Под редакцией Ю. Балтрушайтиса 4 глава




— Почему вы держитесь так далеко от «большой публики»? — спросила она. — Разве вы поклялись в верности «Двадцати пяти Экземплярам»?

— Да, навсегда. Более того, моя единственная мечта — «Единственный экземпляр», посвященный «Единственной Женщине». В таком демократическом обществе, как наше, художник прозы или стиха должен отказаться от всякой выгоды, если она — вне любви. Ведь истинный читатель не тот, что покупает меня, но тот, кто любит меня. Стало быть, истинный читатель любящая женщина. Лавр только на то и пригоден, чтобы привлечь мирт…

— А слава?

— Истинная слава приходит только после смерти и, значит, недоступна наслаждению. Что мне в том, если у меня в Сардинии, скажем, сотня читателей, и еще десять в Эмполи и пять в Орвьето? И что мне в том, если меня будут знать столько же, сколько знают кондитера Тиция или торговца духами Кая? Я, автор, предстану перед потомством в посильном мне оружии; но я, человек, не жажду иного венца торжества, если он не из прекрасных обнаженных рук.

Он взглянул на обнаженные до плеч руки Елены. В сгибах и всей своей формой они были столь совершенны, что напоминали старинную вазу из Фиренцуолы, «работы доброго мастера»; такие должно были быть «руки у Паллады, когда она стояла перед пастухом». Пальцы скользили по насечке оружия; и блестящие ногти казались продолжением драгоценных камней на пальцах.

— Если не ошибаюсь, — сказал Андреа, устремляя на нее свой огненный взгляд, — у вас должно быть тело Данаи Корреджо. Я это чувствую, даже вижу, по форме ваших рук.

— Ах, Сперелли!

— Разве по цветку вы не представляете всю форму растения? Думаю, вы — как дочь Акризия, получающая груды золота, только не те, что вы собрали на майском базаре! Вы помните эту картину в галерее Боргезе?

— Помню.

— Я не ошибся?

— Довольно, Сперелли; прошу вас.

— Почему же?

Она замолчала. И вот, они оба чувствовали приближение круга, который должен был быстро замкнуть и сковать их воедино. Ни он, ни она не сознавали этой быстроты. Спустя два или три часа после первой встречи, она уже отдавалась ему в душе; и это взаимное подчинение казалось естественным.

Немного спустя, не глядя на него, она сказала:

— Вы очень, молоды. Вы уже много любили? Он ответил другим вопросом:

— Думаете ли вы, что больше благородства души и искусства в том, чтобы видеть все вечно-женственное в одной единственной женщине, или же в том, что человек с сильной и утонченной душой должен коснуться всех, проходящих мимо него уст, как клавишей идеального клавикорда, прежде чем отыскать высшую ликующую ноту?

— Не знаю. А по-вашему?

— Я тоже не берусь разрешить великую задачу чувства. Но, инстинктивно, я перебрал все ноты: и боюсь, что, судя по внутренним признакам, уже нашел это «до».

— Боитесь?

— Je crains се que j'espere.

На этом вульгарном языке он говорил естественно, деланностью слов почти исчерпывая силу своего чувства. И Елена чувствовала, как его голос завлекал ее в какую-то сеть и уносил из трепетавшей вокруг нее жизни.

— Ее сиятельство, княгиня ди Мичильяно! — доложил слуга.

— Граф Ди Джисси!

— Госпожа Хрисолорас!

— Маркиз и маркиза Масса Д'Альбе.

Гостиные начали наполняться. Длинные пышные шлейфы шуршали по пурпурному ковру; из усыпанных брильянтами, шитых жемчугом, украшенных цветами платьев выступали обнаженные плечи; почти все волосы сверкали изумительными фамильными драгоценностями, которыми римская знать возбуждаем столько зависти.

— Ее сиятельство, княгиня Ди Ферентино!

— Его сиятельства, герцог Ди Гримити!

Уже образовались различные группы, различные очаги сплетен и изящества. Самая большая группа, вся из мужчин, стояла у рояля вокруг герцогини Шерни, выдерживавшей эту своеобразную осаду стоя. Ферентино подошла к подруге и поздоровалась с ней с упреком.

— Почему ты не явилась сегодня к Нини Сантамарта? Мы тебя ждали.

Она была высока и худа, с парой странных зеленых глаз, казавшихся далекими в глубине темных глазных впадин. Была в черном платье с зубчатой выкройкой на груди и плечах; в пепельно-светлых волосах носила большой, как у Дианы, полумесяц из брильянтов; и резкими движениями размахивала веером из красных перьев.

— Нини едет сегодня вечером к госпоже Гуффель.

— Буду и я позднее, на минутку, — сказала Мути. — Там и повидаемся.

— Ах, Уджента, — сказала княгиня, обращаясь к Андреа, — а я-то вас ищу, чтобы напомнить вам о нашем свидании. Завтра — четверг. Распродажа вещей кардинала Имменрэт начинается завтра, в полдень. Заезжайте за мной в час.

— Непременно, княгиня.

— Я должна во что бы то ни стало приобрести этот хрусталь.

— Но у вас будут несколько соперниц.

— Кто же?

— Моя кузина.

— И еще?

— Я, — сказала Мути.

— Ты? Посмотрим.

Присутствующие мужчины требовали объяснений.

— Состязание дам XIX века, из-за хрустальной вазы, принадлежащей некогда Никколо Никколи; на этой вазе вырезан троянец Анхиз, развязывающий сандалию у Венеры Афродиты, торжественно провозгласил Андреа Сперелли. — Даровое представление начинается завтра, после часа дня, в аукционном зале на Сикстинской улице. Состязающиеся: княгиня Ди Ферентино, герцогиня Шерни, маркиза Д'Аталета.

На этот выкрик все засмеялись. Гримити спросил:

— Пари допускаются?

— Ставьте! Ставьте! — заскрипел дон Филиппо дель Монте, подражая пронзительному голосу букмекера Стэббса. Ферентино ударила его по плечу своим красным веером. Но шутка показалась удачной. Пари начались. И так как в этой группе раздавались шутки и смех, то, чтобы принять участие в веселье, мало-помалу присоединились к ней и остальные кавалеры и дамы. Весть о состязании быстро разнеслась; начала принимать размеры светского события; занимала все изысканные умы.

— Дайте мне вашу руку и побродим, — обратилась донна Плена Мути к Андреа.

Когда они очутились далеко от кружка, в соседней комнате, то Андреа, сжимая ее руку, прошептал:

— Благодарю вас!

Она опиралась о него, изредка приостанавливаясь, чтобы ответить на приветствия. Имела несколько усталый вид; и была бледна, как жемчуг на ее шее. Каждый из молодых щеголей говорил ей пошлый комплимент.

— От этой глупости я задыхаюсь, — сказала она. Обернувшись, увидела Сакуми, который следовал за нею молча, с белой камелией в петлице, полный умиления, не смея приблизиться. Она сострадательно улыбнулась ему.

— Бедный Сакуми!

— Вы только теперь заметили его?

— Да.

— Когда мы сидели у рояля, он из оконной ниши не сводил глаз с ваших рук, игравших оружием его родины, предназначенным для разрезания какой-нибудь западной книги.

— Недавно?

— Да, недавно. Быть может, он думал: «Как хорошо сделать себе харакири этой игрушечной саблей с хризантемами из лака и железа, которые как бы расцветают от прикосновения ее пальцев!»

Она не улыбнулась. Пелена печали, почти страдания, обволокла ее лицо; казалось, более сумрачная тень вошла в ее глаза, слабо освещенные под верхним веком, точно мерцанием лампады; от страдальческого выражения, углы ее рта несколько опустились. Правая рука у нее свисала вдоль платья, держа веер и перчатки. Она больше не протягивала ее ни приветствовавшим, ни льстецам; и не слушала больше никого.

— Что с вами? — спросил Андреа.

— Ничего. Я должна ехать к ван Гуффель. Пойдемте проститься с Франческой; а потом проводите меня вниз, до кареты.

Они вернулись в первую гостиную. Луиджи Гулли, молодой черный и курчавый, как араб, музыкант, явившийся из родной Калабрии в поисках за счастием, с большим увлечением исполнял сонату Бетховена. Маркиза Д'Аталета, его покровительница, стояла у рояля и смотрела на клавиатуру. Величавая музыка, как медленный, но глубокий водоворот мало-помалу увлекала в свои круги все эти легкомысленные умы.

— Бетховен! — сказала Елена, почти с религиозным благоговением, останавливаясь и освобождая свою руку из руки Андреа.

И стоя так, возле одного из бананов, слушала музыку. Вытянув левую руку, она чрезвычайно медленно надевала перчатку. В этом положении овал ее бедер казался стройнее; вся ее удлиненная шлейфом фигура казалась выше и прямее; тень растения скрывала и как бы одухотворяла бледность ее тела. Андреа смотрел на нее. И ее одежда слилась для него со всем ее существом.

«Она будет моею», думал он в каком-то опьянении, потому что патетическая музыка увеличивала его возбуждение. «Она будет держать меня в своих объятиях, над своим сердцем».

Он представил себе, как он наклоняется и касается устами ее плеча. — Была ли холодно эта прозрачная кожа, казавшаяся нежнейшим молоком, пронизанным золотым светом? — Почувствовал легкую дрожь; и сомкнул веки, чтобы продлить ее. До него доносился ее запах, это неуловимое, холодное, но опьяняющее, как благовонный пар, дыхание. Все его существо пришло в смятение и, в безмерном порыве, стремилось к этому волшебному созданию. Он жаждал обнять ее, вовлечь ее в себя, вдохнуть ее в себя, пить, обладать ею каким-нибудь сверхчеловеческим образом.

Как бы под влиянием чрезмерного желания юноши, Елена немного повернулась и улыбнулась ему такою нежной, как бы бестелесной улыбкой, что она казалась не движением уст, а лучеиспусканием души через уста, тогда как ее глаза были бесконечно печальны и казались затерянными в далях сна. Воистину, это были глаза Ночи, облеченные тенью, какими, в виде Аллегории, воображал бы их Да Винчи, увидев в Милане Лукрецию Кривелли.

На продолжительность этой длившейся один миг улыбки Андреа чувствовал себя наедине с нею, в этой толпе. И его сердце преисполнилось безмерной гордостью.

И так как Елена принялась, было, надевать перчатку, он покорно сказал:

— Нет, не надо!

Елена поняла; и оставила руку обнаженной.

У него была надежда поцеловать у нее руку до отъезда. И вдруг в его душе снова всплыло видение майского базара, когда мужчины пили вино из ее ладони. И он снова почувствовал острую боль ревности.

— Теперь пойдемте, — сказала она, взяв его снова под руку.

По окончании сонаты возобновился еще более оживленный разговор. Слуга доложил еще три или четыре новых имени, и в том числе о принцессе Иссэ, одетой по-европейски и вошедшей маленькими нерешительными шагами, с улыбкою на овальном лице. Она была маленькая и блестящая, как фарфоровая кукла. По залу пробежало движение любопытства.

— До свиданья, Франческа, — сказала Елена, прощаясь с донной Д'Аталета. — До завтра.

— Так рано?

— Меня ждут у Гуффель. Я обещала заехать.

— Какая досада! Сейчас будет петь Мэри Дайс.

— Прощай. До завтра.

— Возьми. И прощай. Милый Андреа, проводите ее.

Маркиза передала Елене букет из фиалок и грациозным движением повернулась навстречу принцессе Иссэ. Мэри Дайс в красном платье, высокая и подвижная, как пламя, начала петь…

— Я так устала! — прошептала Елена, опираясь на руку Андреа. — Спросите, пожалуйста, мою шубку.

Он взял у слуги меховой плащ. Помогая даме надеть его, он коснулся пальцами ее плеча; и почувствовал, как она вздрогнула. Вся передняя была полна слуг в различных ливреях; они кланялись. Сопранный голос Мэри Дайс пел романс Роберта Шумана: Ich kann es nicht fassen, nicht glauben…[6]

Они спускались молча. Слуга ушел вперед позвать карету к подъезду. Под гулкими сводами слышен был топот лошадей. На каждой ступени Андреа чувствовал легкое давление руки Елены, которая слегка прислонилась к нему, подняв голову, даже слегка откинув ее назад, и полузакрыв глаза.

— Когда вы поднимались, вас провожало мое неведомое восхищение. Когда вы спускаетесь, вас провожает моя любовь, — сказал Андреа, покорно, почти со смирением, сделав между последними словами некоторый нерешительный перерыв.

Она не отвечала. Но поднесла к своему носу букет фиалок и вдыхала запах. При этом широкий рукав ее плаща скользнул вдоль руки, обнажив локоть. Вид этого живого тела, выступившего из плаща, как пук белых роз из снега, еще сильнее зажег желание в сердце молодого человека, — с той странной силой возбуждения, которую приобретает плохо скрытая тяжелою и пышною тканью женская нагота. Его уста зашевелились легкой дрожью; и он с трудом сдерживал страстные слова.

Но карета была уже у подъезда, и слуга стоял у дверцы.

— Дом ван Гуффель, — приказала герцогиня, усаживаясь в карету при содействии графа.

Слуга поклонился, оставил дверцу незакрытой; и сел на свое место. Лошади громко стучали копытами, взбивая искры.

— Осторожно! — крикнула Елена, протягивая руку юноше; а ее глаза и ее брильянты сверкали в полутьме.

«Быть с нею там, в тени, и искать устами ее шеи под душистым мехом!» Он готов был сказать:

— Возьмите меня с собою! Лошади били копытами.

— Осторожно! — повторила Елена.

Он поцеловал у нее руку, прижимаясь к ней, как бы желая оставить на ее коже отпечаток страсти. Затем захлопнул дверцу. И карета быстро покатилась, с громким, на весь подъезд, стуком выезжая на Форум.

 

III

 

Так началось знакомство Андреа Сперелли с донной Еленой Мути. На следующий день аукционный зал на Сикстинской улице был полон избранным обществом, явившимся посмотреть на объявленные торги.

Шел сильный дождь. В эти сырые и низкие комнаты проникал лишь тусклый свет; вдоль стен стояла в ряд кое-какая деревянная мебель резной работы и несколько больших триптихов и диптихов тосканской школы, XIV века; четыре фламандских гобелена, изображавших «Историю Нарцисса», свисали до земли; на двух длинных полках стояла метаврская майолика; материи, большей частью церковный, были то разостланы на стульях, то свалены в кучу на столах; редчайшие медали и монеты, слоновая кость, эмаль, хрусталь, резьба, молитвенники, фолианты с миниатюрами, чеканное серебро — стояли в стеклянном шкафу, позади скамьи экспертов; воздух был пропитан особенным запахом, издаваемым сыростью помещения и этими старинными вещами.

Войдя с княгиней ди Ферентино, Андреа Сперелли почувствовал тайную дрожь. Подумал: «Она уже здесь?» И его глаза жадно искали ее.

Она, действительно, была уже здесь. Сидела у прилавка между кавалером Давила и Доном Филиппо дель Монте. Положила на край прилавка перчатки и меховую муфту, из которой торчал букет фиалок. Она держала в руке серебряную вещичку, приписываемую Карадоссо Фоппе; и с большим вниманием рассматривала его. Вещи ходили по Рукам вдоль прилавка, и продавец громким голосом расхваливал их; чтобы рассмотреть их, стоявшие позади стульев, наклонялись. Затем начались торги. Цены быстро повышались. Продавец то и дело выкрикивал:

— Кто больше? Кто больше?

На этот крик кто-нибудь из любителей бросал самую большую цифру, озираясь на противников. Подняв молоток, продавец кричал:

— Раз! Два! Три!

И стучал по столу. Вещь оставалась за предложившим высшую цифру. Кругом поднимался говор; затем торг закипал снова. Кавалер Давила, знатный неаполитанец, исполинского роста и почти с женственными манерами, известный знаток и собиратель майолики, высказывал свое мнение о каждой значительной вещи. И, действительно, она этой распродаже кардинальского имущества были три «несравненных» вещи: «История Нарцисса», чаша из горного хрусталя и серебряный шлем, работы Антонио Поллайюоло, дар Флорентийской синьории Урбинскому графу, в 1472 году, в благодарность за услуги, оказанные им при взятии Вольтерры.

— Вот и княгиня, — сказал Дон Филиппо дель Монте Елене Мути.

Мути встала, чтобы поздороваться с подругой.

— Уже на поле сражения! — воскликнула Ферентино.

— Уже.

— А Франческа?

— Еще не приезжала.

Подошло четверо или пятеро кавалеров, герцог ди Гримити, Роберто Кастельдьери, Людовико Барбаризи, Джаннетто Рутоло. Появились и другие. Шум дождя заглушал слова.

Донна Елена протянула Сперелли руку так же просто, как другим. Он почувствовал, что это пожатие руки отдаляло его. Елена показалась ему холодной и важной. В одно мгновение все его сны застыли и рушились; воспоминания предыдущего вечера спутались; надежды исчезли. Что с нею? Она была уже не та. Была одета в меховую тунику, а на голове у нее была такая же меховая шапочка. В выражении ее лица было что-то жестокое и почти презрительное.

— До вазы дело еще не дошло, — сказала она княгине и снова уселась.

Каждая вещь проходила через ее руки. Ее соблазнял изваянный из сардоникса Кентавр, очень тонкой работы, может быть из расхищенного музея Лоренцо Великолепного. И она приняла участие в торгах. Сообщала свою цену продавцу тихим голосом, не поднимая на него глаз. В известное мгновение соперники остановились: камень достался ей за недорогую цену.

— Великолепная покупка, — сказал Андреа, стоявший за ее стулом.

Елена не могла не вздрогнуть. Взяла оникс и передала его Андреа, поднимая руку до высоты плеча и не оборачиваясь.

— Может быть это — Кентавр, с которого делал копию Донателло, — прибавил Андреа.

И наряду с восхищением красивою вещью, в его душе возникло восхищение благородным вкусом женщины, теперь владевшей ею. «Стало быть, она во всем — избранница», — подумал он. — «Какие восторги она может дать утонченному любовнику!» Последнее возрастало в его воображении; но, возрастая, ускользало от него. Глубокая уверенность предыдущего вечера сменялась каким-то унынием; и начали всплывать первоначальные сомнения. Он слишком много грезил ночью с открытыми глазами, утопая в бесконечном блаженстве; тогда как воспоминание о каком-нибудь движении, о какой-нибудь улыбке, о каком-нибудь повороте головы, какой-нибудь складке платья захватывало его и окутывало его, как сеть. И теперь весь этот призрачный мир жалким образом рухнул от прикосновения действительности. Он не прочел в глазах Елены того особенного приветствия, о котором он столько думал; она не отличила его среди остальных никаким знаком. «Почему?» Он чувствовал себя униженным. Все эти глупые люди кругом раздражали его; раздражали и эти привлекавшие ее внимание вещи; раздражал его и Дон Филиппо дель Монте, который то и дело наклонялся к ней и шептал, может быть, что-нибудь дурное. Явилась и Аталета. Она была, как всегда, весела. Среди уже успевших окружить ее мужчин, ее смех быстро заставил повернуться дона Филиппо.

— Троица совершенна, — сказал он и встал. Андреа тотчас же занял место рядом с Мути. Почувствовав нежный запах фиалок, он прошептал:

— Это не вчерашние.

— Нет, — холодно ответила Елена.

В ее зыбкой и ласкающей, как волна, подвижности всегда была угроза неожиданного холода. Она была подвержена вспышкам внезапной суровости. Андреа не понимал и замолчал.

— Кто больше? Кто больше? — кричал продавец. Цифры возрастали. Торги разгорались из-за шлема

Антонио Полайюоло. В дело вмешался даже кавалер Давила. Воздух, казалось, постепенно накалялся и желание владеть этими красивыми и редкими вещами овладело всеми. Мания распространялась, как зараза. Увлечение старинными вещами дошло в Риме в этом году до крайности. Все салоны аристократии и высшей буржуазии были переполнены «диковинками». Каждая дама кроила подушки для своего дивана из риз и ставила свои розы в умбрские вазы или в чаши из халцедона. Аукционные зады стали излюбленным местом встреч; и распродажи бывали чрезвычайно часто. Являясь к вечернему чаю, блеска ради, дамы говорили: «Я с распродажи картин художника Кампоса. Большое оживление. Великолепны мавританские блюда! Купила вещицу Марии Лещинской. Вот она!»

— Кто больше?

Цифры возрастали. Любители топились вокруг прилавка. Между «Рождеством» и «Благовещением» Джотто изящное общество предавалось веселым шуткам. Среди запаха плесени и старья дамы приносили благоухание своих шубок и преимущественно запах фиалок, так как, благодаря этой милой моде, букетик их был в каждой муфте. Благодаря присутствию стольких лиц, в воздухе разливалась приятная теплота, как в сырой часовне со многими верующими. Дождь продолжал шуметь за окном, и свет становился все тусклее, зажгли газовые фонари; и два различных блеска боролись.

— Раз! Два! Три!

Стук молотка предоставил флорентийский шлем во владение лорду Хэмфри Хисфилду. Аукцион начался снова с мелких вещей, переходивших из рук в руки вдоль прилавка. Елена осторожно брала их, внимательно осматривала и, не говоря ни слова, клала их перед Андреа. Тут была и эмаль, и слоновая кость, часы XVIII века, золотые вещи миланской работы времен Людовика Моро, и молитвенники, писанные золотом по небесного цвета пергаменту. От герцогских пальцев эти драгоценности, казалось, становились ценнее. Прикасаясь к более желанным вещам, маленькие руки иногда слегка вздрагивали. Андреа смотрел напряженно; и в своем воображении он превращал малейшее движение этих рук в ласку. «Но почему Елена клала каждую вещь на стол, вместо того, чтобы передавать ему?»

Он предупредил движение Елены тем, что протянул руку. И с этого времени слоновая кость, эмаль и драгоценности переходили из рук возлюбленной в руки любовника, доставляя ему несказанное наслаждение. Казалось, что в них проникла частица любовных чар этой женщины, как железу отчасти сообщаются свойства магнита. Это было действительно магнетическое ощущение блаженства, одно из тех острых и глубоких ощущений, которые переживаются почти исключительно в начале любви и которые, по-видимому, ни физически, ни психически не приурочены к определенному центру, но таятся в каком-то нейтральном элементе нашего существа, в каком-то, так сказать, промежуточном элементе неизвестной природы, что — проще Духа, но нежнее формы; — где страсть скопляется, как в приемнике; — откуда страсть излучается, как из очага.

«Это еще неизведанное наслаждение», еще раз подумал Андреа Сперелли.

Легкое оцепенение начинало овладевать им, и мало-помалу он терял сознание места и времени.

— Советую приобрести вот эти часы, — сказала Елена со взглядом, значения которого он сначала не понял.

Это был маленький череп из слоновой кости, с поразительным анатомическим сходством. На каждой челюсти был ряд брильянтов, а в глазных впадинах сверкали два рубина. На лбу была вырезана надпись: Ruit hora; на затылке — другая надпись: Tibi, Hippolyta. Череп открывался, как ящик, хотя смычка была неразличима. Внутреннее биение механизма сообщало этому черепу невыразимое подобие жизни. Эта могильная драгоценность, которую таинственный художник подарил своей возлюбленной, должна была отмечать часы опьянения, и своим символом предостерегать любящие души.

Воистину, наслаждение не могло желать более изысканного и более возбуждающего мерила времени. Андреа подумал: «Она предлагает его для нас?» И при этой мысли смутно зашевелились и всплыли из неизвестности все надежды. И, с каким-то энтузиазмом, он вмешался в торги. Ему отвечали два или три соперника, и среди них Джаннетто Рутоло, любовник донны Ипполиты Альбонико, был особенно привлечен надписью: Tibi, Hippolyta.

Немного спустя, оспаривали вещь только Рутоло и Сперелли. Цифры стали гораздо выше действительной цены ее; продавцы улыбались. Наконец, Джаннетто Рутоло, побежденный упорством противника, больше не отвечал.

— Кто больше? Кто больше?

Возлюбленный донны Ипполиты, несколько бледный, крикнул последнюю цифру. Сперелли набавил. Наступило мгновение молчания. Продавец смотрел на обоих соперников, потом медленно, не сводя с них глаз, поднял молоток.

— Раз! Два! Три!

Череп достался графу Д'Уджента. Шепот прошел по залу. Сноп лучей проник через окно и озарил золотой фон триптихов, оживил скорбное чело Сиенской Мадонны и покрытую стальною чешуею серую шапочку княгини ди Ферентино.

— Когда же ваза? — с нетерпением спросила княгиня.

Друзья справились в каталогах. Не было никакой надежды, что ваза странного флорентийского гуманиста будет продаваться в этот же день. Благодаря большой конкуренции, продажа подвигалась медленно. Оставался еще длинный список мелкий вещей, как камни, монеты, медальоны. Несколько антиквариев и граф Строганов оспаривали каждый номер. Все ожидавшие были разочарованы. Герцогиня Шерни собралась уходить.

— До свиданья, Сперелли, — сказала она. — Может быть до вечера.

— Почему говорите, может быть?

— Чувствую себя очень дурно.

— Что же с вами?

Не отвечая, она повернулась и стала раскланиваться с остальными. Но остальные последовали ее примеру; вышли вместе. Молодые люди острили по поводу неудавшегося зрелища. Маркиза смеялась, но Ферентино, казалось, была в самом скверном расположении духа. Слуги, ожидавшие в коридоре, выкрикивали кареты, как у подъезда театра или концертной залы.

— Не подъедешь к Миано? — спросила Аталета Елену.

— Нет, еду домой.

Она поджидала на краю тротуара своей кареты. Дождь переставал; между широкими белыми облаками обнажались полоски синевы; сноп лучей осветил мостовую. И в этом бледно-розовом свете, в великолепном плаще с немногими прямыми и почти симметричными складками, Елена была прекрасна. И сон предыдущего вечера всплыл в душе Андреа, когда он увидел внутренность обитой атласом, как будуар, кареты, где блестел серебряный Цилиндр с горячей водой для согревания маленьких герцогских ног. «Быть там, с нею, в тесной близости, в этой теплоте ее дыхания, среди запаха увядших фиалок, едва различая сквозь запотевшие окна, покрытые грязью улицы, серые дома, темных людей!»

Но она, не улыбнувшись, слегка наклонила голову у дверцы, и карета направилась к дворцу Барберини, оставив в его душе смутную печаль, неопределенное уныние. — Она сказала «может быть». Стало быть, могла и не явиться во дворец Фарнезе. И тогда?..

Это сомнение угнетало его. Мысль не увидеть ее снова была невыносима: все часы, проведенные вдали от нее, уже тяготили его. И он спрашивал самого себя: «Разве я уже так сильно люблю ее?» Его душа казалась замкнутой в каком-то круге, в котором носились смутным вихрем все призраки возникших в присутствии этой женщины чувств. Внезапно, с исключительной четкостью, всплывали в его памяти то ее фраза, то оттенок голоса, то поза, движение глаз, форма дивана, на котором она сидела, конец сонаты Бетховена, нота Мэри Дайс, фигура лакея у дверцы кареты, малейшая подробность, малейший отрывок, — и живостью своего образа помрачали все текущее существование, накладывались на окружающие предметы. Он беседовал с нею мысленно; мысленно говорил ей все то, что после скажет в действительности, в будущих беседах. Предвидел сцены, случайные события, обстоятельства, все развитие любви, как подсказывало ему желание. — Как она отдастся ему в первый раз?

Эта мысль мелькала в его голове, пока он поднимался по лестнице дворца Цуккари, возвращаясь к себе. — Она, конечно, придет сюда. Улица Сикста, улица Григория, площадь Св. Троицы в особенности в известные часы были почти безлюдны. В доме жили одни лишь иностранцы. И она могла бы прийти без всяких опасений. — Но как привлечь ее? — И его нетерпение было так глубоко, что ему хотелось бы сказать: «Она придет завтра».

«Она свободна» думал он. «Бдительность мужа не удерживает ее. Она никому не обязана отчетом в своем отсутствии, как бы продолжительно и необычно оно не было. Она — госпожа каждого своего поступка всегда». И тотчас же его душе представились целые дни и целые ночи страсти. Он оглянулся кругом, в теплой, глубокой, уединенной комнате; и эта всесторонняя и утонченная роскошь, вся — искусство, понравилась ему ради нее. Этот воздух ждал ее дыхания; эти ковры ожидали поступи ее ног; эти подушки желали отпечатка ее тела.

«Она будет любить мой дом», думал он. «Будет любить вещи, которые я люблю». Эта мысль наполняла его невыразимой нежностью; и ему казалось, что уже новая душа, сознающая предстоящую радость, трепещет под высокими потолками.

Приказал слуге подать чай; и уселся перед камином, чтобы лучше наслаждаться вымыслами своей надежды. Вынул из футляра маленький, усыпанный драгоценными каменьями, череп и стал внимательно рассматривать его. При свете огня тонкие брильянтовые зубы сверкали на желтоватой слоновой кости и два рубина освещали тень в глазных впадинах. Под этим полированным черепом звучало беспрестанное биение времени. — Ruit hora. — Какой художник мог лелеять для своей Ипполиты этот гордый и свободный образ смерти, в тот век, когда живописцы по эмали украшали нежными пастушескими идиллиями часики, которые должны были указывать напыщенным щеголям время свидания в парках Ватто? Скульптура свидетельствовала об опытной, сильной, владеющей своим собственным стилем, руке: была во всем достойна какого-нибудь проникновенного, как Вероккьо, художника XIV века.

«Советую вам эти часы». Андреа слегка улыбнулся, припоминая сказанные с таким странным оттенком слова Елены, после такого холодного молчания, — Без сомнения, произнося эти слова, она думала о любви: она думала о ближайших любовных встречах, вне сомнения. Но почему потом снова стала непроницаемой? Почему не обращала на него больше внимания? Что с ней было? — Андреа терялся в догадках. Но теплый воздух, мягкое кресло, умеренный свет, изменчивость огня, запах чая, все эти приятные ощущения увлекли его дух в сладостное блуждание. Он блуждал без цели, как бы в сказочном лабиринте. Мысль в нем приобретала иногда свойства опия: могла опьянять его.

— Позволю себе напомнить господину графу, что к семи часам его ждут в доме Дория, — тихим голосом сказал слуга, который должен был быть также памятным листком. — Все готово.

Он вышел одеваться в восьмиугольную комнату, поистине самую изысканную и удобную уборную, какую только может пожелать молодой современный барич. Его одевание сопровождалось бесконечными мелкими заботами о собственной персоне. На большом римском саркофаге, превращенном с большим вкусом в туалетный стол, в порядке лежали батистовые носовые платки, бальные перчатки, бумажники, ящики с папиросами, флаконы духов и пять или шесть свежих гардений в маленьких вазах из синего фарфора. Он выбрал платок с белою меткой и налил две или три капли розовой эссенции; не взял ни одной гардении, так как найдет их за столом во дворце Дория. Наложил русских папирос в портсигар из кованого золота тончайшей работы, с сапфиром на выступе пружины, и несколько изогнутый, чтобы прилегать к бедру в кармане брюк. Затем ушел.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-30 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: