлебнуть власти, дать наибольшие права,

натравить ее на другие классы, разнуздать – это такой страшный опыт, который может навсегда погубить нацию. А

тут еще узбеки и казахи, которых в таком изобилии вербуют в палачи и которыми наводнены органы гепеу. А тут

еще евреи – эти маркитанты марксизма, которые ненавидят христианскую религию и русское дворянство… Россия

больна смертельно, и неизвестно, излечится ли она когда-нибудь! Он заметил, наверное, что мои глаза полны слез,

и пожал мне руку, а я прошептала: «Неужели же ничего, совсем ничего нельзя сделать» – Милая девушка, что?

Должны пройти многие годы, пока вскроется этот нарыв, и созреют силы к борьбе. Но и тогда неизвестно, можно ли

будет сделать что-нибудь без толчка извне. Поймите, что сейчас опереться не на кого, никакая конспирация

немыслима: двум-трем человекам невозможно собираться так, чтобы это не стало тотчас известно. Не зря ведется

эта преступная кампания по ликвидации собственных квартир и превращению их в коммунальные: ведь это так

облегчает шпионаж! Советская власть не брезгует никакими методами, я убедился в этом еще в семнадцатом году.

Вы слышали об июльском наступлении во время двоевластия? Знаете вы, почему оно «захлебнулось», как они

выражаются? Я был одним из участников этих боев – я знаю! Временное правительство выкинуло лозунг: «Война до

победного конца», – и мы могли победить, могли! Была полная договоренность с Антантой, было подвезено

неисчислимое количество боевых снарядов; неправда, что их не было: за годы Двинской обороны мы их собрали, и

союзники нам помогли в этом; у нас были силы, а Германия уже изнемогала. Оставалось сделать так мало! Какие-

нибудь два месяца напряженной борьбы, и мы бы погнали, как гнали при Суворове, а после гнали французов. Но

этот большевистский лозунг «Долой войну» губил все! Они понимали, что если Россия победит, она выйдет

окрепшей, а им надо было развалить, погубить ее! Ну что ж! Они это сделали: открыли фронт, призывая к братанию

– последствия известны! Я никогда не забуду июльское наступление: в то же время, как многие части уже ушли в

атаку, другие части не двинулись – восстание, подстроенное большевистской агиткой! Худший вид предательства:

своих товарищей по битвам, своих русских, которые уже ушли, уже бьются, предать своих! Я командовал тогда

«ротой смерти»; мы прорвали проволочные заграждения противника и овладели целым рядом укрепленных

пунктов, мы зашли очень далеко, и вот… мы одни! Мы вызываем подкрепления, чтобы двинуться дальше, мы

посылаем связных – тишина! Никто не идет к нам на помощь, никого, никакого ответа! Не выходят даже

санитарные отряды. Мы преданы, брошены. Мы понять не можем, в чем дело! Я на своем участке имел такой успех,

что не мог поверить приказанию отступить, когда оно, наконец, было получено, я затребовал, письменное

распоряжение Брусилова и до вечера удерживал позиции, пока ординарец генерала не доставил требуемый приказ.

Немцы сто раз успели бы нас окружить и раздавить, но они оставались инертны, оглушенные нашим ударом.

Елизавета Георгиевна, мы уходили назад по трупам наших товарищей, мимо проволочных заграждений, на которых

бессильно повисли наши раненые, – и никто не пришел к ним на помощь! Наша отвага была поругана, осмеяна!

Вскоре мы поравнялись с местом, где слег почти весь женский батальон; вид этих растерзанных женских тел был

так ужасен и непривычен! Я в ужасе отворачивался, все ускорял шаг. Это походило на бегство! Я всего ожидал, но

не этого; я ожидал победы – большой, решающей, и она уже шла к нам в руки, она начиналась… Большевики

сорвали ее! С того дня они мои смертельные враги! С тех пор пошло, и чем дальше, тем хуже. Советская

пропаганда все больше и больше расшатывала дисциплину; такая мелочь, как отмена отдачи чести, окончательно

ее подточила, участились неповиновение и расправы над офицерами, в нас уже переставали видеть начальников.

Мысль, что мы теряем время, что мы даем немцам возможность собраться с силами и оправиться, меня изводила. Я

пробовал на свой страх и риск делать разведки, иногда самые отчаянные: мы проникали иногда на несколько

километров за линию фронта и никого не встречали, кроме русских, таких же добровольных разведчиков, как и я.

Немцев не было, их укрепления пустовали! И вот в такое время большевики призывали к братанию и открывали

фронт! Достижения такой войны сводились на нет! На этой мысли можно было с ума сойти! Скоро мне стало

известно, что большевистские ячейки одной из распропагандированных рот приговорили меня к смерти за то будто

бы, что я активно влияю на окружающих, побуждая их к продолжению войны, и олицетворяю будто бы собой

доблесть царского офицера. Да, да, Елизавета Георгиевна, уже тогда приговорили: состоялся заговор; несколько

преданных мне солдат меня предупредили. Я не очень поверил этому сначала и, однажды, чуть было не попался по

неосторожности в их руки: я сам вошел в их логовище – блиндаж, где собрались солдаты этой роты; двое из них

быстро загородили мне выход, я это заметил; я тотчас встал в угол и выхватил шашку и револьвер. Они

переглядывались, но медлили: они знали, что я недешево продам свою жизнь и первый, кто осмелится подойти,

упадет мертвым. Гнусность не содействует храбрости! Тем временем денщик мой поспешил мне на выручку с

несколькими верными солдатами. В этот же день меня вызвали к генералу: он сказал, что уже приготовил приказ

отчислить меня в отпуск, и прибавил: «Уезжайте как можно скорее: мне совершенно точно известно, что вы

приговорены Советами. Представляете ли вы себе, как легко убить офицера? Ночью ли во время объезда, или у

передовой цепи… На шальную немецкую пулю можно свалить все! Я говорю по-отечески, желая спасти вам жизнь.

Сделать вам здесь все равно ничего не дадут: теперь не нужны такие офицеры, как вы! На днях, вероятно,

начнется демобилизация в массовом порядке». И он протянул мне руку… Теперь не нужны такие офицеры, как я!

Хотел бы я знать, какие нужны? Он остановился и прибавил более спокойно: – Это было за месяц до захвата

Зимнего. Я хотела расспросить еще о многом, но вернулась француженка; она с обычной живостью стала

рассказывать, что Нина Александровна имела огромный успех, и ей была преподнесена чудесная корзина цветов.

Ася и Наталья Павловна пошли с концерта к ней. Наш разговор был окончен! Когда я уходила, у него оказалось 38°

с десятыми: очевидно, он слишком волновался. Это моя вина, но я не хочу, чтобы минувшее покрывалось пеплом, не

хочу! 12 февраля. «Теперь не нужны такие офицеры, как я!» Сегодня весь день я повторяла эту фразу. Сколько в

ней горечи! Он с молоком всосал доблесть, она запечатлелась с детства в каждом его движении он ее блестяще

обнаружил на фронте 18-летним юношей и вот приговорен к смерти за то, что верен Родине, за то, что не жалел сил

для ее славы, для ее будущего… Я плачу. 13 февраля. «Теперь не нужны такие офицеры, как я!» Эта Фраза как

невидимым ключом раскрыла мне сердце, и я опять молилась вот с тем порывом, о котором писала на днях:

молилась за Россию, а потом за него – чтоб черная месть не коснулась его и он стал бы Пожарским наших дней!

После таких молитв странно идти на работу и принимать участие в ежедневном распорядке… Я живу двойной

жизнью. 14 февраля. Была опять у них с банками и попала в переполох: прибежала неизвестная мне Агаша (по типу

прежняя прислуга) и стала взволнованно повторять: «Молодого барина гонят в Караганду, а барыне Татьяне

Ивановне плохо с сердцем, и не придумаю, что теперь у нас будет!» Все очень взволновались, Ася стояла бледная,

как полотно; Наталья Павловна подошла к ней и, целуя ее! в лоб, сказала: – Не волнуйся, крошка. Сколько мне

известно, Валентин Платонович ожидал этого со дня на день. Я сейчас же иду к Татьяне Ивановне. В эту минуту из

спальни вышел Олег и прямо направился! в переднюю. «Я пройду с Натальей Павловной к Валентину», - сказал он,

беря фуражку. Мы все стали его уговаривать, объясняя, как рискованно выходить с t°, да еще после банок; Ася

повисла на его шее; он мягко, но настойчиво отстранил ее и сказал: «Не трать зря слов – Валентин мой товарищ», –

и вышел все-таки. Ася, всхлипывая, повторяла: «Как жаль Татьяну Ивановну: у нее два сына погибли, один Валентин

Платонович остался. Как жаль!» Я спросила, с кем останется эта дама. «С ней Агаша, прежняя няня, и две внучки

этой Агаши»,- сказала Ася, а мадам прибавила: «Madam Frolovsky a une bon coeur mais ces deux fillettes, dont elle a

elevee et mignardee, sont impertinentes et ignores [83]» Она попросила меня остаться с ними и выпить чаю, чтобы

помочь ей развлечь Асю, и несколько раз повторяла, успокаивая ее: «Allons, ma petite! Courage! [84]»". Мы сидели за

чаем втроем, и над всем была разлита тревога. Мадам вытащила старую детскую игру «тише едешь – дальше

будешь» и засадила нас играть; она с азартом бросала кости и при неудачах восклицала: «Sainte Genevieve! Sainte

Catherine! Ayez pitie’ de moi! [85]». В конце концов, ей все-таки удалось рассмешить Асю. Я так и ушла, не

дождавшись ни Натальи Павловны, ни Олега. Уже в передней, прощаясь со мной, Ася очень мягко сказала мне: –

Знаете ли, я никогда не говорю с Олегом про военные годы: это для него как острие ножа! Просьба самая

деликатная, и я поняла, что он передал ей наш разговор. В этом пункте, однако, я не намерена следовать ее

предначертаниям, хотя голосок и был очень трогателен. Стоя в передней, она зябко куталась в шарфик, накинутый

поверх худеньких плеч; несмотря на это, я все-таки заметила изменения в ее фигурке. Мне было жаль, что она так

расстроена и печальна, и вместе с тем я с новой силой почувствовала, что, касаясь ее, все становится редким и

дорогим украшением: даже беременность, через которую проходит каждая баба. Она талантлива, она хороша и

обожаема, она под угрозой, и теперь эта ворвавшаяся так рано в ее жизнь мужская страсть, и будущее

материнство, и мученический венок, который уже плетется где-то для нее, – все проливает на нее трогательный и

прекрасный отблеск! Наверное, поэтому я неожиданно для себя опять чувствую себя под ее обаянием, а еще

толковала про студень. Очевидно, я не из тех женщин, которые желают извести соперницу, а уж я, кажется, умею

ненавидеть!

Глава двенадцатая

Старый дворник Егор Власович, выходя из своей комнаты с очками на носу, часто говаривал, что на их кухне

осуществляется древнее пророчество, начертанное в Библии и гласившее, что придет время, когда за грехи людей

около одного очага окажутся несколько хозяек. И в самом деле: 5 столов и 5 мусорных ведер выстроились в этой

кухне, представляя собой 5 хозяйственных единиц. Среди них стол бывшей княгини выделялся обычно множеством

немытой посуды, в то время как столы Аннушки, Надежды Спиридоновны и Катюши, казалось, соперничали до

блеска чистыми клеенками. Стол Вячеслава отличался странной пустотой: на нем красовался только примус. Но

каким бы видом ни отличались столы, в целом о чистоте этой кухни, предугаданной пророком, заботилась одна

лишь Аннушка. В это утро она только что кончила мыть пол и разложила чистые половики, как, словно нарочно,

начались звонки и хождения. Сначала саженными шагами проследовал в свою конуру Вячеслав, за ним проскочил

Мика с ранцем; а потом – Катюша, сопровождаемая вихрастым парнем. Тут уж Аннушка не выдержала и наорала на

обоих: заследили весь пол! Коли так небрежно относятся к чужой работе, пусть другой раз Катька сама моет!

Нечего ей барыней прикидываться! Вот Нина Александровна и Надежда Спиридоновна – те барыни настоящие; для

них и потрудиться можно, они и за благодарностью не постоят, а эта, какие на себя тряпки не нацепляй, все равно

хамло, хамлом и останется! «Ну, ну, ну! Довольно! – проворчал на нее муж. – Подавай лучше щи: есть хочу». Но едва

супружеская чета уселась за стол тут в кухне, как раздался звонок: на пороге показалась школьница и спросила

Мику. Аннушка критически окинула ее взглядом: лет шестнадцать, пальто потертое, и она из него давно выросла,

плюшевый берет подлысел, озябшие покрасневшие руки без перчаток вцепились в потрепанный и старый, но

кожаный портфельчик; в лице и во взгляде сейчас видно что-то «господское» (хотя вернее было бы сказать – просто

интеллигентное). Увидев в кухне сырой пол, девочка поспешила сказать: – Я не наслежу, вы не беспокойтесь! Я

сниму башмаки и пройду в одних чулочках, – она как бы заранее извинялась, и этим обескуражила Аннушку. Когда

она вышла, держа в руках туфли, дворник сказал: – Никак к нашему Мике барышни зачинают бегать? Но

проницательная Аннушка с сомнением покачала головой: – Такая не за глупостями: сразу видать – умница! Поди,

дело, какое-нибудь. Дело было важнее, чем могла думать Аннушка. – Мика, мне с тобой надо очень серьезно

поговорить. Видишь ли, Петя каждое утро уходит будто бы в школу, но в школе он не бывает. У вас порука, и ты не

захочешь его выдать, я однако, очень хорошо знаю, что дело обстоит именно так. По вечерам он не готовит уроков,

а когда на днях утром я мыла пол, то нашла его ранец за кофром: он его от меня спрятал. Я не знаю, что делает он

в эти школьные часы. Право, гораздо умнее было бы, если бы ты рассказал мне все! Мне очень трудно без мамы,

Мика. Вчера я простояла; к прокурору вместо школы, но приемные часы кончились раньше, чем пришла моя

очередь, я только время даром потеряла. В комиссионный магазин побежала, а там все еще ничего не продано! В

квартире соседка-старуха кричит, что наша очередь делать коммунальную уборку, а мне нанять не на что. Я

вымыла сама и кухню, и коридор, старалась, как умею, и все-таки она накричала, будто я; по углам грязь оставила.

Для занятий у меня не остается времени, я шла первой, а теперь съехала. Деньги у нас совсем кончились. Пришлось

бежать к тете… Не думай, что я просила о помощи: я заняла и обещала отдать, как только продадутся вещи. Тетя

вынесла 15 рублей, но ведь это на несколько только дней, а что же будет дальше? Притом надо передачу в тюрьму

собрать, ведь мамочка голодная, наверно, – и девочка печально смолкла. Мика стал поспешно рыться в ящике. –

Передачу твоей маме сделаю я: у меня есть 20 рублей, мои собственные. Я завтра же куплю, что надо: сахар, чай,

сухари, колбасу… впрочем сейчас великий пост… лучше сыр. Я куплю и отнесу, чтобы тебе не тратить время. –

Спасибо, Мика. Но где же все-таки бывает Петя? – Я завтра же уговорю его, Мери, рассказать тебе все. Ничего

плохого он не делает… Он поступил работать. Двадцатого он принесет тебе первую получку, – признался, наконец,

после долгих уговоров Мика. – Мика, его надо уговорить вернуться в школу. Лучше мы будем есть один только хлеб.

Я очень горячая, и боюсь, что поссорюсь с ним, если начну говорить сама. Уговори его, а теперь я пойду, – и Мери

встала. – Подожди, позавтракаем вместе: мне вот тут оставлены две котлеты и брюква. Ничего ведь, что с одной

тарелки? Вот это тебе, а это мне, а здесь вот пройдет демаркационная линия. Взялись за вилки. Глаза Мери

остановились на исписанных листках, в поэтическом беспорядке разбросанных на Микином столе. – Что это у тебя?

Стихи новые? – Да, комические. Хочешь, прочту наброски? Называется «Юноша и родословная»: Пра-пр-

-прадедушки, вы эполетами Вовсе нас сгоните с белого свету! Пра-пра-прабабушки, вы в шелках кутались, Чтобы

пра-правнуки ваши запутались! Папы и дяди, вы за биографию Нелестной давно снабжены эпитафией! Кузены и

братья Властью советской Житие волокут В монастыре Соловецком. Нахмурив свой лоб, теперь я, словно Гамлет,

Жду, что фортуна мне нынче промямлит: Быть ли мне в вузе или не быть И как мне вернее праотцев скрыть?! Юный

вития остановился: – А вот тут у меня почему-то затерло. – Очень хорошо, Мика, остроумно. Ты талантливый, а я вот

ничем особенно не одарена, хотя ко всему способная. Но посредственностью я не стану: у меня есть идея, которая

меня поведет. Это очень много значит. – Мери, скажи, как это у тебя получилось, что ты не стала безбожницей?

Переживала ли ты, как я, мучительную пустоту или с самого детства… Пример мамы… Она минуту молчала. –

Видишь ли, Мика, для меня христианская вера с самого начала повернулась с лучшей своей стороны. Моя мама…

она все-таки удивительная… Она никогда не навязывала нам своей веры, не читала нам богословских лекций, не

принуждала ни к посту, ни к молитве, но сама всегда бывала несокрушима в своих позициях. Она любила говорить:

«Христианин – это воин: мы постоянно боремся со злом в окружающей нас жизни и в собственной душе». Ты

понимаешь, что таким образом все будничное и мелкое разом стушевывалось, отходило на задний план, и

ежедневная жизнь превращалась в арену борьбы и подвига. Эта мысль меня навсегда заворожила. В десять лет я

бывала часто строптивой, я кричала: «Не хочу» или «Не буду». Папа возмущался и говорил: «Знай, что в

воскресенье ты не пойдешь в театр» или «Садись за свои тетради и десять раз перепиши ту французскую диктовку,

в которой у тебя были ошибки». Но мама чаще беседовала со мной вечером, благословляя на сон. Она с грустью

произносила: «Сегодня ты опять внесла порчу в свою бессмертную душу. А я за тебя в ответе перед Богом, пока ты

маленькая. Мне это грустно и сегодня я буду за тебя молиться ночью». А то так: сядем мы все за обеденный стол,

начинается обычное: «Мери, поставь солонку, Петя, завяжи салфетку». Папа скажет: «А! Щи со свининой! Это

славно!» Петя зааплодирует. А я загляну в тарелку к маме – у нее постный овощной суп, и она съедает его для всех

незаметно. Несколько раз я заставала ее молящейся, а когда уводили папу, она сказала: «Господь с тобой! Здесь

или уже там, но мы с тобой еще встретимся». Голос Мери прозвучал несколько плаксиво, и она полезла в портфель,

наверно, за носовым платком. – Мама в братстве уже давно. Она рассказывала мне о крестном ходе, который

состоялся в 22-ом году. Верующие шли лавиной, весь Невский запрудили хоругви и братские косынки; 2000 одних

косынок! Этот крестный ход показал силу церкви. Наше правительство испугалось этой силы. Вот тогда усугубили

террор и задавили всякую инициативу церковных ячеек. Если бы не это, церкви может быть досталась бы

руководящая роль и у нас образовалась бы христианская демократическая партия огромной силы! Понимаешь ли:

не ведомственное Православие, как при императорах, а подлинно-церковная организация. Мике все это показалось

опять настолько ново и серьезно, что пораженный раскрывшимися перед ним перспективами, он замер в глубокой

задумчивости, не выпуская из рук вилки. Когда покончили с завтраком, вышли в коридор и столкнулись с Катюшей,

которая уже проводила двадцатиминутного визитера. «Elle est de nouveau perdu!» [86] – патетически восклицала в

таких случаях Нина. Заинтересованная визитом Мери, Катюша вертелась теперь в коридоре с целью бросить

любопытный взгляд и сделать свои заключения. Мери остановилась было, но в Мике неожиданно проснулся

дореволюционный джентльмен: он быстро перехватил руку Мери и оттащил ее в сторону: – Вовсе не к чему тебе с

такой знакомиться! – Да почему же? – проговорила в изумлении Мери. – Не понимаешь, так и понимать незачем. Дай

мне руку, не то споткнешься: в коридоре темно, у нас свет экономят, видишь ли! Шпионаж друг за другом учинили.

Наш рабфаковец обещал мне намылить голову, если я не буду за собой тушить. Пусть попробует! Еще посмотрим,

кто кому намылит. Ну, вот и выбрались! Завтра я к тебе приду. До свидания. Аннушка, дворник и Катюша с

любопытством наблюдали их. «Вот дураки! Что-нибудь уже вообразили! А ведь мы монахи – и она, и я!» – Все

обстоит очень печально, Мика! – сказала она ему на другой день. – Прокурор держал руку на звонке, говоря со

мной. Он ничего не пожелал объяснить, он сказал только четыре слова: «Следствие еще не закончено», – и нажал

кнопку звонка, а я стояла в очереди к нему четыре раза! С тетей у меня тоже неприятность, она мне в этот раз

сказала: «Выслушивать тебя мне некогда. Завтра у меня званый обед по случаю моего рождения, приходи – угощу;

только, пожалуйста, без Пети: у него последний раз были совсем грязные руки, к тому же у него безобразная



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: