ГЛАВА З Наша Конституция 1 глава




Вспоминая первый год работы в Капитолии, многие сенаторы часто прибегают к выражению: «Из пожарного шланга не напьешься».

Выражение, надо сказать, очень точное, потому что именно так я чувствовал себя в первые месяцы пребывания в Сенате. Казалось, все свалилось на меня разом. Я нанимал сотрудников и организовывал офисы в Вашингтоне и Иллинойсе. Я договаривался о назначениях в комитет и торопился решить возникающие перед этим комитетом вопросы. Со дня выборов скопилось около десяти тысяч писем, а приглашения выступить с речью прибывали по три сотни в неделю. Каждые полчаса я носился из Сената то в офис своего комитета, то в вестибюль гостиницы, то на радиостанцию и полностью зависел от своих двадцати- и тридцатилетних сотрудников, которые напоминали мне о расписании на сегодня, подавали нужную записную книжку, подсказывали, с кем я встречаюсь, или провожали до ближайшего туалета.

По вечерам наступало время освоения одинокой жизни. Мы с Мишель решили, что ей с девочками лучше остаться в Чикаго, не только потому, что им было бы гораздо хуже в тепличном климате Вашингтона, но еще и потому, что в Чикаго Мишель оставалась в кругу матери, брата, родственников, друзей, которые помогали ей во время тех долгих отлучек, которых неизбежно требовала моя работа. Итак, чтобы проводить три ночи в Вашингтоне, я снял скромную двухкомнатную квартиру неподалеку от юридического факультета Джорджтаунского университета, в высотном доме между Капитолийским холмом и центром города.

Поначалу я старался находить радости в новообре-тенном одиночестве, предавался прелестям холостяцкой жизни — заказывал еду из всех ресторанов в округе, чуть ли не до утра смотрел по телевизору баскетбол или читал запоем, среди ночи отправлялся в тренажерный зал, оставлял в раковине невымытые тарелки и не заправлял постель. Но оказалось, что это не так-то здорово; тринадцать лет семейной жизни приучили меня к домашнему уюту, и оказалось, что я беспомощен перед валом бытовых проблем. В первое же утро в Вашингтоне я вспомнил, что забыл купить штору для ванной, и, принимая душ, жался к стене, чтобы не залить пол. На следующий вечер, когда я смотрел по телевизору игру и пил пиво, то заснул на середине тайма, скорчившись прямо на кушетке, и проснулся через два часа оттого, что отлежал шею. Ресторанная еда почему-то вдруг разонравилась; тишина просто добивала. Я то и дело звонил домой — только для того, чтобы услышать голоса дочек. Мне очень не хватало их теплых ручонок и сладкого запаха кожи.

— Привет, моя хорошая!

— Привет, пап.

— Как вы там?

— После того как ты звонил?

— Ну да.

— Нормально. Маму позвать?

В Сенате было несколько таких же, как я, депутатов, которые не взяли семьи с собой в Вашингтон, и, встречаясь, мы снова и снова обсуждали плюсы и минусы этого решения и говорили о том, как трудно выкроить время для своих и защитить их от слишком рьяных помощников. Но большинство моих коллег были значительно старше, в среднем лет шестидесяти, и, часто заходя в их офисы, я по большей части получал советы, как работать в Сенате. Мне охотно рассказывали о преимуществах того или иного поста в комитетах, о характерах председателей этих комитетов. Советовали, как лучше организовать работу сотрудников, к кому обратиться, чтобы получить офисное помещение побольше, как работать с тем или другим документом. Большинство из этих советов являлись весьма дельными, некоторые казались мне сомнительными. Но любая встреча, особенно с демократом, заканчивалась одним и тем же: мне настоятельно советовали по возможности скорее познакомиться с сенатором Бердом — не только потому, что того требовали правила учтивости, принятые в Сенате, но и потому, что место председателя Комитета по ассигнованиям Конгресса и репутация в Сенате придавали ему весьма значительный вес.

