Глава двадцать четвертая 41 глава




гнусно; зато теперь, вкусив порока, я навсегда отвращаюсь от него. Дай только Бог, чтобы это осталось лишь на

моей совести и не стало известно… Леля Нелидова встретила нас недавно… Эта девочка, которую все считают

невинным ангелочком, так что о будущем ребенке Аси при ней говорится, как о принесенном аистом… на самом

деле она вовсе не так наивна! Она может догадаться скорей прочих. Надо же мне было на нее натолкнуться!» В

кухне Нину ждал новый сюрприз: наливая ей в тарелку щедрой рукой борщ, Аннушка проворчала: – Непутевая!

Попался тебе хороший человек, так и сиди тихо. Не к лицу тебе глупости затевать. С Маринки своей, что ли, пример

берешь? Берегись, у свекрови твоей, поди, глаз вострый. Можно было, пожалуй, и оборвать старуху, сказать: не

ваше дело! или: не вам меня учить! Но Нине тотчас припомнилась постоянная материнская заботливость этой

женщины, знавшей ее ребенком, и она промолчала, несколько растерянная. Через минуту руки ее, ставя на стол

уже пустую тарелку, вдруг сами потянулись к старухе и обняли ее, а потом и щека как-то сама собой прижалась к

другой, морщинистой, щеке. – Не беспокойтесь, Аннушка! Глупостей никаких не будет! – но в шепоте этом было что-

то виноватое. – Не будет, так и ладно. А губы зачем красишь? Выпачкала поди меня. При барине старом ни в жисть

этого не водилось. – Теперь это модно, Аннушка. Я к тому же артистка. Ведь кормить-то меня и Мику все-таки

некому. При встрече в кафе она держала себя с обычным своим великосветским тактом – жена цезаря, которая

выше подозрений! Сказала, что назначенная на вечер встреча срывается вследствие непредвиденного концерта, и,

уже выпархивая из такси, сунула в окно машины письмо, а сама скорей вбежала в подъезд… Свершилось!

Взволнованно бегая взад и вперед по комнате, она воображала себе, как он читает строчку за строчкой… Щеки ее

горели. «Теперь он поймет, какую глубоко порядочную женщину удалось ему заполучить, и как недолго было это

счастье!» Вечером, припав к груди Натальи Павловны, точно маленькая послушная девочка, она робко спросила,

есть ли возможность устроить ее поездку в Сибирь на очередной отпуск. В этих словах было так много

трогательной преданности, что красивая старческая рука стала любовно гладить черные волосы «русалки». – Я

думаю об этом же, Ниночка. У меня уже мало ценных вещей, но я лучше откажу в чем-нибудь себе и Асе и устрою

вам эту поездку. Очевидно, был приговорен столик с инкрустацией или бронзовая лань, а может быть, кулон с

рубином. Ася до сих пор, еще на правах девушки, носила бирюзу, и остатки бабушкиных драгоценностей,

покоившихся в бархатных футлярах, не тревожили ее воображение. Вечером в постели Нина перечитывала письма

Сергея Петровича и полностью включилась в прежнее чувство. «Теперь это уже навсегда, и ныне, и присно, и во

веки веков», – говорила она себе. В последнем письме был набросан карандашом романс, и она с болью в сердце

спохватилась, что даже не попробовала это на рояле… «Когда возвращаюсь в Клюквенку из мучительных походов в

тайгу, сажусь у печурки, смотрю в огонь и вспоминаю тебя…» «Ты сейчас далеко-далеко, между нами леса и снега…

До тебя мне дойти не легко, а до смерти – четыре шага!» «Четыре шага! Этот поэтический оборот очень удачен!

Действительно четыре шага, как тогда Родиону. Напишу Сереже и сообщу теперь же, что приеду летом». И вместо

того, чтобы заснуть, она села за письмо – то, которое не могло родиться в течение всей зимы и которое должно

было наполнить теплом сердце человека, смотревшего в огонь в заметенной сугробами хижине. Это было вечером

20-го марта, а 21-го, возвращаясь из Капеллы, она вошла в кухню, где Аннушка, одержимая манией чистоты, опять

скребла пол. Добрая женщина обернулась к ней и сказала: – Письмо к тебе. Руки-то у меня мокрые, возьми сама со

стола. Человек из Сибири приехал, заходил передать. От муженька, поди! – Конечно от Сергея! От кого же еще! –

радостно воскликнула Нина, и, схватив конверт, присела на окно. Ей тотчас же бросилось в глаза, что конверт был

надписан незнакомой рукой. «Как жаль, что не от Сергея! От кого же еще?» – и быстро вскрыла конверт. Выпало

два листка, написанные двумя различными почерками. Она торопливо схватилась за один… «Глубокоуважаемая и

прекрасная Нина Александровна!» Она остановилась. Что за изысканное обращение? Кто это пишет так? И,

перевернув страницу, взглянула на подпись: «Ваш покорный слуга Яков Семенович Горфункель». А! Это тот чудак-

антропософ, еврей из Клюквенки! Уж не заболел ли Сергей? Сердце тревожно стало отбивать дробь, а дрожащие

руки опять перевернули страницу. «Глубокоуважаемая и прекрасная Нина Александровна! Не сочтите дерзостью,

что я взял на себя обязанность написать вам. Оно не печально – то событие, о котором я пишу, – я бы хотел, чтобы

вы могли постичь всю его радостную сторону: ваш муж – этот благороднейший, умнейший, талантливейший человек

– жив, светел и радостен, но продолжает свой путь уже под особой защитой, окруженный особой помощью. Высшие

Силы сочли нужным охранить его от всяких неосторожных, грубых прикосновений и оградить от земной суеты,

чтобы он мог безболезненно восходить к Свету, где выправятся и расцветут когда-нибудь и наши скорбные, смятые

жизнью души и где когда-нибудь вы встретитесь с ним лицом к лицу». Нина опустила руку с письмом. «Что такое?

Не понимаю… мне показалось что-то страшное… Не может быть! Прочту еще раз… не может быть!» «Я знаю,

чувствую, вижу, какою болью наполнилось сейчас ваше сердце, глубокоуважаемая Нина Александровна, я чувствую

сейчас за вас. Если бы и вы могли посмотреть на случившееся моими глазами! Что такое смерть перед вечностью?»

– Ах! – отчаянно вскрикнула Нина и выронила письмо. Аннушка повернулась к ней. – Господь с тобой, матушка Нина

Александровна, чего это ты? – Аннушка, Аннушка! – воскликнула Нина, хватаясь за голову. – Матерь Пресвятая! Да

что ж это сталося? – и, вытирая о подол руки, Аннушка подошла к Нине, но та, схватившись руками за раму окна,

припала к ней головой, повторяя: – Боже, Боже, Боже! В эту минуту на пороге входной двери показался Мика. – Что

с Ниной? – испуганно воскликнул он. – Да вот, видишь ты, только взялась за письмо, да начавши читать, как

вскрикнет, да как застонет, – озабоченно зашептала Аннушка. Нина и в самом деле стонала: не кричала, не

плакала, а стонала, по-прежнему припав к раме окна. С полным сознанием своего неоспоримого права Мика

бросился к письму и схватил его. «Глубокоуважаемая и прекрасная!» – так вот как пишут его сестре – не все, стало

быть, смотрят на нее, как он, сверху вниз! Прочитав до того места, где Нина выронила письмо, он тоже оставил его.

– Нина, Нина, успокойся! Нина, дорогая! – воскликнул он, бросаясь к сестре и обнимая ее. – Аннушка, помогите,

успокойте! Несчастье с Сергеем Петровичем! На пороге показалась привлеченная их голосами Катюша. – Нина,

пойдем в комнаты. Встань, Ниночка! Посмотри на меня, перестань! – и вдруг со страшным раздражением он

накинулся на Катюшу: – Ты что стоишь и смотришь? Любопытно стало? Да что же ты можешь понять в горе

благородной женщины? Нечего тебе и делать здесь, около моей сестры! Катюша, не ожидавшая такого смерча,

быстро юркнула к себе. Аннушка и Мика, оторвав Нину от окна, повели ее в комнату, где уложили на диване. Она

отстраняла воду и все так же стонала. Мика вернулся в кухню, чтобы собрать страницы, их следовала так или иначе

дочитать. Те, которые он начал… что-то особенное показалось ему в каждой строчке – светлая уверенность в

потусторонней жизни, необычайность, с которой говорилось о надземном, приоткрывающиеся необозримые дали.

«Я узнаю, кто он, а письмо это надо сохранить и показать Мери», – думал Мика. Нина внезапно села на диване. –

Смерть… да – смерть! Что же могло случиться? – говорила Нина. – Ведь он был здоров. Или все те же четыре шага?

Аннушка, Мика, четыре шага стоят жизни… Да где же это мы живем? Они смотрели на нее, думая, что она сама не

понимает, что говорит и перешептывались между собой. Мика бросился к телефону, но Нина внезапно, словно тень,

появилась около него и схватила за руку. – Кому ты звонишь? Бога ради, не Бологовским! Там старуха с больным

сердцем и молодая в ожидании. Им нельзя так вдруг сообщать такие вещи! – Я хотел только вызвать Марину

Сергеевну! – Марину? Да, да! Позови Марину. И Олега позови, позвони ему на службу, только, Бога ради, не на дом,

– и снова упала на диван. «Как ни была безрассудна эта женщина, она даже в минуты острейшего горя умела

думать о других», – что-то вроде этой мысли мелькнуло в голове мальчика одновременно с мыслью, что жизнь все

больше и больше вовлекает его в свое русло, приближая все вокруг к соотношениям и сложностям. Когда через

полчаса Марина подбежала к дивану, на котором металась Нина, та села и, не обращая внимания на присутствие

Аннушки, стала восклицать: – Вот наказание! Вот расплата! За измену, за аборт, за безверие! Получила возмездие!

Теперь – всю жизнь одна! Ни мужа, ни ребенка! Так и должно было быть, так и надо такой дряни, как я! Он не успел

получить моего письма! Слишком поздно! Какое страшное слово «поздно»! Марина обнимала ее, стараясь

успокоить, повторяя, что во время своей поездки она уже достаточно доказала свою любовь. Письмо Якова

Семеновича дочитали. Последовательность событий выяснилась во всей своей безотрадности: во время одного из

очередных походов в тайгу ни Сергей Петрович, ни его напарник-уголовник не вернулись на место сбора. Ссыльные

были уверены, что они заблудились, начальство заподозрило побег. После долгих упорных поисков, уже на другой

день, с собаками, нашли только тело Сергея Петровича, уголовника не нашли вовсе. Яков Семенович сообщал все

факты, но художница описывала целый ряд подробностей, которые проливали свет на последние дни Бологовского.

По ее словам младший комендант еще с той сцены в лесу (когда был убит Родион) затаил злобу против Сергея

Петровича и постоянно чинил ему какие только мог неприятности. Последнее время он гонял его в тайгу с каждой

партией и назначил ему в напарники убийцу-рецидивиста, с которым никто не мог поладить. «Он несколько раз

жаловался мне, что этот человек невыносим ему и своим присутствием отравляет последнюю радость – созерцание

зимней красоты, -писала Лидия Викторовна. – Несколько раз он напрасно просил командировать к нему Якова

Семеновича или доктора. Когда стало известно, что Сергей Петрович не вернулся к месту сбора, никто из нас,

ссыльных, особенно из числа интеллигенции, ни одной минуты не допускал, чтобы такой человек, как Сергей

Петрович, решился на такой опрометчивый шаг, как побег, имея родных и жену, на которых это, разумеется, тотчас

бы было вымещено. Мы были с самого начала абсолютно уверены, что он заблудился. Я всю ночь не спала,

прислушиваясь к вою метели. На утро мы с ужасом наблюдали, как конные гепеу выводили своих больших овчарок,

снаряжаясь на розыски. Эти собаки приучены перекусывать людям сухожилия ног, чтобы преследуемый человек не

мог больше сделать ни шагу. Я вспоминала «Хижину дяди Тома» – скажите, чем наши колонии лучше плантаций,

если на русских, как на негров, выпускают натренированных овчарок? Это неслыханно! Весь день мы провели в

ожидании известий и, перебегая друг к другу, переговаривались шепотом. С наступлением сумерек я только что

вышла из мазанки, чтобы добежать до Якова Семеновича, так как от тревоги места себе не находила, как

послышался звук кавалерийского рожка и лай собак. Все повыскакивали из своих домов и увидели, как отряд гепеу

проследовал в здание комендатуры, они пронесли кого-то на носилках; но когда мы попробовали подойти ближе, на

нас закричали, грозя арестом каждому, кто посмеет приблизиться. Сначала мы так и не узнали ничего; нам помогли

наши дети: несколько мальчиков, якобы наперегонки носились взад-вперед на лыжах по нашей единственной,

известной вам улице и высмотрели, как закрытые рогожей носилки перенесли в подвал, к которому приставили

часового. Туда могли положить только мертвого! Я не могла оставаться больше в неизвестности, и когда наступила

окончательно ночь, я подговорила несколько друзей, и мы с фонарем под полой прокрались к погребу. Сунув

часовому на водку, мы уговорили его впустить нас на несколько минут. Пришлось убедиться в горькой истине. У

него оказалась разбита голова, узнать было почти невозможно, но по волосам, по свитеру и руке с обручальным

кольцом мы узнали Сергея Петровича. Что именно произошло – осталось неизвестно. Доктор, который был с нами,

уверял нас, что так свернуть на сторону весь череп мог или медведь, или богатырский удар камнем, во всяком

случае, не собаки. Быть может, у него возникла ссора с уголовником? Но куда же девался сам уголовник? Это

осталось непонятным, но разве легче стало бы, если бы мы, положим, узнали, что произошло? Мы потеряли

человека, который был душой нашего круга, который объединял нас, он никогда не терял хорошего, бодрого

расположения духа и умел привносить содержание в каждую беседу. Своими разговорами об искусстве и

философии он не давал нам тупеть и опускаться. Когда я вернулась домой, безумно плакала на печке моя старшая

дочка; я всю ночь не могла ее успокоить. Ей только 13 лет, но она уже поняла, что она потеряла с этой смертью; он

всегда старался скрасить дни этого несчастного ребенка и содействовал развитию в этой дыре, где она лишена

слишком многих культурных воздействий. Приходя к нам по вечерам, он тренировал ее по-французски и читал ей

наизусть целые акты из «Бориса», «Фауста» и «Syrano de Bergerack», заменяя собой целую библиотеку. Он

постоянно шутил с ней и ободрял ее. У него была органическая потребность приносить кому-то пользу, передавать

неистощимое богатство своей внутренней жизни. Я не могу себе представить сейчас нашего существования без

него – оно потеряет последние краски! Минут, когда мы стояли над его телом я не забуду. Сейчас они уже

аккумулируются в творческие планы и когда-нибудь претворятся в картину «Гибель ссыльного». Я запечатлею на

ней неподвижное тело с лицом аристократа, эти восковые красивые руки и наши скорбные фигуры в верблюжьей

шерсти и сибирских ватниках -своеобразные святые жены у Креста и Яша в роли Иосифа Аримафейского. Я бережно

вынашиваю свои творческие замыслы, я – как беременная! Но боюсь, что им никогда не суждено будет перейти на

полотно и что я так и умру на своем гороховом поле у закопченной печи вместе с моими девочками, забытая всеми,

так и не знающая, за что я пострадала». Далее она сообщала, что в следующую ночь тело было уже увезено

неизвестно куда. Все было сделано шито-крыто, очевидно со специальной целью избежать каких-либо

нежелательных инцидентов. Подвал оказался открыт и пуст! На ту же ночь ссыльные, собравшись в мазанке на

окраине, отпели «Со святыми упокой», «вечную память», причем почти все плакали. Марина читала это письмо

вслух и сама все время вытирала слезы. Мика, слушавший из угла, в который забился, видимо, тоже был потрясен.

Едва они успели закончить, как в комнату быстро вошел Олег, явившийся прямо из порта. – Что случилось? –

спросил он еще в дверях. После того, как все была рассказано и прочитаны письма, Нина, всматриваясь в его

печально-озабоченное лицо, спросила: – Считаете вы возможным сообщить такое известие Асе и Наталье Павловне?

Он задумался. – Нет, – проговорил он через несколько минут, подымая голову, – нет, это сейчас невозможно! – А что

же делать? – спросила Марина. – Нине будет слишком тяжело притворяться. Не знаю, в праве ли вы требовать от

нее такой жертвы. А если даже она пойдет на нее ради вас, что вы скажете Наталье Павловне и жене, когда не

будет писем месяц, два, три? Чем объясните это молчание? – В конце концов, конечно, сказать придется, – ответил

он. – Асе я скажу, как только она поправится после родов, а там она сама решит, как поступить с Натальей

Павловной. Она – самый близкий Наталье Павловне человек и будет сделано так, как захочет она. – Так значит,

Нина одна должна вынести на своих плечах всю тяжесть этого известия? Вы поставите ее в такое положение, что

ей даже поплакать будет не с кем, – и нота раздражения прозвучала в голосе Марины. Он с холодной неприязнью

быстро скользнул по ней глазами. – Пусть Нина сама выскажет мне решение – готова ли она помочь мне поберечь

некоторое время мою жену. Нина, сколько я мог заметить, сама очень привязана и к Асе, и к Наталье Павловне. Что

вы мне скажете, Нина? Он поднес к губам ее руку и потом, продолжая держать ее в своей, приник к ее кисти,

ожидая своего приговора. Несколько минут они молчали. – Я сделаю все, что вы хотите, – покорно прошептала

Нина, – Да, эти люди стали родными мне. Между ними составился уговор написать от лица Сергея Петровича два

или три письма, в которых он сообщит, будто бы повредил себе руку и диктует это письмо соседке; так письма,

естественно, будут короче и более общего характера. Олег и Нина составят вместе несколько таких писем; дату

можно всегда поставить недели на две назад и опустить письмо за городом, доверчивые души не станут

разглядывать почтовых штемпелей; сложнее будет, если они опять примутся собирать посылку, но и тут выход из

положения найти нетрудно: – Отправлять посылку придется, конечно, мне, – сказал Олег. – Не Асе же тащиться за

город с тяжелым ящиком. Я принесу ее вам, Нина, и просижу у вас день – вот и все. Этот план как единственно

возможный был принят, и тут же составлено первое письмо, которое Марина вызвалась переписать, чтобы почерк

не показался знакомым. Она обещала точно так же переписывать и последующие письма. Через несколько дней

Нина собралась с духом и пошла к Наталье Павловне, после того, как Олег позвонил со службы, что старая дама

удивляется ее продолжительному отсутствию. Зная тонкость и безошибочность чутья Аси, Олег удалил ее под

каким-то предлогом на этот вечер к Леле, строго наказав дожидаться, пока он придет за ней, а сам остался на

всякий случай с дамами. Сначала все шло благополучно, но за чаем, когда Наталья Павловна стала читать вслух

полученное письмо, атмосфера слишком накалилась. – Досадно, что он не сообщил подробностей: чем повредил

себе руку и в каком именно месте, – говорила Наталья Павловна, – я боюсь, чтобы это не помешало ему играть на

скрипке, особенно если повреждено сухожилие. Как вы думаете, Ниночка? Нина крепилась из последних сил и все-

таки расплакалась. – Это нервы! Я очень истосковалась… Не дождусь, когда поеду… – шептала она… – Вы слишком

трогаете своим отношением, Наталья Павловна! – Вы – мои дети. Какое же другое отношение может у меня быть? –

возразила Наталья Павловна. – Кажется, не выдержу! – сказала Нина Олегу, когда он вышел ее проводить. –

Хорошо, что через две недели Капелла уезжает в турне на Поволжье. Вчера это выяснилось. К тому времени, когда

мы вернемся, Ася уже будет матерью, и вы должны обещать мне, что сообщите обеим все без меня… И потом,

прощаясь с ним около своего подъезда, она сказала: – Мы друзья, не правда ли? Мы с вами знаем грехи друг друга и

прощаем их. Не все так чисты, как ваша Ася. Мне и вам так досталось в жизни, что… Бог, если Он есть,

смилостивится над нами и не осудит нас. Мы – друзья? Он с прежней манерой склонился к ее руке: – Да, Нина, и

всегда ими останемся. Письмо «чудака из Клюквенки» не принесло плодов, или вернее, принесло их не там, куда

было адресовано: его читал и перечитывал Мика. «Вот истинное отношение к смерти! Здесь даны такие штрихи

потустороннего существования, такое сияние бессмертия и широта мысли, каких я еще не встречал никогда! Это

писал большой христианин! Я его найду, я буду с ним говорить! Он раздвигает облака, показывая солнце!»

Глава четырнадцатая

Леля всегда избегала конфиденциальных разговоров, в задушевный тон она переходила только с Асей; никто из

окружающих ее не мог с точностью определить в какой мере она потрясена оборвавшимся романом. Она ни разу не

плакала и даже не высказала сожаления по поводу ссылки Валентина Платоновича; напротив, сама обрывала мать:

«Довольно уже! Сетованиями нашими мы все равно не поможем» или «Переделать ничего нельзя, так и не стоит!

говорить об этом!» Тем не менее, старшие дамы соглашались между собой, что она, несомненно, грустит, похудела

и побледнела; они старались ласкать ее и развлекать, как могли. Сознавая, что потеря эта для нее не является

роковой или незаменимой, Леля и в самом деле не могла тем не менее отделаться от мыслей о Валентине

Платоновиче. Он казался ей интересней всех остальных. Уже пробуждающийся женский инстинкт подсказывал ей,

что этот человек ближе других подходит к тому идеалу мужчины, который был создан ее воображением: изящному

до изысканности и дерзкому до грубости в отношениях интимных; давно ожидаемая репрессия настигла раньше,

чем отношения успели стать таковыми благодаря тем несколько старомодным приемам ухаживания, с которыми

Валентин Платонович подходил к ней, очевидно из уважения к своему кругу… И она пока не могла себе

представить никого другого на этом месте. Щемящая и досадная боль не осуществившихся ожиданий! еще не

зажила. Разговоры старших о Фроловском были ей теперь неприятны отчасти потому, что расшевеливали эту боль,

отчасти и потому, что вели к постоянным пререканиям с Зинаидой! Глебовной: в Ленинграде осталась

шестидесятилетняя больная мать Валентина Платоновича, которая жила на распродажу вещей и из последних

средств посылала сыну посылки в Караганду. Зинаида Глебовна постоянно навещала приятельницу, но тщетно

посылала к ней Лелю: – Не поеду, – всякий раз взволнованно напускалась на мать Леля. – Вовсе ни к чему! Только

себя в ложное положение belle fille [87] поставлю! Помочь мы ничем не можем, а общества старух с меня и так

довольно. Тебе доставляет удовольствие плакать с ней вместе, а мне никакого! Зинаиду Глебовну огорчали

пререкания с дочерью и ее дерзкий тон, и она постоянно жаловалась Наталье Павловне: – У Лелички завелось слово

«подумаешь», которое может довести до отчаяния! – говорила она. – Но это слово… помилуйте, дорогая, это слово…

вне своего прямого значения и вне определенного контекста ничего не значит! – возражала ее собеседница. – О,

нет, Наталья Павловна, нет! Вы ошибаетесь: оно очень много значит, когда произносится отдельно с

восклицательным знаком. Тут и «как бы не так», и «вот еще», и даже «не воображай, пожалуйста!» – целый

комплекс слов самых оскорбительных для родительских ушей. Прокофьев Сергей Сергеич рассказывал, что это

слово первое, которое принесли из советской школы его мальчики. Как же так «оно ничего не значит»! – Вы

слишком уступчивы, моя дорогая! Вот Ася хорошо знает, что если бы она попробовала заговорить со мной подобным

образом, она тотчас бы подверглась домашнему аресту без книг и рояля, – возразила Наталья Павловна. Зинаида

Глебовна только вздохнула: подвергнуть домашнему аресту Лелю было не так просто! На Пасху Леля уступила,

наконец, желанию матери. Опасаясь, как бы дочь не передумала, Зинаида Глебовна стала выпроваживать ее

немедленно и несколько даже заискивающе лепетала: – Ну, иди, иди, дорогая. А я тем временем все твои блузочки

выглажу и печенье твое любимое испеку. Передай от меня привет Татьяне Ивановне и расспроси про Валентина

Платоновича. В самом деле, ведь неудобно ни разу не появиться. Двери на звонок Лели отворила молодая особа с

надменной мордочкой, накрашенными губками и копной перманента на голове. «Тоня или Дарочка!» – подумала

Леля. Эти два имени постоянно упоминались в нескончаемых оживленных пересудах между Зинаидой Глебовной,

Натальей Павловной и мадам, тревожившихся за судьбу Татьяны Ивановны Фроловской, которая по их мнению

отличалась излишней кротостью и полным неуменьем постоять за себя. Тоня и Дарочка были внучки нянюшки

Агаши, вынянчившей всех детей в семье Фроловских и проживавшей по старой памяти в квартире своих бывших

господ. Татьяна Ивановна разрешила Агаше выписать к себе из деревни этих внучек и долгое время баловала обеих

девочек, отдавая им сохранившиеся детские игрушки, а позднее собственные старые платья; она занималась с

обеими французским языком и другими школьными предметами, так как окончание семилетки давалось девочкам с

большим трудом. Все это принималось сначала с благодарностью, но понемногу картина стала изменяться: девочки

начали роптать, что юбки и блузки слишком старомодны, а мыть по приказу бабушки для бывшей барыни полы и

посуду слишком скучно; они стали держаться несколько строптиво. В это как раз время у Фроловских отняли еще

одну из комнат, и Татьяна Ивановна была вынуждена переселить Агашу и двух девушек в собственную спальню.

Сделано это было против желания сына, который находил ненужной филантропией возню матери с двумя уже

взрослыми девушками, наглевшими с каждым днем. Присутствие Валентина Платоновича их, правда, немного

сдерживало, и при нем они держались несколько даже подобострастно, но как только Валентин Платонович

выехал, обе окончательно переменили тон. Скоро дошло до того, что они начали самостоятельно продавать вещи

Фроловских, и когда Татьяна Ивановна обнаруживала исчезновение то медной кастрюли, то пастели французской

школы и пыталась слабо протестовать, в ответ она получала: «Обойдешься и так!» или «Не вам одной жить, мы

тоже люди!» Одиночество, а может быть болезнь и несчастья надломили силы Татьяны Ивановны и, жалуясь

поочередно всем своим друзьям на обиды, чинимые девчонками, она избегала тем не менее открытых объяснений.

В своей комнате она занимала теперь уже совсем небольшой уголок, отделенный ширмой; там стояла кровать и

маленький изящный столик, заставленный миниатюрными фотографиями, вазочками и безделушками, которые она

надеялась таким образом спасти от покушений со стороны девчонок. Разлюбить безделушки было не так легко: они

говорили о прошлом, напоминали прежний будуар с его изысканным убранством и изящество ее собственных

пальчиков, переставлявших белого слона с поднятым хоботом, венецианскую вазочку или маленького Будду с

загадочной улыбкой; фарфоровое яичко с букетиком фиалок напоминало христосование и пасхальные подарки, а

гараховский флакон, еще хранивший запах дорогих духов, говорил о том же незабываемом времени… И тут же

фотографии, с которых смотрят дорогие лица – лица погибших в боях с немцами, в боях с большевиками и в

советских чрезвычайках. Некоторые дамы боятся выставлять портреты с погонами, кирассами и георгиевскими

крестами, но храбрых дам больше… – Вот теперь моя «жилплощадь». Я собрала сюда всех моих, чтобы не

чувствовать себя одинокой. Вот тут мои мальчики: это старший, Коля, убит под Кенигсбергом, а это Андрей, его ты,

наверно, помнишь, ему случалось бывать у Зинаиды Глебовны. Он погиб от тифа в восемнадцатом году, в армии,

мой бедный мальчик. А вот и Валентин, мой младшенький. Вот здесь он снят вместе с тобой, помнишь, ты

изображала однажды Красную Шапочку на детском вечере, а Валентин был в костюме Волка; вы танцевали вместе,

и ты еще не дотягивалась ручкой до его плеча. А вот и вся наша семья на веранде в имении мужа; веранда, помню,

была вся увита плющом и хмелем. К удивлению Лели, Татьяна Ивановна говорила все это совершенно спокойно, как

будто всматриваясь в далекую картину, и только когда она стала рассказывать о письмах из Караганды, слезы

неудержимо полились из усталых глаз. – Я знаю, что он мне не пишет правды; я читаю между строк! Он

замечательный сын, Леличка, всегда боится меня встревожить и огорчить, и мужем бы, наверное, был самым

преданным и нежным, только прикидывается циником. Я ведь уже надеялась, что вы мне станете дочкой и оба

будете у меня под крылышком тут, в соседней комнате… Как бы я вас любила! Она обняла и прижала к себе

девушку. «Благодарю покорно! Разве ее любовь мне здесь нужна? С меня и маминой более, чем довольно. Она

видно уже забыла, чего хочется в молодости. Я потому и не хотела идти сюда, что предвидела, как обернется

разговор. Ну, что я должна отвечать ей?» – думала Леля, не смея освободиться из объятий старой дамы. Татьяна

Ивановна приписывала застенчивости ее молчание и нежно гладила ее волосы. – Ивановна! – перебил их развязный

звонкий голос. – Ты куда свои кораллы засунула? Я на рояль положила, одеть хотела, а ты уж и спроворила! Леля

быстро выпрямилась, пораженная: такого тона она все-таки не могла ожидать. – Это что еще такое? Наглость



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: