Вообще говоря, знаменитая формула Стендаля, которую так любил Ницше – что красота есть обещание счастья, – совершенно неверна, зато прекрасно применима к эротике. Эстер была восхитительна – но и Изабель тоже: в молодости, наверное, она была даже красивее. Зато Эстер была эротична, невероятно, упоительно эротична, я ещё раз убедился в этом, когда она вернулась из ванной, натянув широкий пуловер, но тут же приспустив его на плечах, чтобы виднелись бретельки бюстгальтера, а потом поправив стринги так, чтобы они выступали из‑под джинсов; все это она проделала автоматически, не задумываясь, с неотразимой естественностью и простодушием.
Утром, проснувшись, я даже вздрогнул от радости при мысли, что мы спустимся на пляж вместе. На Плайя‑де‑Монсул, да и на всех диких, труднодоступных и, как правило, почти пустынных пляжах природного парка Кабо‑де‑Гата негласно допускался натуризм. Конечно, нагота не эротична, во всяком случае, так считается, я же, со своей стороны, всегда полагал, что нагота скорее эротична – естественно, если тело красивое, – но, скажем так, не самое эротичное, что может быть; мне случалось иметь по этому поводу тяжёлые дискуссии с журналистами, во времена, когда я вводил в свои скетчи неонацистских натуристов. Так или иначе, я прекрасно знал, что она что‑нибудь придумает; мне не пришлось долго ждать: через несколько минут она вышла в белых мини‑шортах, две верхних пуговицы на них были расстёгнуты, приоткрывая волосы на лобке; груди она повязала золотистой шалью, не забыв чуть сдвинуть её вверх, чтобы виднелась их нижняя часть. Море было тихим и гладким. На пляже она немедленно разделась совсем и широко раздвинула ляжки, вся открывшись солнцу. Я налил ей на живот масла для загара и начал её ласкать. У меня всегда был дар на такие вещи, я знал, как обращаться с внутренней стороной ляжек, с половыми губами – в общем, это мой маленький талант. Но только я вошёл во вкус, с удовольствием констатируя, что Эстер начинает возбуждаться, как услышал: «Здравствуйте!», произнесённое сильным, весёлым голосом за моей спиной, совсем рядом. Я обернулся: к нам направлялась Фадия, тоже обнажённая, с полотняной пляжной сумкой через плечо; на белой сумке красовалась разноцветная звезда с загнутыми лучами – опознавательный знак элохимитов; положительно, у Фадии было великолепное тело. Я встал, представил женщин друг другу, завязалась оживлённая беседа по‑английски. Маленький белый задик Эстер выглядел очень привлекательно, но и округлые, литые ягодицы Фадии были не менее соблазнительны, во всяком случае, я хотел всё сильнее, но обе пока делали вид, будто ничего не замечают; в порнофильмах всегда бывает по меньшей мере одна сцена с двумя партнёршами, я не сомневался, что Эстер согласится, что‑то мне подсказывало, что и Фадия отнюдь не против. Нагибаясь завязать сандалии, Эстер коснулась моего члена, словно бы нечаянно, но я точно знал, что нарочно, я шагнул к ней, теперь он стоял прямо на высоте её лица. Появление Патрика немного охладило мой пыл; он тоже был голый – хорошо сложенный, но полноватый – я обратил внимание, что у него намечается брюшко, наверное, деловые обеды, – короче, славное млекопитающее средних размеров; в принципе я не возражал и против расклада на четверых, но в тот момент мои сексуальные поползновения скорее поостыли.
|
|
Мы продолжили беседу вчетвером – голые, у кромки моря. Ни он, ни она не выразили ни малейшего удивления по поводу присутствия Эстер и отсутствия Изабель. Среди элохимитов редко встречаются постоянные пары, обычно они живут вместе два‑три года, иногда дольше, но пророк всемерно поощряет каждого сохранять автономию и независимость, в частности финансовую; никто не обязан терпеть длительное ограничение личной свободы как в браке, так и в простом сожительстве, любовь должна оставаться свободной, чтобы можно было когда угодно начать все сначала, – таковы принципы, провозглашённые пророком. Фадия, конечно, пользовалась высокими доходами Патрика и вела соответствующий образ жизни, но они, скорее всего, не имели ни совместно нажитого имущества, ни общего счета. Я спросил у Патрика, как поживают его родители, и он сообщил мне печальную новость: его мать умерла. Это случилось внезапно и совершенно неожиданно: подхватила больничную инфекцию в льежском госпитале, куда легла на вполне заурядную операцию бедра, и угасла за несколько дней. Сам он в это время находился по делам в Корее и не смог проститься с нею на смертном одре, а по возвращении её уже заморозили – она завещала своё тело науке. Робера, его отца, это просто подкосило: собственно, он решил покинуть Испанию и поселиться в каком‑нибудь бельгийском доме для престарелых; недвижимость переходила к сыну.
Вечером мы вместе поужинали в рыбном ресторане в Сан‑Хосе. У Робера Бельгийского тряслась голова, и в разговоре он принимал минимальное участие; честно говоря, он почти совсем отупел от транквилизаторов. Патрик напомнил мне, что зимняя школа состоится через несколько месяцев на Лансароте, что все чрезвычайно надеются меня видеть, последний раз пророк говорил с ним об этом не далее как на прошлой неделе, я произвёл на него прекрасное впечатление; на сей раз мероприятие обещает быть поистине грандиозным, съедутся члены секты со всего мира. Эстер, естественно, станет желанной гостьей. Она никогда прежде не слыхала о секте и заинтересовалась её учением. Патрик же, явно разгорячённый вином (мы пили «Тесоро де Бульяс», довольно крепкое вино из Мурсии), особенно напирал на сексуальные аспекты. Любовь, которой учил пророк, которой он призывал следовать в жизни, – это любовь истинная, а не собственническая: если вы по‑настоящему любите женщину, вас должно радовать, что она получает удовольствие с другими мужчинами. Точно так же и она должна искренне радоваться тому, что вы получаете удовольствие с другими женщинами. Мне подобная болтовня была не внове ещё с тех пор, когда я вводил в свои скетчи страдающих анорексией любительниц групповух: у меня не раз случались по этому поводу тягостные дискуссии с журналистами. Робер Бельгиец одобрительно и безнадёжно кивал головой: сам‑то он, наверное, за всю жизнь не знал ни одной женщины, кроме жены, а теперь она умерла, и он, видимо, тоже скоро умрёт в своём Брабанте, в доме для престарелых, протухнет безымянным комочком в собственной моче, хорошо ещё, если его не будут избивать санитары. Фадия, судя по всему, тоже не имела никаких возражений, она макала креветки в майонез и сладострастно облизывала губы. Я абсолютно не представлял, как на всё это смотрит Эстер, думаю, всякие теоретизирования на сей счёт должны были казаться ей довольно‑таки старомодными, и, честно говоря, я склонен был с ней согласиться, хоть и по другим причинам – скорее из общего отвращения к теоретическим дискуссиям, с возрастом мне становилось все труднее не только принимать в них участие, но даже и проявлять к ним какой бы то ни было интерес. У меня, безусловно, нашлось бы, что возразить по существу, например, что «не‑собственническая» любовь мыслима лишь в том единственном случае, когда живёшь в атмосфере, перенасыщенной удовольствиями, где нет места никаким страхам, в частности страху остаться одному или умереть; что эта любовь, помимо прочего, предполагает как минимум вечную жизнь, – короче, что реальные условия для неё отсутствуют. Ещё несколько лет назад я бы наверняка стал что‑то доказывать, но теперь у меня не осталось сил, да и вообще не настолько это было важно, Патрик слегка опьянел и упивался собственными речами, рыба была свежая, мы, что называется, приятно проводили вечер. Я обещал приехать на Лансароте, Патрик рассыпался в заверениях, что мне обеспечат совершенно исключительное ВИП‑обслуживание; Эстер пока не знала, у неё в это время, возможно, будут экзамены. Прощаясь, я долго жал руку Роберу, который пробормотал что‑то уже совсем непонятное; несмотря на жару, его слегка знобило. Больно было видеть этого старого материалиста, его искажённое горем морщинистое лицо, враз поседевшие волосы. Жить ему оставалось несколько месяцев, может быть, несколько недель. Кто станет жалеть о нём? Да почти никто; возможно, Гарри, лишённый приятных, размеренных, не слишком жарких споров. Я вдруг понял, что Гарри, скорее всего, гораздо лучше перенёс бы кончину жены; он мог вообразить, как Хильдегарда играет на арфе среди ангелов Господних, или, в более спиритуалистичном варианте, как она забилась куда‑нибудь в топологический уголок точки Омега, что‑нибудь такое; для Робера Бельгийца ситуация была безысходной.
|
«What are you thinking?»[48]– спросила Эстер, когда мы входили в дом. «Sad things…»[49]– задумчиво ответил я. Она покачала головой, серьёзно посмотрела на меня и поняла, что мне по‑настоящему грустно. «Don't worry…»[50]– тихо сказала она, а потом опустилась на колени, чтобы сделать мне минет. Это она умела отлично, её техника явно шла от порнофильмов – такие вещи сразу видно, у неё был один характерный жест, очень частый в фильмах, – она отбрасывала волосы назад, чтобы если не камера, то партнёр любовался её работой. Фелляция всегда была царицей порнофильмов, и только она может дать девушкам полезный образец для подражания; к тому же лишь в этих сценах иногда присутствует некое подобие реальных эмоций во время акта, потому что только здесь крупным планом показывают лицо женщины, и в её чертах читается та горделивая радость, то детское восхищение, какое она испытывает, доставляя удовольствие. И действительно, позднее Эстер рассказывала мне, что, когда в первый раз занималась сексом, не согласилась на эту ласку, а попробовать решила, только насмотревшись фильмов. Теперь она бралась за дело на редкость хорошо, сама радовалась своему умению, и впоследствии я не раздумывая просил её сделать мне минет, даже когда она выглядела слишком усталой или нездоровой, чтобы заняться любовью. Непосредственно перед эякуляцией она немного отстранялась, чтобы струя спермы попала ей в лицо или в рот, но потом возвращалась к своему занятию и тщательно слизывала все до последней капли. Как большинство очень красивых девушек, она была подвержена всяким недомоганиям, разборчива в еде, и сначала ей стоило больших усилий заставлять себя глотать; но опыт нагляднейшим образом показал ей, что деваться некуда: для мужчин дегустация спермы является не безразличным актом, оставляющим возможность выбора, но абсолютно незаменимым доказательством привязанности; теперь она проделывала это с радостью, и я испытывал огромное счастье, кончая в её маленький рот.
Даниель25,З
Я раздумывал несколько недель, прежде чем вступить в контакт с Марией23, но потом просто оставил ей свой IP‑адрес. В ответ от неё пришло следующее сообщение:
Я Бога видела вдали,
Несуществующую силу,
Небытия хрустальный блик,
И я свой шанс не упустила.
12924, 4311, 4358, 212526. По указанному адресу мне предстала серая, бархатистая, мягкая поверхность; по всей её толщине перекатывались слабые волны – словно занавес на ветру; вдалеке звучали литавры. Композиция навевала покой и лёгкую эйфорию, на какое‑то время я целиком погрузился в её созерцание. Прежде чем я успел ответить, Мария23 отправила второе сообщение:
Покинув Пустоту загрузочного чрева,
Мы плаваем в свету раствора Чистой Девы.
51922624, 4854267. Вокруг виднелись одни развалины – остовы высоких серых зданий с зияющими дырами окон; гигантский бульдозер разгребал грязь.
Я зуммировал громадную жёлтую машину с округлыми формами, напоминавшую радиоуправляемую игрушку: судя по всему, водителя в кабине не было. По мере продвижения бульдозера из‑под его ножа по серо‑чёрной жиже разлетались куски человеческих скелетов; ещё немного увеличив изображение, я различил берцовые кости и черепа.
«Вот это я вижу из окна…» – написала Мария23, переходя без предупреждения в некодированный формат. Я немного удивился: значит, она принадлежала к тем редким неолюдям, кто обитал в древних городищах. Одновременно я понял, что Мария22, общаясь с моим предшественником, никогда не затрагивала эту тему; во всяком случае, в его комментарии об этом нет ни слова. «Да, я живу в развалинах Нью‑Йорка», – ответила Мария23. И немного погодя добавила: «Прямо в центре того, что у людей называлось Манхэттен».
Конечно, это не имело ни малейшего значения: неолюди никогда не покидали пределы своего дома, об этом не могло быть и речи; однако я, со своей стороны, доволен, что живу на лоне природы, написал я ей. Нью‑Йорк не такой уж неприятный, ответила она; после периода Великой Засухи здесь дуют сильные ветры, небо постоянно меняет цвет, а она живёт на одном из верхних этажей и подолгу любуется движением облаков. Некоторые химические предприятия, расположенные, судя по расстоянию, в Нью‑Джерси, продолжают работать, и на закате их выбросы окрашивают небо в странные розово‑зелёные тона; а ещё отсюда видно океан – очень далеко к востоку, если только это не оптическая иллюзия; при ясной погоде иногда можно различить лёгкие мерцающие блики.
Я спросил, успела ли она дочитать рассказ о жизни Марии1. «О да… – сразу же последовал ответ. – Он очень короткий, меньше трех страниц. Видимо, она обладала исключительными способностями к синтезу».
Это тоже было не совсем обычно, но возможно. Напротив, Ребекка1 прославилась рассказом о жизни, содержавшим более трех тысяч страниц и покрывавшим всего лишь двухчасовой отрезок времени. В этом плане нам тоже не давали никаких жёстких инструкций.
Даниель1,15
Сексуальная жизнь мужчины делится на два этапа: на первом этапе он эякулирует слишком быстро, на втором у него не стоит вообще. В первые недели своей связи с Эстер я, судя по всему, вернулся к первому этапу – хотя давно уже считал, что нахожусь на втором. Временами, шагая рядом с ней в парке или на пляже, я впадал в какое‑то невероятное опьянение, сам себе казался мальчишкой, её ровесником – и ускорял шаг, дышал полной грудью, распрямлял спину, говорил громким голосом. Зато в другие минуты, когда я мельком замечал наше отражение в зеркале, на меня накатывала тошнота, и я, задыхаясь, скрючивался под одеялом, сразу чувствуя себя немощным стариком. В целом, однако, моё тело неплохо сохранилось: ни грамма жира и даже кое‑какая мускулатура; но у меня обвисли ягодицы, а главное, яички, они обвисали всё сильнее, и это было непоправимо, я никогда не слышал, чтобы это поддавалось лечению; и всё‑таки она лизала мои яички, ласкала их, не испытывая, похоже, ни малейшего смущения. Её собственное тело было таким свежим, таким гладким…
В середине января мне пришлось на несколько дней съездить в Париж; Францию накрыла волна сильных холодов, каждое утро на тротуарах находили замёрзших бомжей. Я прекрасно понимал: они не идут в открытые для них приюты, не желают жить среди себе подобных; это дикий мир, населённый людьми жестокими и тупыми, у которых тупость каким‑то особенно мерзким образом усиливает жестокость; мир, не знающий ни солидарности, ни жалости: драки, изнасилования, пытки – самое обычное здесь дело; мир, фактически такой же беспощадный, как тюрьма, с той лишь разницей, что надзиратели в нём отсутствуют, а опасность присутствует всегда. Я навестил Венсана, у него было натоплено и душно. Он вышел ко мне в халате и в тапочках, часто моргал и не сразу сумел нормально заговорить; за последнее время он ещё похудел. По‑моему, я был первым его гостем за долгие месяцы. Он сказал, что много работал у себя в подвале, нет ли у меня желания взглянуть? Я почувствовал, что это выше моих сил, и, выпив чашку кофе, ушёл; он по‑прежнему жил в своём волшебном, придуманном мире, и я понимал, что этот мир больше никто никогда не увидит.
Поселился я в отеле у площади Клиши, а потому, пользуясь случаем, прошёлся по секс‑шопам, купить для Эстер бельё секси: она говорила, что обожает латекс, а ещё ей нравятся капюшоны, наручники, много цепей. Продавец оказался необычно компетентным, и я спросил у него совета по поводу своей преждевременной эякуляции; он рекомендовал новинку, немецкий крем со сложным составом – туда входил сульфат бензокаина, гидрохлорид калия, камфара. Крем следовало нанести на головку члена перед половым актом и тщательно втереть, чтобы он впитался; в результате чувствительность понижалась, и оргазм и эякуляция наступали значительно позже. Я опробовал его сразу же по возвращении в Испанию – и добился полного успеха: я мог входить в неё часами, единственное, что мне мешало, это сбитое дыхание; впервые в жизни мне захотелось бросить курить. Обычно я просыпался раньше неё и первым делом начинал её лизать, её влагалище быстро увлажнялось, и она раздвигала ноги, позволяя мне войти: мы занимались любовью в постели, на диванах, в бассейне, на пляже. Быть может, кто‑то так живёт годами, но я прежде никогда не знал подобного счастья и спрашивал себя, как я вообще мог жить до сих пор. У неё от природы были гримаски и жесты слегка испорченной девчонки (вкусно облизывать губы, сжимать в ладонях груди, протягивая их вам), возбуждающие мужчин до крайности. Находиться в ней было бесконечным наслаждением, я чувствовал каждое движение её влагалища, сжимавшегося, то легко, то посильнее, вокруг моего члена, целые минуты напролёт я кричал и плакал одновременно, перестав понимать, где я и что со мной, иногда после того как она отстранялась, вдруг оказывалось, что все это время играла громкая музыка, а я ничего не слышал. Мы редко выходили из дома, иногда отправлялись в Сан‑Хосе, выпить коктейль в лаундж‑баре, но и там она скоро придвигалась ко мне, клала голову мне на плечо, её пальцы сжимали мой член сквозь тонкую ткань, и часто мы тут же отправлялись любить друг друга в туалет – я перестал носить нижнее бельё, а она никогда не надевала трусов. Для неё действительно не существовало почти никаких запретов: иногда, если мы были в баре одни, она, стоя коленями на ковре между моих ног, сосала и одновременно допивала мелкими глотками коктейль. Однажды нас застал в таком положении официант; она вынула мой член изо рта, но не выпустила из рук и, подняв голову, широко улыбнулась, продолжая ласкать меня двумя пальцами; он улыбнулся в ответ, положил в карман чаевые, словно так и надо, так и договаривались, на все давно получено разрешение сверху и моё счастье тоже включено в общее устройство системы.
Я жил в раю и был отнюдь не против обитать там до конца дней, но через неделю ей пришлось уехать из‑за своих уроков фортепьяно. В день её отъезда, рано утром, пока она ещё не проснулась, я тщательно намазал головку члена немецким кремом; потом встал на колени над её лицом, откинул длинные белокурые волосы и ввёл член между её губ; она начала сосать прежде, чем открыла глаза. Позже, за завтраком, она сказала, что вкус моего члена, более выраженный после сна, в сочетании со вкусом крема напомнил ей кокаин. Я знал, что многие, вдохнув, любят слизывать оставшиеся крупинки порошка. И тут она объяснила, что на некоторых вечеринках девушки играли в такую игру – делали себе дорожку кокаина на члене кого‑нибудь из присутствующих парней; вообще‑то сейчас она на такие вечеринки уже почти не ходит, это было лет в шестнадцать‑семнадцать.
Я ощутил довольно болезненный удар; мечта любого мужчины – встретить испорченную девчонку, невинную, но готовую на любое извращение; собственно, таковы почти все девочки‑подростки. Со временем женщины постепенно входят в разум и тем самым обрекают мужчин вечно ревновать к их развратному прошлому испорченной девчонки. Отказываясь делать что‑то только потому, что это вы уже делали, что этот опыт уже приобретён, вы лишаете и себя и других всякого смысла жизни, всякого будущего и погружаетесь в тягостную скуку, которая в итоге превращается в жестокую тоску, смешанную с бессильной яростью и ненавистью к тем, кто ещё жив. По счастью, Эстер нисколько не вошла в разум; и всё же я не удержался и спросил о её сексуальной жизни; как я и ожидал, она ответила без всяких увёрток, очень просто. В первый раз она занималась любовью в двенадцать лет, после дискотеки, во время языковой стажировки в Англии; но это ровно ничего не значило, сказала она, так, отдельно взятое приключение. Потом примерно года два не было вообще ничего. Затем она начала выезжать за пределы Мадрида, и тут действительно происходили всякие вещи, она по‑настоящему узнала любовные игры. Да, несколько групповух. Немножко садомазо. Девушек не так уж много: её сестра была законченной бисексуалкой, но сама она нет, ей больше нравились парни. На свой восемнадцатый день рождения ей впервые захотелось переспать одновременно с двоими, и воспоминания у неё остались самые приятные, парни были в хорошей форме, эта любовь втроём даже имела продолжение, постепенно парни поделили между собой обязанности, она ласкала и сосала их обоих, но один обычно брал её спереди, а другой сзади – наверное, это ей нравилось больше всего, у него действительно получалось очень сильно, особенно когда она покупала попперсы. Я представил себе, как она, юная хрупкая девушка, ходит по мадридским секс‑шопам и спрашивает попперсы. Когда распадаются общества со строгой религиозной моралью, вначале наступает короткий идеальный период – молодёжи в самом деле хочется жить отвязно, свободно и весело; потом она устаёт, мало‑помалу состязание в нарциссизме выходит на первый план, и в результате они трахаются реже, чем во времена строгой религиозной морали; но Эстер ещё принадлежала этому короткому идеальному периоду: в Испании он запоздал. Она была так простодушно, так откровенно сексуальна, с такой готовностью предавалась любым играм, любым экспериментам в сексуальной сфере, даже в мыслях не имея, что это может быть нехорошо, что я не мог по‑настоящему на неё сердиться. Меня только преследовало неотступное, мучительное, болезненное чувство, что я встретил её слишком поздно, чересчур поздно, и зря прожил жизнь; я знал, что уже никогда не избавлюсь от этого ощущения – просто потому, что это правда.
В следующие недели мы виделись очень часто: я проводил в Мадриде практически все уикенды. Спала она с другими парнями в моё отсутствие или нет – не имею понятия, думаю, что да, но мне довольно легко удавалось выбросить эту мысль из головы, во всяком случае, для меня она всегда бывала свободна и рада меня видеть, а любовью занималась так пылко и безоглядно, что о большем я не мог и мечтать. Мне даже не приходило (или почти не приходило) в голову задаться вопросом, что такая красавица, как она, во мне нашла. В конце концов, я был забавный, со мной она часто смеялась; наверное, только это меня и спасало сейчас – как тридцать лет назад, с Сильвией, когда началась моя любовная жизнь, в общем и целом не слишком удачная, с долгими периодами угасания. Её, безусловно, не привлекали ни мои деньги, ни моя известность: всякий раз, когда меня при ней узнавали на улице, она испытывала скорее чувство неловкости. Ей не нравилось и когда её саму воспринимали как актрису – такое тоже случалось, хоть и не часто. Она абсолютно не считала себя артисткой; большинство артистов находят вполне естественным, что их любят за известность, в конечном счёте именно потому, что известность сделалась частью их самих, их подлинной, настоящей личности – во всяком случае, той, какую они сами для себя выбрали. Люди же, которые соглашаются, чтобы их любили за деньги, наоборот, встречаются редко, по крайней мере на Западе: у китайских коммерсантов все иначе. Китайские коммерсанты в простоте душевной считают, что их «мерседесы» класса S, ванны с гидромассажем и вообще их деньги – это часть их самих, их глубинной личности, а потому отнюдь не считают зазорным разжигать энтузиазм юных девушек с помощью подобных материальных атрибутов: они так же прямо, непосредственно связаны с ними, как какой‑нибудь европеец – с красотой своего лица, и, по сути, имеют на это даже больше прав, поскольку при относительно стабильной политико‑экономической системе человек нередко лишается своей физической красоты из‑за болезни и неизбежно утрачивает её в старости, зато виллы на Лазурном берегу и «мерседесы» класса S, как правило, остаются при нём. Но я‑то был невротик‑европеец, а не китайский коммерсант, и в своей сложности душевной предпочитал, чтобы меня ценили за юмор, а не за мои деньги и даже не за мою известность – потому что отнюдь не был уверен, что на протяжении всей своей долгой и активной карьеры отдавал ей лучшую часть самого себя, исчерпал все грани своей личности; я не был настоящим артистом в том смысле, в каком, например, Венсан был художником, поскольку в глубине души всегда знал, что в жизни нет ничего смешного, но не желал принимать это в расчёт; всё‑таки я был немножко проституткой, потакал вкусам публики, никогда не бывал по‑настоящему искренним – если предположить, что это вообще возможно, но я знал, что нужно это предполагать, что хоть искренность сама по себе и ничто, она всё же условие и предпосылка всего. В глубине души я прекрасно понимал: ни один из моих несчастных скетчей, ни один из моих жалких сценариев, состряпанных механически, на живую нитку, с ловкостью поднаторевшего профессионала, на потребу публике, состоящей из подонков и обезьян, не заслуживает того, чтобы меня пережить. Иногда эта мысль становилась мучительной; но я знал, что сумею и её довольно быстро выбросить из головы.
Единственное, чего я никак не мог понять, – это почему Эстер явно смущалась, если мы с ней находились в гостинице, а ей звонила сестра. Поразмыслив, я понял, что встречался с некоторыми её друзьями – в основном гомосексуалистами, – но ни разу не видел её сестры, с которой они как‑никак вместе жили. После секундного замешательства она призналась, что скрывала от сестры нашу связь: всякий раз, как мы встречались, она говорила, что идёт к подруге или к другому парню. Я спросил почему; она никогда всерьёз не задумывалась над этим, просто чувствовала, что сестра будет в шоке, не докапываясь до причин. Безусловно, сестру никак не могло смутить содержание моих творений, моих шоу и фильмов. Она была подростком, когда умер Франко, весьма активно участвовала в последующей movida[51]и жизнь вела более или менее свободную. В её доме прочно прописались все возможные наркотики, от кокаина до ЛСД, включая галлюциногенные грибы, марихуану и экстази. Когда Эстер было пять лет, сестра жила с двумя мужчинами‑бисексуалами; все трое спали в одной постели и перед сном приходили пожелать ей спокойной ночи. Потом она жила с женщиной, не переставая принимать многочисленных любовников, и не раз устраивала в квартире довольно‑таки «горячие» вечеринки. Эстер желала всем спокойной ночи и шла в свою комнату читать комиксы про Тентена. Однако границы все же существовали, однажды сестра весьма решительно выставила вон гостя, чересчур настойчиво пытавшегося приласкать девочку, и даже пригрозила вызвать полицию. «Между взрослыми, свободными людьми и по обоюдному согласию» – граница проходит здесь, а взрослость начинается с половой зрелости, всё это совершенно понятно, я отлично представлял себе этот женский тип, она, безусловно, должна ратовать за абсолютную свободу самовыражения в искусстве. Она была левая журналистка, а значит, должна уважать бабки, dinero; короче, я не понимал, чем я мог ей не понравиться. Тут наверняка было что‑то другое, более глубокое и постыдное; и чтобы между нами с Эстер не оставалось недомолвок, я задал ей прямой вопрос.
Она ответила не сразу, задумчивым голосом: «Мне кажется, она сочтёт, что ты слишком старый…» Да, вот оно. Как только она произнесла эти слова, у меня не осталось никаких сомнений; это откровение нисколько меня не удивило, оно было как отзвук глухого, давно ожидаемого удара. Разница в возрасте – последнее табу, единственная граница, тем более непреодолимая, что больше никаких границ не осталось, она заменила их все. В сегодняшнем мире можно заниматься групповым сексом, быть би – и транссексуалом, зоофилом, садомазохистом, но воспрещается быть старым. « Она подумает, что это как‑то ненормально, нездорово, что я живу не с парнем моего возраста…» – смиренно продолжала Эстер. Ну да, я стареющий мужчина, есть у меня такой недостаток – если воспользоваться вполне замечательным, на мой взгляд, термином Кутзее, лучше не скажешь; свобода нравов, такая чарующая, свежая и соблазнительная у подростка, во мне неизбежно превращается в отвратительную назойливость старого кобеля, который никак не может завязать. Любой на месте её сестры подумал бы то же самое, ситуация была безвыходная – если, конечно, вы не китайский коммерсант.
В этот раз я решил остаться в Мадриде на всю неделю, и два дня спустя мы с Эстер слегка поспорили по поводу «Кена Парка», нового фильма Ларри Кларка, на который ей непременно хотелось сходить. Мне активно не понравились «Детки», но «Кен Парк» оказался ещё хуже, особенно омерзительной и невыносимой была сцена, когда эта мелкая гнусная дрянь бьёт бабушку с дедушкой; меня всегда тошнило от этого режиссёра, вероятно, как раз искреннее отвращение и заставило меня говорить, я не сдержался, хотя сильно подозревал, что Эстер он нравится – по привычке, из конформизма, потому что одобрять изображение насилия в искусстве круто, в общем, нравится без особых размышлений по его поводу, точно так же, как, например, Михаэль Ханеке, причём она даже не отдавала себе отчёта в том, что мучительный, моральный смысл фильмов Михаэля Ханеке прямо противоположен смыслу фильмов Ларри Кларка. Я знал, что лучше промолчать, что, выйдя из привычного комического образа, только навлеку на свою голову неприятности, но это было сильнее меня, демон противоречия одержал верх. Мы сидели в странном, очень кичевом баре, с зеркалами и позолотой, полном восторженных гомосексуалистов, которые без конца трахались в задних комнатах, однако открытом для всех; стайки юношей и девушек за соседними столиками мирно пили кока‑колу. Опрокинув залпом ледяную текилу, я объяснил, что вся моя карьера, все моё состояние основаны на коммерческой эксплуатации дурных инстинктов, ровно на том же самом абсурдном влечении Запада к цинизму и злу, а значит, я, как никто, имею право утверждать, что среди торговцев злом Ларри Кларк – один из самых заурядных, самых пошлых, хотя бы потому, что он однозначно на стороне молодых против стариков, и все его фильмы преследуют одну‑единственную цель: побудить детей относиться к родителям совершенно бесчеловечно и безжалостно, и тут нет ничего оригинального, ничего нового, последние полвека то же самое происходит во всех областях культуры, и на самом деле эта якобы культурная тенденция таит в себе всего лишь желание вернуться назад, в первобытное состояние, когда молодые без всяких церемоний, безо всяких там душевных переживаний избавлялись от стариков, просто потому, что те были слишком слабы, чтобы защищаться, а следовательно, это лишь типичный для нашего времени откат к стадии, предшествующей всякой цивилизации, ибо судить об уровне цивилизации можно по тому, как в ней обходятся со слабейшими, с теми, кто перестал быть продуктивным и желанным; в общем, Ларри Кларк и его гнусный сообщник Хармони Корин – всего лишь два удручающих, ничтожнейших в художественном плане образчика ницшеанской сволочи, которая уже давно колосится на культурном поле, и их никак нельзя ставить на одну доску с людьми вроде Михаэля Ханеке или, к примеру, меня самого, потому что я всегда находил ту или иную форму, чтобы придать своим вполне мерзостным – сам первый это признаю – спектаклям оттенок сомнения, неуверенности, замешательства. Она слушала меня с потерянным видом, но очень внимательно, даже не притронулась к своей «фанте».