Восьмидесятисемилетний сенатор Роберт Карлайл Берд был не просто старейшиной Сената; в нем привыкли видеть воплощение Сената, олицетворение истории. Он вырос в семье дяди и тети в бедном шахтерском городке в Западной Виргинии; благодаря своим исключительным способностям он легко читал наизусть длинные отрывки из поэм и великолепно играл на скрипке. За образование платить ему было нечем, поэтому он перепробовал множество занятий — работал рубщиком мяса, продавцом, а в годы Второй мировой войны трудился сварщиком на военных кораблях. После войны он вернулся в родную Виргинию, победил на выборах в Законодательное собрание штата, а в 1952 году был избран в Конгресс.

С 1958 года он работал в Сенате и за сорок семь лет прошел почти все должности, в том числе шесть лет был лидером большинства и шесть — лидером меньшинства. Все это время он выражал интересы простых людей, что позволило ему добиться значительных льгот для своих земляков: выплат шахтерам по пневмокониозу и профсоюзной защиты, строительства дорог, жилья, электрификации беднейших районов. За десять лет одновременно со всем этим он окончил вечерние курсы и получил диплом юриста, а его знание всех правил Сената просто вошло в поговорку. Мало того, он успел еще написать четырехтомную историю Сената, которую отличало не только глубочайшее знание предмета, но и искренняя любовь к тому месту, где он проработал практически всю жизнь. Про него говорили, что только жену он любит сильнее, чем Сенат (она долго болела и умерла в шестьдесят восемь лет); правда, не меньшее почтение он питал и к Конституции. При себе у него всегда был небольшого формата томик, и Берд имел обыкновение выхватывать его из кармана и размахивать им в пылу дебатов.

Я уже оставил в офисе сенатора Берда сообщение с просьбой о встрече, и тут мне представилась возможность увидеть его. Это произошло в тот день, когда мы приносили присягу. Мы все собрались в темном, богато украшенном Старом зале заседаний Сената, где над председательским местом висит балдахин темного, почти кроваво-красного бархата, а огромный орел похож на фантастическую средневековую горгулью. Эта мрачная обстановка вполне соответствовала нашему настроению, потому что фракция демократов собралась для решения организационных вопросов после нелегкой выборной кампании и потери своего лидера. После выборов нового руководства лидер меньшинства Гарри Рейд спросил у сенатора Берда, не хочет ли тот что-нибудь сказать. Худощавый сенатор с водянисто-голубыми глазами и внушительным орлиным носом медленно поднялся со своего места, опираясь на палку. Он помолчал немного, выбирая позу поудобнее, и, запрокинув голову, взглянул на потолок. Потом заговорил — торжественно, размеренно. Слышался намек на Аппалачи, как волнистая фактура дерева ощущается под слоем лака.

Уже не помню подробно, о чем он говорил, память сохранила лишь общее содержание речи, которая с шекспировской страстью звучала тогда в Старом зале заседаний Сената, — он сравнил устройство Конституции и Сената с часовым механизмом, указал на растущую год от года опасность, которой исполнительная власть подвергает драгоценную независимость Сената; напомнил, что каждому сенатору необходимо перечитывать основополагающие документы, чтобы оставаться верным духу республики и неуклонно следовать ему. Он говорил, и его голос звучал все сильнее, а указательный палец все чаще взмывал в воздух; казалось, Берд растворялся в сумраке зала и становился духом Сената, и те пятьдесят лет, что он провел в этих стенах, соединяются с такими же полувековыми звеньями длинной цепи, которая тянется ко временам Джефферсона, Адамса и Мадисона, которые работали здесь еще тогда, когда город только поднимался из лугов, полей и болот.

Когда ни я, ни похожие на меня ни при каких обстоятельствах не могли бы здесь заседать.

Слушая сенатора Берда, я думал о том, насколько противоречивое положение занимаю в этом новом месте, среди его мраморных бюстов, неписаных правил, традиций и легенд. Я раздумывал над тем фактом, о котором Берд рассказал в своей биографии, — первый опыт руководящей работы сенатор получил, когда ему было чуть за двадцать, и произошло это в отделении Ку-клукс-клана округа Роли. В этом его долго упрекали, да и сам он признавал свою ошибку, связывая ее — без сомнения, верно — с духом времени и места, где он рос, хотя на протяжении всей карьеры его буквально преследовали упреками. Я размышлял, как он работал вместе с другими гигантами Сената — Джеймсом Уильямсом Фулб-райтом из Арканзаса, Ричардом Расселом из Джорджии, как они, южане, сопротивлялись введению законодательства о гражданских правах. Я думал, важно ли это будет для тех либералов — MoveOn.org или наследников политической контркультуры, против которой Берд страстно выступал всю свою жизнь, — что сейчас превозносят сенатора за его принципиальную позицию относительно Ирака.

Я не понимал, почему с этим фактом так носятся. Жизнь сенатора Берда, как и любого из нас, полна противоречивых эпизодов, темных и светлых полос. И в этом отношении я воспринимал его живым символом Сената, правила и устройство которого отражают главный компромисс, лежащий в основе государственного устройства Америки: равновесие между северными и южными штатами, Сенат как надежное средство усмирения сиюминутных страстей, защиты прав меньшинства и независимости штатов, но еще и как инструмент защиты богатых от бедных и убеждения рабовладельцев не вмешиваться в деятельность этого особенного института. В плоть и кровь Сената, можно сказать, в его генетический код вошло то самое правило состязательности между властью и принципом, характеризовавшее наше государство в целом и выражавшее великий спор между людьми блестящего ума и горячего темперамента, который закончился созданием формы правления, уникальной в своем роде, но удивительно слепой и глухой к кнуту и цепям.

Речь тем временем закончилась; сенаторы громко аплодировали Берду и поздравляли его с блестящим выступлением. Я подошел, представился, он тепло пожал мне руку и сказал, что с нетерпением ждет встречи. Возвращаясь к себе, я думал, что первым делом надо раскопать старые учебники по конституционному праву и перечитать саму Конституцию. Ведь сенатор Берд был прав: чтобы понять, что творится в Вашингтоне в 2005 году, чтобы понять мою новую работу и самого сенатора Берда, мне нужно вернуться к истокам, к самым первым политическим дебатам в истории Америки, к нашим основополагающим документам, проследить, какую роль они сыграли в истории, и сделать свои выводы.

Если вы спросите мою восьмилетнюю дочь, чем я занимаюсь, то она, скорее всего, ответит, что я пишу законы. Да, это так, но самое удивительное в Вашингтоне — это уйма времени, которая тратится не столько на то, чтобы решить, что должно быть написано в законе, сколько на то, чтобы договориться, что же такое этот самый закон. Простейшая вещь — скажем, введение правила, согласно которому компании должны предоставлять своим рабочим-почасовикам обязательные перерывы для принятия душа, — может стать объектом совершенно разных толкований в зависимости от того, с кем вы разговариваете: с конгрессменом, который его поддержал, с сотрудником, который писал проект, с начальником отдела, который будет вводить его в действие, с юристом, клиенту которого это правило совсем не нравится, или с судьей, которому, возможно, придется его применять.

В чем-то это результат работы сложного механизма сдерживания и уравновешивания. Разделение власти не только между ветвями, но и между федеральным правительством и штатами означает, что ни один закон не принимается окончательно, что ни одна битва не утихает; всегда можно улучшить или ухудшить то, что кажется завершенным, спустить на тормозах любую норму или заблокировать ее введение, ограничить силу любого учреждения, урезав его бюджет, или поставить под контроль любой вопрос, где есть какая-нибудь неясность.

Отчасти это в природе самого закона. В основном он четок и ясен. Но в жизни возникают все новые и новые проблемы, и вот юристы, государственные служащие и простые граждане начинают спорить о том, что казалось совершенно ясным несколько месяцев или лет назад. Ведь, в конце концов, закон — это лишь слова, написанные на бумаге, а слова могут быть слишком общими, неясными, зависеть от контекста и понимания точно так же, как в стихотворении, рассказе или обещании кому-нибудь значение слов может размываться, а то и разрушаться прямо на ваших глазах.

Однако те юридические споры, которые в 2005 году сотрясали Вашингтон, выходили за рамки обыкновенных проблем юридического толкования. Речь шла о том, должны ли власти предержащие ограничиваться в своей деятельности вообще каким-либо законом.

При обсуждении вопросов национальной безопасности сразу же после событий 11 сентября Белый дом резко противился любому предложению об ответственности перед Конгрессом или судом. Во время слушаний по вопросу об утверждении Кондолизы Райе на пост государственного секретаря споры вспыхивали буквально обо всем, начиная с объема резолюции Конгресса в пользу войны в Ираке и заканчивая готовностью представителей исполнительной власти давать показания под присягой. Во время дебатов по поводу утверждения Альберто Гонсалеса я просматривал служебные записки, составленные в Министерстве юстиции, где утверждалось, что меры наподобие лишения сна или повторяющегося удушения не могут считаться пытками, так как не вызывали «сильной боли», сопровождающейся «разрушением органов, ослаблением телесных функций и даже смертью»; расшифровки совещаний, где предлагалось не распространять положения Женевской конвенции на «вражеских комбатантов», плененных в ходе афганской кампании; мнения, что Четвертая поправка не относится к гражданам США, сочтенным «вражескими комбатантами» и захваченным на территории США.

Такое отношение ни в коем случае не ограничивалось одним лишь Белым домом. Как-то раз в начале марта я спешил на этаж Сената, и тут меня остановил темноволосый молодой человек. Он подвел меня к своим родителям и рассказал, что они приехали из Флориды в последней надежде спасти молодую женщину по имени Терри Шайво, которая находилась в глубокой коме. Муж собирался отключить ее от аппарата жизнеобеспечения. История была просто душераздирающая, но я, как мог, объяснил несчастным, что Конгресс в такие дела почти не вмешивается, не зная тогда еще, что Том Делей и Билл Фрист уже создали свой прецедент.

Объем президентской власти в военное время, этический аспект решений о прекращении жизни — это очень непростые вопросы. Так же как я резко не соглашался с политической линией республиканцев, я был твердо убежден, что они заслуживают серьезного разговора. Меня очень беспокоил процесс или, вернее, его отсутствие, при помощи которого Белый дом и его союзники в Конгрессе избавлялись от противоположных мнений; казалось, что законы власти больше не действуют и что больше нет ни норм, ни правил, которыми можно было бы руководствоваться. Возникало такое ощущение, будто власти предержащие вдруг решили, что приказ о доставлении в суд и разделение властей — это всего лишь милые пустячки, которые только мешают, что они лишь усложняют очевидные вещи (например, необходимость борьбы с терроризмом) или искажают истинный смысл понятий (неприкосновенность жизни), а следовательно, их можно игнорировать или по крайней мере брать под строгий контроль.

Парадокс на самом деле в том, что много лет консерваторы обвиняли либералов именно в игнорировании правил и манипулировании смыслами для достижения определенной цели. Это послужило основанием контракта с Америкой Ньюта Гингрича — вожди от демократов, которые контролировали тогда Палату представителей, намеренно злоупотребляли законотворческим процессом для достижения своих интересов. Именно это послужило основанием для процедуры импичмента относительно Билла Клинтона; все презрение выразилось в одной печальной фразе: «Все зависит от того, каково есть значение слова „есть"». На этом основывалась критика консерваторами либеральных ученых, этих верховных жрецов политкорректности, которые, как доказывалось, не признают вечных истин или ступеней познания и прививают американской молодежи очень опасный вирус морального релятивизма.

Именно на этом основывались все обвинения консерваторов в адрес федеральных судов.

Контроль над всеми судами вообще и над Верховным судом в частности стал прямо-таки навязчивой идеей не одного поколения консерваторов, и не только потому, что они будто бы видели в судах последний бастион защитников абортов, компенсационной дискриминации, гомосексуалистов, преступников, законников, антирелигиозной либеральной элиты. Если верить этим деятелям, либеральные судьи поставили себя выше закона и основывают свои решения не на Конституции, а на собственных представлениях и желаемом результате, находят упоминания о праве на аборт или содомию, которых не существует в тексте, тормозят демократический процесс и извращают первоначальный замысел отцов-основателей. Чтобы вернуть судам их истинное предназначение, они предлагали назначать в федеральный суд «строгих толкователей», то есть таких людей, которые понимают разницу между толкованием закона и его созданием, которые будут держаться истинного смысла слов основателей. Таких людей, которые будут следовать правилам.

Представители левых смотрели на всю ситуацию совершенно иначе. Если консервативные республиканцы набирали очки на президентских и парламентских выборах, то либералы рассматривали суды как единственное препятствие на пути радикального отката по вопросам о гражданских правах, правах женщин, гражданских свобод, экологическом законодательстве, отделении Церкви от государства и вообще всем историческом наследии времен «Нового курса». Во время назначения Борка группы поддержки и демократические лидеры подошли к организации оппозиции невероятно серьезно, впервые за все время назначения на юридический пост. Этот кандидат не был утвержден, и консерваторы поняли, что им нужно заручиться поддержкой рядовых избирателей.

С тех пор каждая из сторон говорила о движении то вперед (Скалия и Томас у консерваторов, Гинзбург и Брейер у либералов), то назад (у консерваторов широко разрекламированное движение к центру О'Коннор, Кеннеди и, в особенности, Сутера; у либералов назначение в низшие федеральные суды ставленников Рейгана и Буша-старшего). Демократы громко жаловались, когда республиканцы употребили власть Юридического комитета, чтобы заблокировать шестьдесят одну кандидатуру, предложенную Клинтоном в апелляционные и окружные суды, а демократы, в свою очередь, оказавшись на короткое время в большинстве, воспользовались той же тактикой против кандидатур Джорджа Буша.

Но после того как в 2002 году демократы потеряли большинство в Сенате, у них в запасе остался лишь один прием, который можно описать одним словом, боевой клич, который сплотил всех истинных демократов: «Обструкция!»

Такого слова — «обструкция» — нет в Конституции. Это правило Сената, которое восходит к самым ранним временам работы Конгресса. Идея его проста: так как вся работа Сената основана на принципе единодушного согласия, любой сенатор может остановить слушания, воспользовавшись правом неограниченного обсуждения и отказываясь перейти к следующему пункту повестки дня. Другим словами, он получает право говорить. И говорить столько, сколько ему заблагорассудится. Он может говорить о содержании рассматриваемого законопроекта или о тех мотивах, по которым он должен быть принят. Он может читать весь семисотстраничный проект закона об обороне, строчку за строчкой, да еще требовать внесения этого в протокол, увязывать статьи законопроекта с величием и упадком Римской империи, полетом колибри или телефонной книгой города Атланты. И пока такой оратор или его коллеги желают оставаться на трибуне и говорить, всем остальным надо набираться терпения и ждать, то есть каждый сенатор имеет в своем распоряжении мощнейший рычаг и эффективное в руках большинства право вето, которое может затормозить практически любой закон.

Единственный способ противостоять обструкции состоит в том, что три пятых членов Сената могут прибегнуть к процедуре прекращения прений. На деле это означает, что любой вопрос, представляемый на рассмотрение Сената, — будь то законопроект, резолюция или назначение — должно поддержать не простое большинство, а ровно шестьдесят сенаторов. Со временем сформировался целый комплекс правил, который позволяет как обструкционистам, так и их противникам действовать без лишнего шума: всего одной угрозы обструкциониста зачастую бывает достаточно, чтобы привлечь внимание лидера большинства, а голосование по прекращению прений можно будет потом организовать так, что никому не придется вечером дремать в своих креслах. Но в современной истории Сената практика обструкции остается тщательно охраняемой прерогативой, которая, наряду с шестилетним сроком и назначением двух сенаторов от каждого штата, независимо от количества жителей в нем, как считается, отделяет Сенат от Палаты представителей и служит барьером против давления большинства.

Но с обструкцией связана и еще одна, гораздо более печальная история, которая для меня лично имеет особое значение. Почти сто лет обструкция была излюбленным оружием южан в их попытках оградить расовую дискриминацию от вмешательства федерального центра, создавая прочный юридический заслон от Четырнадцатой и Пятнадцатой поправок. Долгие десятилетия любезные, образованные люди вроде сенатора Ричарда Рассела от штата Джорджия (в честь которого названо самое элегантное здание Сената) пользовались обструкцией для того, чтобы не пропустить в Сенат любой закон, относящийся к области гражданского права, — о правовых отношениях, условиях найма на работу, запрете линчевания. Словами, правилами, процедурами и прецедентами, то есть силой закона, сенаторы-южане многие годы подавляли черных так, как этого не смогло бы сделать никакое насилие. Обструкция не только тормозила законотворчество. Во многих чернокожих на Юге она убила последнюю надежду.

В первый срок правления Джорджа Буша демократы нечасто прибегали к обструкции: из двух с чем-то сотен назначенцев на судейские посты только десяти не удалось попасть в списки на голосование. При этом все десять были назначены в Апелляционный суд, то есть были далеко не последним звеном в судебной системе; все они являлись видными фигурами в стане консерваторов; и если, как говорили консерваторы, демократы устроили обструкцию этим десяти отличным юристам, что их остановит от того, чтобы забаллотировать будущих кандидатов в Верховный суд?

Итак, случилось, что президент Буш — при поддержке серьезного республиканского большинства в Сенате и своего мандата — решил в первые же недели своего второго срока повторно выдвинуть кандидатуры семерых судей, ранее подвергшихся обструкции. В пику демократам это возымело желаемый эффект. Лидер демократов Гарри Рейд назвал это «поцелуй взасос с крайне правыми» и вновь пригрозил обструкцией. Группы поддержки левых и правых принялись рассылать во все стороны предупреждения, электронные послания и письма, чтобы спонсоры начали давать деньги под грядущие баталии. Республиканцы, почуяв, что настало время ввязаться в схватку, объявили, что, если демократы продолжат свою порочную практику обструкции, им не останется ничего другого, как потребовать введения «крайней меры» — новомодного политического маневра, при котором председатель Сената (а то и сам вице-президент Чейни) может игнорировать мнение парламентариев и двухсотлетнюю историю практики заседаний Сената и одним ударом своего молотка навсегда запретить применение обструкции, по крайней мере в случаях назначений на юридические должности.

Для меня эта попытка ограниченного применения обструкции стала еще одним примером того, как республиканцы склонны менять правила по ходу игры. Более того, можно поспорить, что голосование по юридическим на значениям и есть как раз такой случай, когда обструкция квалифицированного большинства имеет смысл: так как федеральные судьи получают пожизненное назначение и часто занимают свой пост несколько президентских сроков подряд, президенту следует — и нашей демократии это лишь на пользу — найти умеренного кандидата, который будет готов поддерживать самые разные политические силы. Но среди кандидатов Буша лишь немногие попадали в категорию «умеренных»; скорее уж они были образцовыми противниками гражданских свобод, неприкосновенности частной жизни и проверок исполнительной власти, что передвинуло их даже правее большинства судей-республиканцев (один особенно ретивый кандидат пренебрежительно называл социальную защиту и другие программы «Нового курса» «триумфом нашей собственной социалистической революции»).

Помню, как я саркастически хмыкнул, впервые услышав об этой «крайней мере». Она стала лучшим доказательством полнейшего отсутствия перспективы, которая стала характерной для назначений на судейские должности, той шумихи в средствах массовой информации, которая позволяла левым группам выпускать рекламные ролики со сценами из фильма «Мистер Смит едет в Вашингтон» с участием Джеймса Стюарта, умалчивая, что в реальной жизни этого самого мистера Смита играли Стром Термонд и Джим Истланд; бесстыдного мифотворчества, которое позволяло южанам-республиканцам выступать в Сенате и обрушиваться на непристойную практику обструкции, не упоминая при этом, что именно политики из их штатов, их прямые предшественники в политике, и возвели обструкцию в ранг опасного искусства.

Не многие из моих товарищей-демократов заметили этот парадокс. Как только процесс назначения на судейские должности начал набирать обороты, в разговоре с одной своей знакомой я сказал, что мне не нравятся некоторые способы, которыми мы пробуем дискредитировать и блокировать кандидатов. Я не сомневался, что некоторые назначенцы Буша могут принести больше вреда, чем пользы; я бы даже поддержал их обструкцию, лишь бы дать сигнал Белому дому, что следующие кандидатуры должны быть более умеренными. Ей я сказал, что эти выборы определенно имеют смысл. Вместо того чтобы полагаться на сенатские процедуры, надо было сделать так, чтобы избранные судьи разделяли наши ценности. А этого можно было добиться, только выиграв все выборы.

Она помотала головой и спросила:

— Ты что же, думаешь, что, если бы положение было диаметрально противоположным, республиканцы хоть на секунду задумались, применять им обструкцию или нет?

Я так не думал. И все-таки меня грызли сомнения, что использование обструкции может нанести ущерб имиджу демократов, которые всегда занимали оборонительные позиции, — это ощущение, будто мы использовали суды, юристов и разные процедурные увертки, чтобы нам не пришлось бороться за общественное мнение. Ощущение было не совсем верным: республиканцы не меньше, чем демократы, часто просили суды отменять те демократические решения (например, законы о финансировании предвыборных кампаний), которые были им не по вкусу. Но меня удивляло, как, при всей нашей уверенности в том, что суды готовы защищать не только наши права, но и ценности, прогрессисты могли настолько разувериться в демократии.

Точно так же и консерваторы, по-моему, отказывались понимать, что демократия должна быть больше чем просто воля большинства. Мне вспомнился вечер за несколько лет до этого, когда, будучи членом Законодательного собрания Иллинойса, я выступал за включение оговорки о здоровье матери в республиканский законопроект о запрете прерывания беременности на поздних сроках. Она провалилась на партийном голосовании, и поеле этого я вышел в коридор с одним из моих коллег-республиканцев. Я сказал ему, что без этой оговорки суды будут опротестовывать этот закон как неконституционный. Он же ответил, что разницы нет, с поправкой ли, без поправки, — судьи будут все равно решать так, как сочтут нужным.

— Политика, — сказал он, собираясь уходить. — Ну а теперь пошли голосовать.

Какой смысл во всех этих политических дрязгах? Для многих из нас споры вокруг сенатских процедур, разделения властей, назначения на судейские должности, правил толкования Конституции представляются какой-то китайской грамотой, весьма далекой от повседневной жизни, — так, мышиная возня, и больше ничего.

И все же смысл в них есть. Не только потому, что процедурные нормы нашего государства помогают вынести решение по любому вопросу — от регулирования работы источников загрязнения до прослушивания вашего телефона, — но и потому, что они определяют нашу демократию точно так же, как и выборы. Наша система самоуправления весьма сложна; но именно при помощи этой системы, уважая эту систему, мы формируем наши ценности и общие цели.

Конечно, я сужу предвзято. Десять лет перед тем, как оказаться в Вашингтоне, я преподавал конституционное право в Чикагском университете. Мне очень нравились занятия на юридическом факультете: своего рода момент истины, когда ты стоял перед целой аудиторией, не имея ничего, кроме мела и доски, а студенты смотрели, оценивали, кто с искренним интересом, кто с демонстративной скукой, мой вопрос, заданный, чтобы разрядить напряжение: «Ну и что же это за случай?» — медленно поднимающиеся руки, первые ответы, мои доводы против выдвинутых аргументов, и вот мало-помалу слова отпадали, точно шелуха, и оживало то, что минуту назад представлялось сухим и мертвым, и загорались глаза студентов, и учебник становился для них не только прошлым, но и их настоящим и будущим.

Иногда моя работа казалась мне схожей с лекциями профессоров богословия, которые читали там же, в университете, потому что, подобно тем, кто преподавал Писание, я обнаружил, что моим студентам казалось, будто они знают Конституцию назубок, хотя на самом деле они в нее даже не заглядывали. Они привыкли оперировать фразами, которые где-то слышали, подтверждали ими доводы, которые казались им верными, и игнорировали положения, противоречившие их взглядам.

Наши основополагающие документы за два века ничуть не устарели. Это я больше всего ценил в конституционном праве и это же приучал ценить своих студентов. Им я мог служить поводырем, но не посредником, потому что, в отличие от Послания к Тимофею или Евангелия от Луки, эти документы — и Декларацию независимости, и «Записки федералиста», и Конституцию — писали люди, а не святые. Я говорил своим студентам, что все это — свидетельства намерений отцов-основателей, их споров, их закулисных интриг. Пусть мы и не всегда знаем, что творилось в их душах, мы можем по крайней мере рассеять туман времени и увидеть те идеалы, которые двигали их работой.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: