АНАРХИЗМ И АНТИИНТЕЛЛЕКТУАЛИЗМ 7 глава




Высокопарные тирады Сореля большей частью отвергались воинственными членами профсоюзного движения – Эмилем Поже, Жоржем Ивето, Виктором Грюфелле и Полем Делессалем. Когда парламентская комиссия спросила Грюфелле, который после преждевременной смерти Пелетье в 1901 году стал генеральным секретарем Конфедерации труда, изучал ли он Сореля, тот сухо ответил: «Я читал Александра Дюма». Сапожник по профессии и закаленный профсоюзный активист, Грюфелле обвинял буржуазных интеллектуалов, которые, как он считал, ничего не зная о трудностях и бедах заводской жизни, пытались увлечь рабочих абстрактными формулами, чтобы самим занять места, где будут пользоваться властью и привилегиями. «Если кто‑то слишком много размышляет, – как‑то заметил он, – у него ничего не получится». Несмотря на свое происхождение от бланкистских предшественников, которое заставляло его подчеркивать роль «сознательного меньшинства» в рабочем движении, Грюфелле презирал образованных людей, которые претендовали на лидерство в профсоюзном движении или в общественной жизни. «Среди профсоюзных активистов, – писал он в 1908 году, – существует сильная оппозиция к буржуазии… Они страстно хотят, чтобы их возглавляли рабочие».

 

Нигде в Европе не было более сильной враждебности к образованным классам, чем в деревнях матушки‑России. Студенты‑народники, которые в 1870‑х годах пошли по селам, натыкались на невидимый барьер, отделявший их от невежественного народа. Бакунин считал тщетными любые попытки чему‑то учить темный народ, а его молодой ученик Нечаев высмеивал «непрошеных учителей» крестьянства, поскольку их поучения только отвлекали от животворных «народных источников». После фиаско 1870‑х годов, жалкого краха попыток студентов приобщиться к сельскому люду, кое‑кто из разочарованных народников вообще отверг образование, которое, как они считали, только отделяет их от масс. Другие задумались, может ли образование перебросить мост через этот проем и был ли прав философ‑народник Николай Михайловский, когда он заметил, что несколько грамотных должны «неизбежно подчинить себе» трудящееся большинство.

Нельзя считать, что ситуация заметно улучшилась, когда крестьяне стали прибывать в города для работы на фабриках, ибо они брали с собой и все свои подозрения в адрес интеллигенции. Один чернорабочий в Санкт‑Петербурге горько посетовал, что «интеллигенция захватила позицию рабочего». Хорошо получать книги от студентов, сказал он, но когда они начинают учить разным глупостям, ты должен их выставить. «Они должны понять, что рабочее дело должно полностью находиться в руках самих рабочих». Хотя это замечание относилось к кружку народника Чайковского 1870‑х годов, то же самое отношение существовало и несколько десятилетий спустя к народникам и марксистам, которые соревновались в преданности нарождающемуся классу промышленных рабочих. В 1883 году Георгий Плеханов, «отец русской социал‑демократии» был вынужден заявить, что марксистская диктатура пролетариата «столь же далека от диктатуры группки революционных разночинцев, как небо от земли»[18]. Он заверил рабочих, что ученики Маркса полны самоотверженности и их задача – поднять классовую сознательность пролетариата, чтобы он стал «самостоятельной фигурой на арене исторической жизни, а не вечно переходил от одного опекуна к другому»[19].

Несмотря на неоднократные заверения такого рода, многие заводские рабочие отвергали доктринерскую революционность Плеханова и его сподвижников, направляя усилия на улучшение своего экономического положения и получение образования. Они начали формулировать систему взглядов (к ней впоследствии присоединились и сочувствующие интеллектуалы), которая впоследствии получила название «экономизм». Средний рабочий в России больше интересовался повышением своего жизненного уровня, чем политической агитацией; он настороженно относился к политическим лозунгам, которые выстреливали лидеры партий. Казалось, они были склонны втягивать его в политические авантюры, которые могли удовлетворять их собственные амбиции, а положение рабочих оставалось совершенно неизменным. Политические программы, которые, с точки зрения «экономистов», писали основные ораторы, «годились для хождения интеллектуалов «в народ», но не для самих рабочих… Что же до защиты интересов рабочих… то им занималось рабочее движение». Интеллигенция же, добавлял он, цитировала знаменитое вступление Маркса к уставу I Интернационала и старалась забыть, что «освобождение рабочего класса должно быть делом самого рабочего класса».

Под неприязненным отношением «экономистов» к интеллектуалам лежало убеждение, что интеллигенция смотрит на рабочий класс просто как на средство достижения более высокой цели, как на абстрактную массу, которой предназначено подчиняться непреложной воле истории. «Экономисты» считали, что интеллектуалы, вместо того чтобы помогать своими знаниями решать конкретные проблемы заводской жизни, с головой уходили в идеологию, которая не имела никакого отношения к подлинным нуждам рабочих. Ободренные размахом стачек текстильщиков, которые в 1896 – 1897 годах организовывали и проводили местные рабочие, «экономисты» побуждали русский рабочий класс хранить свою самостоятельность и отвергать потуги на лидерство самоуверенных профессиональных агитаторов. Как писал в 1897 году в журнале «экономистов» один столичный рабочий от станка: «Улучшение наших условий работы зависит только от нас самих».

 

Антиполитические и антиинтеллектуальные аргументы Бакунина и «экономистов» оказали глубокое воздействие на польского марксиста Яна Вацлава Мачайского. Он родился в 1866 году в Баске, небольшом местечке рядом с городом Кельце в той части Польши, что принадлежала России. Отцом его был мелкий чиновник, который умер, когда Мачайский был еще ребенком, оставив большую семью в бедственном положении. Мачайский посещал гимназию в Кельце и помогал братьям и сестрам, давая уроки своим школьным друзьям, которые снимали жилье у его матери. Свою революционную карьеру он начал в 1888 году в студенческих кружках Варшавского университета, где изучал естественные науки и медицину. Два или три года спустя, уже учась в Цюрихском университете, он отказался от своей первоначальной политической философии (смесь социализма и польского национализма) ради революционного интернационализма Маркса и Энгельса. Мачайский был арестован в мая 1892 года за то, что контрабандой доставил из Швейцарии революционные прокламации в промышленный город Лодзь, который тогда сотрясала всеобщая стачка. В 1903 году, проведя едва ли не дюжину лет в тюрьме и сибирской ссылке, он бежал в Западную Европу, где и оставался до начала революции 1905 года.

Во время своего долгого пребывания на поселении в Вилюйске (Иркутская губерния) Мачайский старательно изучал социалистическую литературу и пришел к выводу, что руководить рабочими должны не социал‑демократы, а новый класс «умственных рабочих», рожденных ростом индустриализации. Марксизм, как утверждал он в своем основном труде «Умственный рабочий», отражал интересы этого нового класса, который надеялся прийти к власти на плечах рабочих. В так называемом социалистическом обществе, заявлял он, частные капиталисты будут просто заменены новой аристократией из администраторов, технических экспертов и политиканов; работники, занятые физическим трудом, снова попадут в рабство правящего меньшинства, чьим «капиталом», образно говоря, было образование.

Мачайский считал, что радикальная интеллигенция не ставит целью создание бесклассового общества, а просто стремится обеспечить себе статус привилегированного слоя. И не стоит удивляться, что марксизм, вместо того чтобы призывать к немедленной революции против капиталистической системы, откладывал этот «крах» до будущих времен, когда экономические условия окончательно «созреют». По мере дальнейшего развития капитализма и усложнения технологии «умственные рабочие» станут достаточно сильны, чтобы устанавливать собственные правила. Если даже к тому времени профессиональная технократия отменит частную собственность на средства производства, по мнению Мачайского, «профессиональная интеллигенция» в силу своих специальных знаний завоюет монопольное положение, позволяющее управлять выпуском продукции и руководить сложной индустриальной экономикой. Управляющие, инженеры и политические функционеры будут пользоваться их марксистской идеологией как новой религией, опиум которой будет затуманивать мозги рабочих масс, держа их в постоянном невежестве и рабстве.

Мачайский подозревал каждого сторонника левых взглядов в стремлении к созданию такой социальной системы, в которой интеллектуалы будут правящим классом. Он обвинял даже анархистов из группы Кропоткина «Хлеб и воля» в том, что те предпочитают «градуалистский», постепенный подход к революции, ничем в этом смысле не отличаясь от социал‑демократов, которые предполагали, что грядущая революция не пойдет дальше, чем французская революция в 1789 и 1848 годах. Что касается проекта анархистской коммуны Кропоткина, то Мачайский утверждал, что «только обладатели цивилизации и знаний» могут обрести радость подлинной свободы. «Социальная революция» анархистов, настаивал он, на самом деле означает не «чисто рабочее восстание», а фактически «революцию в интересах интеллектуалов». Анархисты были «теми же самыми социалистами, только более страстными».

Так что же надо было сделать, чтобы избежать этой новой формы порабощения? По мнению Мачайского, пока существует неравенство в доходах, а средства производства остаются в частной собственности капиталистического меньшинства и пока научные и технические знания остаются «собственностью» интеллектуального меньшинства, большинство будет продолжать трудиться ради привилегированного меньшинства. В соответствии с замыслом Мачайского ключевая роль отводилась тайной организации революционеров, названной «Рабочим заговором», весьма схожей с бакунинским «секретным обществом» революционных заговорщиков. Предполагалось, что возглавит его сам Мачайский. Задача «Рабочего заговора» заключалась в побуждении рабочих к «прямым действиям» – забастовки, демонстрации и тому подобное – против капиталистов, имея в виду немедленное улучшение экономических условий и рабочие места для безработных. «Прямые действия» рабочих должны были увенчаться всеобщей забастовкой, которая, в свою очередь, послужит запалом для всемирного восстания, а оно возвестит эру равных доходов и возможности получить образование. В завершение порочная разница между физическим и умственным трудом сойдет на нет – вместе с классовыми различиями.

Теории Мачайского вызвали страстные дискуссии между различными группами российских радикалов. В Сибири, где Мачайский в 1898 году размножил на гектографе первую часть «Умственного рабочего», его критика социал‑демократии «вызвала большой эффект среди ссыльных», как вспоминал в своей «Автобиографии» Троцкий, который оказался среди них. В 1901 году копии «Умственного рабочего» уже ходили по Одессе, где мачаевизм начал привлекать сторонников. В 1905 году в Петербурге образовалась небольшая группа мачаевцев, которая назвала себя «Рабочим заговором». Несмотря на критическое отношение Мачайского к анархистам, часть из них привлек его символ веры. Со временем Ольга Таратута и Владимир Стрига из «Черного знамени» примкнули в обществу, которое в Одессе знали как «Непримиримые» – оно включало в себя и анархистов и мачаевцев; а в петербургском «Безначалии» было несколько последователей Мачайского.

Если некоторые анархистские литераторы считали, что Мачайский всюду и везде видит только продуманный заговор интеллигенции, то многие анархисты, как признавал Николай Рогдаев, находили в его доктринах «свежий и живой дух», противостоящий «удушливой атмосфере социалистических партий, насыщенной политическим крючкотворством».

 

Бакунинство, народничество, синдикализм, мачаевизм – и, как ни смешно, даже марксизм – способствовали развитию антиинтеллектуализма в среде русских анархистов и снабжали их лозунгами, которые те пускали в ход в борьбе против их социалистических соперников. Скорее всего, самым сильным было влияние Бакунина. Его дух чувствовался в оскорбительных нападках на социал‑демократов, которыми Бидбей открывал один из своих памфлетов. Лидер «Безначалия» обвинял «ненасытное стремление к грабежам мелких и амбициозных людей, гениев и пигмеев цезаризма, жалких хамов и лакеев, вампиров и кровососов всех сортов, стадо которых присоединилось к социал‑демократической партии». Русские марксисты, продолжал он, «почитатели культа раболепия», чья неутолимая жажда дисциплины и вынудила их к созданию «общеросийской централизованной власти… к автократии Плеханова и Кº».

Бидбей осуждал тот факт, что последователи Маркса, как и их учитель, считали крестьян и бездомных бродяг неопределенными, никчемными элементами общества, которые не могут быть действенной революционной силой, потому что у них отсутствует необходимое классовое сознание. Разве недавние крестьянские волнения в Полтавской и Харьковской губерниях не стали убедительным доказательством боевого духа сельского населения? – спрашивал он. «И кто, если не бродяги, могут стать дьявольскими повивальными бабками истории? Откуда, если не из заброшенных трущоб, может просочиться пагубный яд насмешки над грубым и холодным кодексом буржуазной морали?» Если социалисты откажутся от своих длинных и медлительных фаз революционной борьбы и признают огромную мощь темных масс, они увидят, что приближается «великий день воздаяния» (Бидбей писал это в 1904 году), что в сердцах угнетенных зарождается дух всеобщего разрушения, что Россия стоит «на пороге великой социальной бури».

В непрестанных атаках хлебовольцев на понятие «пролетарской диктатуры» тоже слышался отзвук слов Бакунина. Кропоткин заявлял, что единственная диктатура, которую допускают социал‑демократы, – это диктатура их собственной партии. Молодой сторонник Кропоткина, в котором сильно чувствовалось влияние толстовства, Иван Сергеевич Ветров (Книжник) развил этот пункт, дав определение политической партии как «государство в миниатюре» со своей собственной бюрократической иерархией, со своими собственными циркулярами и декретами. Марксисты, говорит Ветров, используют этого осьминога власти, чтобы удовлетворить свой аппетит к «абсолютному политическому владычеству». По мнению журнала группы «Хлеб и воля», Плеханов, Мартов и Ленин были «жрецами, магами и шаманами» современности. Их концепция «диктатуры пролетариата» была воплощением зла, потому что, как однажды заметил Оргеиани, «революционное правительство всегда играет антинародную роль».

Оргеиани, чье осуждение социал‑демократов отражало влияние французских синдикалистов, а также Бакунина и Мачайского, опасался, что лидеры социалистов используют рабочее движение, только набирающее силы, в своих собственных целях. Рабочее движение, сказал он, разделено на два лагеря: трудящиеся, которые производят материальные ценности, и интеллектуалы, которые стремятся господствовать над рабочими, «используя привилегию знаний». Если интеллигенты от социалистов соберутся предоставить свои знания в распоряжение простых рабочих, тем самым они окажут неоценимую услугу революционному движению. Но социалисты, придерживаясь «якобинской традиции» руководить всеми и вся, предпочитают настаивать на своем стремлении к власти, вынуждая рабочих освобождаться собственными усилиями «от Бога, от государства и от юристов – особенно от юристов». Оргеиани и его друзья таких же просиндикалистских взглядов, должно быть, были особенно рады сообщению 1904 года, в котором говорилось, что заводские рабочие Черниговской губернии начали рассматривать анархистское движение как организацию «рабочих», свободную от опеки интеллигенции, в которой пролетариат может совершенно свободно выражать свою революционную инициативу.

Именно такое отношение Оргеиани, Корн и Раевский надеялись увидеть в среде растущего российского рабочего класса. Они хотели, чтобы промышленный пролетариат убедился – «с точки зрения социал‑демократов, рабочие союзы – всего лишь вспомогательное средство для политической борьбы, в то время как анархисты считают их естественными органами прямой борьбы с капитализмом и составными частями будущего порядка».

Просиндикалисты из группы «Хлеб и воля» с определенной долей презрения относились к группе российских интеллектуалов, которые тоже называли себя синдикалистами, но от ярлыка анархистов отказывались. По данным Максима Раевского, эти люди – самыми главными среди них были Л.С. Козловский, В.А. Поссе и А.С. Недров (Токарев) – по сути были псевдомарксистами, которые в полной изоляции от практики рабочего движения были увлечены сухими теориями «Сорель и К0». Бывшие социал‑демократы, добавляет Раевский, эти самозваные синдикалистские мыслители, были заняты созданием «новой школы социализма», пытаясь объединить «революционные формы рабочего движения со старыми теориями Маркса». Мария Корн присоединилась к этим нападкам, доказывая, что революционный синдикализм имеет глубокие корни в анархистской традиции и вряд ли его можно считать ответвлением марксистского социализма, как считают Козловский и другие. Эти «неомарксистские» теоретики, говорила она, находясь в плену умирающей теории, отошли от «практического рабочего движения… глубоко укорененного в настоящих революционных инстинктах» рабочего класса.

Изучение писаний «неомарксистских» синдикалистов выявляет забавное сходство между взглядами их и их же анархистских критиков. Например, Козловский, которому пришлось принять на себя удар анархистов, полностью согласился, что синдикализм был движением заводских рабочих, а не интеллектуалов. Он резко раскритиковал ленинскую работу «Что делать?» за ее план назначения «надзирателей» из интеллигенции для руководства рабочим классом в революционной борьбе. Синдикализм требует «большой самоотверженности» от интеллектуалов, предполагает Козловский. Они должны действовать как «помощники, а не как лидеры» промышленных рабочих. Более того, диктатура пролетариата – это опасная концепция, которая может означать «лишь диктатуру вождей пролетариата, диктатуру временного революционного правительства, которое ассоциируется с буржуазными революциями». Козловский сравнивал социал‑демократическую партию с религиозной сектой с ее евангелиями, катехизисом и кафедральными соборами – обскурантистская, мракобесная церковь, которая владеет абсолютной истиной и преследует ереси. Социалистические лидеры «были пронизаны духом авторитарности» и намеревались «обучать массы культу учителей – апостолов социализма». В грядущей революции, заявил Козловский, массы не повторят прошлых ошибок, следуя за политическими лидерами. На этот раз рабочие по своей инициативе захватят средства производства и провозгласят либертарианское общество ассоциаций независимых производителей.

Учитывая, что между идеями Козловского и их собственными лежало большое пространство для соглашений, можно лишь удивляться, что Раевский и Корн подвергли его такому безжалостному бичеванию. Разве они сами не были интеллектуалами, в той же мере как Козловский, виновными в сидении у «ночных светильников» за письменными столами, заваленными бумагами? Часть этой враждебности берет начало в том, что Козловский восхвалял синдикалистские теории Жоржа Сореля, которого они считали амбициозным недоучкой. Козловский как‑то заметил, что труды Сореля, хотя и грешат плохой, несистемной организацией, тем не менее являются работами «выдающегося оригинального мыслителя, писателя колоссальной эрудиции». Если этот панегирик показался синдикалистам «Хлеба и воли» лишь несколько занудным, то у них имелись более веские причины для того ледяного приема, который они оказали Козловскому. Его отказ присоединиться к анархистскому движению или хотя бы признать, что революционный синдикализм происходит от анархизма, стал для них нестерпимым оскорблением. Хуже того, его претензии на роль пророка новой доктрины сделали его новым соперником в деле преданности рабочему классу.

 

Как и изгнанники из круга Кропоткина, Даниил Новомирский, анархо‑синдикалист из Одессы, осудил сторонников синдикализма, не имеющих отношения к анархизму, как интеллектуалов, никогда не державших в руках ни серпа, ни молота, для которых абстрактные идеи выше живых людей. Козловский и его сторонники, заявил Новомирский, хотят придать активному рабочему движению какую‑то русскую форму «лагарделлизма» – типа синдикализма, корни которого лежат в марксистской теории и который все еще сохраняет дружеские отношения с социал‑демократией. В собственных работах Новомирского сочетались все элементы антиинтеллектуализма, которые так отчетливо чувствовались в русском анархистском движении, – Бакунин ненавидел правительство и политиков, Маркс превозносил пролетариат, синдикалисты призывали рабочих к прямым действиям, а Мачайский с подозрением относился к «умственным рабочим». (Сам Новомирский был перебежчиком из лагеря социал‑демократии, анархистом и синдикалистом и обитал в Одессе, где возник самый первый центр мачаевщины.) То, что он находился под сильным влиянием Бакунина и Мачайского, подтверждает следующая цитата из его журнала «Новый мир»: «Какой класс служит современному социализму на деле, а не на словах? Мы отвечаем сразу и недвусмысленно: «Социализм выражает интересы не рабочего класса, а так называемых разночинцев или деклассированной интеллигенции». Социал‑демократическая партия, утверждает Новомирский, заражена «политическими жуликами… новыми эксплуататорами, новыми обманщиками народа». Долгожданная социальная революция может оказаться фарсом, предупреждал он, и вместе с государством и частной собственностью может уничтожить и третьего врага – свободу человека: «Наш новый заклятый враг – это монополия на знание, и носителем ее является интеллигенция». Хотя Новомирский вместе с французскими синдикалистами считал, что «сознательное меньшинство» из дальновидных «следопытов» необходимо, чтобы побуждать рабочие массы к действию. Он предупреждал рабочих, что не стоит искать спасителей за пределами собственного класса. «Бескорыстных и самоотверженных людей просто не существует – ни в темных облаках бескрайнего неба, ни в роскошных царских дворцах, ни в особняках богачей, ни в парламентах». Пролетариат должен сам руководить собой, говорит он. «Освобождение рабочих должно быть целью самого рабочего класса».

 

Общей враждебности к интеллигенции было недостаточно, чтобы в то десятилетие, что последовало за первой русской революцией, сохранить единство анархистов. Раздираемое фракционными разногласиями, страдая от жестоких репрессий Столыпина, анархистское движение в царской империи быстро сошло на нет. Относительное процветание, пришедшее после мятежа 1905 года, совершенно не устраивало ультрарадикальных философов, которым нужны были времена голода и отчаяния. В 1906 году российская промышленность стала оправляться от разрушительного воздействия революции. Хотя зарплата оставалась низкой и правительство решительно сдерживало активность только что появившихся рабочих союзов, общая ситуация с рабочим классом постепенно улучшалась и заметно сократилось количество забастовок. В сельской местности, когда бурно росло число крестьянских кооперативов и стала внедряться крестьянская реформа Столыпина, прозвучала нотка надежды. Столыпинская реформа должна была положить конец устаревшей сельской общине и создать на ее месте класс крепких фермеров, верных царю. Правда, основная масса населения – и сельского, и городского – оставалась бедной, и было всеобщее недовольство царем из‑за его отказа создать настоящее конституционное правительство, но тем не менее мятежные настроения постепенно сходили на нет.

Через несколько лет после революции 1905 года анархисты стали объектом неустанной охоты царской полиции. Кое‑кому повезло скрыться в Западной Европе и в Америке. Но сотни других были либо казнены после массовых процессов, либо обречены отбывать долгие сроки в тюрьме или в ссылке, где становились жертвами цинги или чахотки. Они проводили время за чтением или письмом, размышляя и надеясь, что следующей революции придется ждать не так уж долго. Один заключенный в Петропавловской крепости изучал эсперанто, которое многие анархисты считали универсальным языком будущего. Наконец он стал бегло говорить на этом языке, но жаловался, что из‑за сырого воздуха камеры его легкие так поражены, что ему вообще трудно говорить. Другие, как Герман Сандомирский, анархо‑коммунист из Киева, заполняли долгие дни заключения, записывая свои впечатления от жизни в тюрьме и ссылке, в то время как остальные думали только о побеге. Одному чернознаменцу, который делил тюремную камеру в Сибири с Егором Сазоновым, молодым эсером, который в 1904 году убил Вячеслава Плеве, повезло добраться до Соединенных Штатов – по тому же пути, которым пятьдесят лет назад воспользовался Бакунин.

Анархисты, кому удалось эмигрировать на Запад, скорбели о судьбе своих товарищей, томящихся в российских тюрьмах, принявших мученическую смерть на эшафоте или перед расстрельным взводом. Братство вольных общинников, группа парижских изгнанников, возглавляемая Аполлоном Карелиным, поносило царский режим, как «очередную средневековую инквизицию», и сравнивало охранку (политическую полицию) с опричниками, которые, не тратя времени, казнили действительных и мнимых врагов Ивана Грозного. Сам царь Николай был «коронованным вешателем», несущим ответственность за убийства тысяч благородных юношей и девушек. «Вечная слава казненным! Вечный позор палачам!»

В 1907 году эмигранты организовали анархистский Красный Крест в помощь своим заключенным соратникам. Штаб‑квартиры его располагались в Нью‑Йорке и Лондоне (в столице Великобритании под руководством Кропоткина, Черкезова, Рудольфа Рокера и Александра Шапиро), а отделения – в крупных городах Западной Европы и Северной Америки. Организуя лекции и банкеты, анархистский Красный Крест собирал деньги и одежду для пересылки заключенным в Россию, а также распространял петиции с протестами против полицейских репрессий царского правительства.

В то же время анархисты‑эмигранты в Женеве, Париже, Лондоне и Нью‑Йорке занимались подготовкой к очередной революции. Небольшая группа выживших чернознаменцев в Женеве вернула к жизни их журнал «Бунтарь», а последователи Кропоткина в Женеве стали выпускать журнал – наследник «Хлеба и воли», получивший название «Листки «Хлеба и воли». В Париже сформировалась группа анархо‑коммунистов, в которую входило около 50 активных членов. Время от времени Кропоткин пересекал Ла‑Манш, чтобы присутствовать на их собраниях в квартире Марии Корн.

Парижская группа, объединившись с небольшим кружком польских анархистов, участвовала в демонстрациях в память Парижской коммуны и трагедии на Хаймаркет‑сквер, а в 1914 году отметила столетие со дня рождения Бакунина. Ораторами на этом митинге были Корн, Оргеиани, Рогдаев, Забрежнев и Карелин, а также такие известные французские анархисты и синдикалисты, как Себастьен Фор и Жорж Ивето. В течение этих лет Мария Корн нашла время изучать биологию и психологию в Сорбонне; в 1915 году она прошла докторантуру в области естественных наук, написав работу «Психологические и физические реакции рыб».

Самый главный анархистский журнал постреволюционного периода, «Буревестник», был основан в Париже в 1906 году. «Буревестник» – так называлась знаменитая поэма Максима Горького, последние строчки которой призывали: «Пусть сильнее грянет буря!» Они и стали эпиграфом к журналу. Под общей редактурой Николая Рогдаева, кропоткинца с 1900 года и одного из российских делегатов на Амстердамском конгрессе 1907 года[20], и Максима Раевского, признанного лидера синдикализма, «Буревестник» в общем и целом следовал генеральной линии «Хлеба и воли», хотя и Абраму Гроссману позволялось выражать на его страницах свои антисиндикалистские взгляды. В Нью‑Йорке у «Буревестника» был его кропоткинский, просиндикалистский двойник «Голос труда», основанный в 1911 году как орган Союза русских рабочих Соединенных Штатов и Канады. «Голос труда» часто публиковал статьи парижских анархистов, особенно Рогдаева, Корн, Оргеиани и Забрежнева. Когда Раевский во время Первой мировой войны прибыл в Америку, он был назначен редактором, и под его руководством «Голос труда» стал открыто анархо‑синдикалистским изданием.

Несмотря на всю свою бурную деятельность, эмигрантская жизнь раздражала и деморализовывала анархистов. Все их старания найти общий язык сводились на нет отравой постоянных ссор и интриг. Через год после войны карелинское Братство вольных общинников раскололось из‑за каких‑то невнятных обвинений в «диктаторском» поведении его лидера. Другие кружки и объединения тоже были полны свар и взаимных обвинений. Тем не менее в декабре 1913 года возникли надежды на всеобщее примирение, когда в Париже состоялась конференция русских анархистов, которая должна была помочь организации нового интернационального конгресса, первого после Амстердамского 1907 года.

Разработав повестку дня, включавшую такие важные темы, как терроризм, синдикализм, национализм и антимилитаризм, участники объявили, что конгресс соберется в Лондоне в августе следующего года. В лондонской штаб‑квартире Федерации анархистов Александр Шапиро, назначенный секретарем будущей встречи, занялся ее подготовкой. «Предполагается, что конгресс пройдет с большим успехом, – не скрывая восторгов, писал он коллеге в Австрии, – делегаты прибудут даже из Бразилии и Аргентины». Петр Кропоткин согласился выступить с приветствием перед анархистами, представляющими 17 стран. Но 1 августа разразилась война, и конгресс был отменен.

И словно старых противоречий из‑за террора и синдикализма было мало, Первая мировая война вызвала новую полемику, которая едва не привела к краху все европейское анархистское движение. Очередной диспут начался, когда Кропоткин обвинил Германию в развязывании войны и высказался в поддержку Антанты. Действия Кропоткина объяснялись опасениями, что триумф германского милитаризма и авторитарности может оказаться гибельным для социального прогресса во Франции, благословенной земли великой революции и Парижской коммуны. Он убеждал каждого, кому «дороги идеалы прогресса человечества», помочь сокрушить германское «вторжение» в Западную Европу. Германская империя преградила Европе путь к децентрализованному обществу кропоткинской мечты.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-08-22 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: