Вскоре, однако ж, все они уходили прочь, и набережная оставалась в нашем распоряжении до следующего купального дня.
Я предпочел описать все это сейчас, так как после спасения Водалуса ни разу больше не ходил купаться. Дротт с Рошем думали, что я просто боюсь снова оказаться перед запертыми воротами. А вот Эата, пожалуй, понимал истинную причину – в мальчишках, которые вот‑вот станут мужчинами, порой просыпается прямо‑таки женское чутье. Все дело было в ненюфарах.
Некрополь никогда не казался мне обителью смерти; я знал, что кусты пурпурных роз, к которым люди питают такое отвращение, служат убежищем для многих сотен птиц и мелких зверьков. Экзекуции, которые я наблюдал и в которых столько раз принимал участие, были для меня не более чем ремеслом, обычной мясницкой работой (вот только люди зачастую куда менее невинны и ценны, чем скот). Когда я думаю о смерти – своей ли, кого‑либо из тех, кто был добр ко мне, или даже о смерти нашего солнца, – перед мысленным взором моим появляется образ ненюфар с бледными, лоснящимися листьями и лазоревыми лепестками. И – черными, тонкими и прочными, словно волос, корнями, уходящими вниз, в темные, холодные глубины вод.
Мы, по молодости лет, вовсе не задумывались об этих цветах. Плескались среди них, плавали, раздвигая их в стороны и не обращая на них ни малейшего внимания. А аромат их хоть как‑то перебивал мерзкие, гнилостные испарения реки…
В тот день, перед тем как спасти Водалуса, я нырнул в самую гущу цветов, как делал до того тысячи раз.
И не смог вынырнуть. Меня угораздило попасть в такое место, где гуща корней была гораздо плотнее, чем где‑либо еще. Я словно оказался пойман сразу в сотню сетей! Я открыл глаза, но ничего не увидел перед собою, кроме густой, черной паутины корней. Я хотел было всплыть – но тело оставалось на месте, хотя руки и ноги бешено загребали воду среди миллионов тонких черных нитей. Сжав пучок корней в горсти, я рванул их – и разорвал, но и это не помогло обрести подвижность. Легкие, казалось, распухли так, что закупорили горло и вот‑вот задушат меня, а после – разорвутся на части. Мной овладело непреодолимое желание вдохнуть, втянуть в себя темную, холодную воду.
|
Я перестал понимать, где поверхность воды, и сама вода не воспринималась больше как вода. Силы оставили меня, и страх исчез, хотя я сознавал, что умираю или даже уже мертв. В ушах стоял громкий, неприятный звон – и перед глазами возник мастер Мальрубиус, умерший несколько лет назад. Он будил нас, колотя ложкой по металлической перекладине – вот откуда взялся этот звон! Я лежал в койке, не в силах подняться, хотя все прочие – Дротт, Рош и ученики помладше были уже на ногах, зевали спросонья и одевались, путаясь в рукавах и штанинах. Мантия мастера Мальрубиуса была распахнута, открывая обвисшую кожу на груди и животе, мускулы и жир которых были съедены временем. Я хотел было сказать ему, что уже проснулся, но не смог издать ни звука. Он пошел вдоль ряда коек, колотя ложкой по перекладине, и через какое‑то время, показавшееся мне вечностью, достиг амбразуры, остановился и выглянул наружу. Я понял, что он высматривает меня на Старом Подворье.
Но взгляд его не мог достичь меня – я был в одной из камер под пыточной комнатой, лежал на спине и смотрел в серый потолок. Где‑то плакала женщина, но я не видел ее, а женские рыдания вытеснял из сознания звон – звон ложки о металлическую перекладину. Тьма сомкнулась надо мной, во тьме появилось лицо женщины – огромное, точно зеленый лик луны в ночном небе. Но плакала не она – я все еще слышал рыдания, а лицо этой женщины было безмятежно и исполнено той красоты, что не приемлет вовсе никаких выражений. Руки ее потянулись ко мне, и я тут же превратился в едва оперившегося птенца, которого год назад вытащил из гнезда в надежде приручить – ладони женщины превосходили размерами гробы из моего потайного мавзолея, в которых я иногда отдыхал. Руки схватили меня, подняли – и тут же швырнули вниз, прочь от ее лица и звуков рыданий, в непроглядную темноту. Достигнув чего‑то, показавшегося мне донным илом, я вырвался наружу, в мир света, окаймленного черным.
|
Но дышать я по‑прежнему не мог – да и не хотел, и грудь не желала, как обычно, двигаться сама по себе. Я заскользил по воде, хотя не знал, что меня тащат (позже выяснилось, что это Дротт тащил меня за волосы), и оказался на холодных, скользких камнях, а Дротт с Рошем по очереди принялись вдувать воздух мне в рот. Глаза их мелькали передо мной, точно узоры в окошке калейдоскопа. Глаза Эаты – их было очень уж много – я отнес на счет неполадок в собственном зрении.
В конце концов я отпихнул Роша и изверг из себя огромное количество черной воды. После этого мне полегчало. Я сумел сесть и начал понемногу дышать; смог даже пошевелить слабыми, дрожащими руками. Глаза, окружавшие меня, принадлежали реальным людям – жителям выходивших на набережную домов. Какая‑то женщина подала мне чашку чего‑то – я не смог разобрать, чай это был или бульон. Питье оказалось обжигающе горячим, слегка соленым и припахивающим дымом. Я поднес чашку ко рту и почувствовал легкий ожог на губах и языке.
|
– Ты уж не утопиться ли хотел? – спросил Дротт. – И как только выплыть смог?! Я покачал головой.
– Так и вылетел из воды! – сказали из толпы. Рош подхватил чашку – я едва не выронил ее.
– Мы‑то думали, ты где‑то вынырнул и прячешься! Чтобы над нами подшутить…
– Я видел Мальрубиуса.
Какой‑то старик – судя по заляпанной смолой одеж‑де, лодочник – вдруг схватил Роша за плечо:
– Это кто такой будет?
– Был мастером учеников. Он давно умер.
– То есть не женщина?
Старик держал за плечо Роша, но взгляд его был устремлен на меня.
– Нет, нет, – ответил Рош. – У нас в гильдии нет женщин.
Несмотря на горячее питье и теплый солнечный день, я ужасно замерз. Один из мальчишек, с которыми мы дрались когда‑то, принес насквозь пропыленное одеяло, и я закутался в него, но встать и пойти все равно смог очень не скоро. Когда мы добрались до ворот некрополя, от статуи Ночи, венчавшей караван‑сарай на противоположном берегу, остался лишь крохотный черный штришок на фоне пламенеющего заката, а ворота были закрыты и заперты на замок.
Глава 3
Пик Автарха
Взглянуть на монету, данную Водалусом, мне пришло в голову только посредь утра следующего дня. Как обычно, мы, обслужив подмастерьев в трапезной, позавтракали сами, встретились в классе с мастером Палаэмоном и, после краткой предварительной лекции, последовали за ним в нижние этажи наблюдать работу, начатую прошедшей ночью.
Но здесь, прежде чем писать дальше, наверное, стоит подробнее рассказать об устройстве нашей Башни Сообразности. Фасад ее выходит на западную, заднюю сторону Цитадели. На первом этаже расположены студии наших мастеров – там они проводят консультации с представителями юстиции и главами других гильдий. Над ними – общая комната, задней стеной примыкающая к кухне. Еще выше находится трапезная, которая служит нам не только местом приема пищи, но и залом для собраний. Над нею – личные каюты мастеров, которых в лучшие для гильдии времена было гораздо больше. Этажом выше – каюты подмастерьев, над ними – дортуары учеников и классная комната, мансарды и анфилады заброшенных кабинетов. А на самом верху – орудийный отсек; то, что там осталось, членам гильдии полагается обслуживать в случае нападения на Цитадель противника.
Внизу, под всем этим, находятся рабочие помещения гильдии. Сразу под землей – комната для допросов, а под ней (то есть уже вне башни, ведь комната для допросов изначально была реактивным соплом) протянулись лабиринты темниц. Из них используются три этажа, к которым можно спуститься по центральной лестнице. Камеры их непритязательны, сухи и чисты, каждая снабжена столиком, креслом и узкой кроватью, которая жестко крепится к полу в центре помещения.
Светильники в темницах – из тех, древних, которые, говорят, должны гореть вечно, хотя некоторые уже погасли. В то утро сумрак подземных коридоров вовсе не омрачал моего настроения – наоборот, наполнял сердце радостью: ведь именно здесь я, став подмастерьем, буду работать, совершенствовать древнее искусство нашей гильдии, возвышусь до звания мастера гильдии и заложу фундамент для реставрации ее былой славы. Казалось, самый воздух коридоров окутывает меня, словно одеяло, согретое у чистого, бездымного огня!
Мы остановились перед дверьми одной из камер, и дежурный подмастерье заскрежетал ключом в замке. Пациентка, находившаяся внутри, подняла голову и широко раскрыла темные глаза. Вероятно, ее напугала бархатная маска и черная мантия, в которые, согласно рангу, был облачен мастер Палаэмон, а может – массивное оптическое устройство, без которого он почти ничего не видел. Пациентка не проронила ни слова, и, уж конечно, никто из нас не заговорил с ней.
– Здесь, – начал мастер Палаэмон в своей обычной суховатой манере, – мы имеем нечто, выходящее за рамки стандартных юридических приговоров и хорошо иллюстрирующее возможности новейшей техники. Прошедшей ночью пациентка была подвергнута допросу – возможно, некоторые из вас имели возможность слышать ее. Двадцать минимов тинктуры были даны пациентке до начала процедуры и десять – по окончании. Доза лишь частично предотвратила шок и потерю сознания, вследствие чего процедура была прервана, – он подал знак Дротту, и тот начал разбинтовывать ногу пациентки, – как вы можете видеть, после удаления кожи правой ноги.
– Полусапог? – спросил Рош.
– Нет, сапог полностью. Пациентка была служанкой, кожу которых мастер Гурло находит чрезвычайно прочной. Данный опыт наглядно доказал его правоту. Простое циркулярное рассечение было сделано под коленом, и край его зафиксирован восемью скобками. Результатом тщательного труда мастера Гурло, Одо, Меннаса и Эйгила явилась возможность удаления кожи от колена до кончиков пальцев без дальнейшего применения ножа.
Мы собрались вокруг Дротта. Мальчишки помладше принялись толкаться, делая вид, будто знают, на что именно нужно смотреть. Артерии и главные кровеносные сосуды остались неповрежденными, наблюдалось лишь незначительное общее кровотечение. Я помог Дротту сделать перевязку.
Мы уже двинулись к выходу, но женщина вдруг заговорила:
– Я не знаю! Ох, неужто вы думаете, что я не сказала бы, если б только знала? Она убежала с этим Водалусом‑из‑Леса, а куда – я не знаю!
Снаружи я, прикинувшись полным невеждой, спросил у мастера Палаэмона, кто такой этот Водалус‑из‑Леса.
– Сколько раз я объяснял, что ни одно слово, сказанное пациентом во время допроса, не должно достигнуть твоих ушей?
– Много раз, мастер.
– И, видимо, попусту. Не за горами день возложения масок, Дротт с Рошем сделаются подмастерьями, а ты – капитаном учеников. Именно в таком духе ты будешь наставлять мальчишек?
– Нет, мастер.
Поймав многозначительный взгляд Дротта, стоявшего за спиной мастера Палаэмона, я понял: он знает, кто такой Водалус, и объяснит мне, как только выдастся удобный момент.
– Некогда подмастерьев нашей гильдии лишали слуха. Быть может, ты хочешь вернуть те дни, Северьян? И не держи руки в карманах, разговаривая с мастером.
Я нарочно сунул руки в карманы, чтобы отвлечь его гнев, но теперь, выполняя приказ, нащупал монету, данную мне Водалусом накануне. Страх, пережитый в схватке, совсем было вытеснил ее из памяти, а вот теперь вдруг до судорог захотелось взглянуть на нее – но мастер Палаэмон не сводил с меня своих блестящих линз.
– Когда пациент говорит, ты, Северьян, не должен слышать ничего. Представь себе, что это – мышь, чей писк не имеет для людей ни малейшего смысла.
Я сощурил глаза, показывая, что изо всех сил стараюсь представить себе эту мышь.
На всем протяжении долгого, утомительного подъема в классную комнату я не мог избавиться от жгучего желания взглянуть на тоненький металлический диск, который сжимал в кулаке, однако шедший позади (это был Евсигниус, один из самых младших учеников) непременно увидел бы все. Ну, а в классе, где мастер Палаэмон монотонно читал урок над трупом десятидневной давности, монета привлекла бы к себе всеобщее внимание, и я не осмелился вынуть ее из кармана.
Удобный момент выдался лишь к вечеру, когда я спрятался в развалинах стены среди сверкающих на солнце мхов. Некоторое время я не решался разжать подставленный под солнечный луч кулак – боялся, как бы разочарование не оказалось больше того, что я смогу вынести.
Нет, не оттого, что для меня так уж важна была ценность монеты. Хоть я и стал взрослым, денег у меня было столь мало, что любая монетка сошла бы за улыбку фортуны. Скорее – оттого, что монета, которая вот‑вот утратит всю свою таинственность, была единственным звеном, связывавшим меня с прошлой ночью, единственной нитью, ведшей к Водалусу, прекрасной женщине в плаще с капюшоном и толстяку, на которого я налетел в темноте, единственным трофеем, вынесенным из схватки на краю отверстой могилы. Другой жизни, кроме гильдейской, я прежде не знал, и теперь она, в сравнении с блеском клинка экзультанта и раскатистым эхом выстрела среди надгробий, казалась мне такой же серой, как моя рваная рубаха.
И все это могло исчезнуть в один миг, стоило лишь разжать кулак!
Наконец, испив сладкий ужас до последней капли, я взглянул на монету. Та оказалась золотым хризосом. Я тут же сомкнул пальцы, боясь, что ошибся и принял за золото медный орихальк, и подождал, пока не наберусь храбрости разжать кулак снова.
Впервые в жизни я держал в руках золото. Орихальки видел во множестве, а несколькими даже владел сам. Раз или два попадался мне на глаза серебряный азими. А вот о существовании хризосов лишь, знал, причем знание это было так же туманно, как и знание о существовании мира за пределами нашего города Нессуса и о других континентах на севере, востоке и западе.
На том хризосе, который я держал в руке, было изображено лицо, как мне показалось, женщины – увенчанной короной, ни молодой, ни старой, безмолвной и совершенной в лимонно‑желтом металле. Наконец я повернул свое сокровище другой стороной – и тут у меня взаправду перехватило дух. На реверсе был вычеканен тот самый крылатый корабль с герба над дверью моего потайного мавзолея. Вот это лежало за гранью каких бы то ни было объяснений – настолько, что я в тот момент не стал даже строить никаких догадок, будучи вполне уверен в бесплодности любых построений. Поэтому я просто сунул монету обратно в карман и в некоторой прострации отправился назад, к своим товарищам‑ученикам.
О том, чтобы держать монету при себе, не могло быть и речи. При первой же возможности я удрал в некрополь один и тщательно обыскал мой мавзолей. Погода в тот день изменилась, пришлось пробираться сквозь мокрый кустарник и высокую, жухлую траву, начавшую клониться к земле в предчувствии зимы. И убежище мое не было больше прохладной, уютной пещеркой; оно превратилось в ледяную яму, внушавшую явственное чувство близости врагов, противников Водалуса, которым, без сомнения, уже известно, что я присягнул ему на верность, и которые, стоит мне войти внутрь, выскочат из засады и захлопнут дверь, висящую на новых, загодя смазанных петлях. Конечно, я понимал, что все это – чепуха, но в чепухе той была и доля истины. Я чувствовал близость тех времен, когда (через несколько месяцев или несколько лет) враги эти вправду станут охотиться за мной, и мне придется поднять топор, выбранный мною для боя, – ситуация, в которую, как правило, не попадают палачи.
В полу, у самого подножия бронзового саркофага, обнаружился расшатанный камень. Под него я спрятал свой хризос, а после прошептал заклинание, которому меня много лет назад выучил Рош, – несколько рифмованных строк, якобы обеспечивавших сохранность спрятанного:
Здесь лежи.
Кто ни придет, Стань прозрачен, будто лед; Взгляд чужой да не падет На тебя.
Здесь лежи, не уходи, Избегай чужой руки, Пусть дивятся чужаки, Но не я.
Чтобы заклятие в самом деле подействовало, следовало обойти место клада в полночь, держа в руке пойманный блуждающий огонек, но тут я вспомнил Дроттовы выдумки насчет собирания трав на могилах в полночь, рассмеялся и решил положиться только на стишок, хотя был поражен тем, что достаточно повзрослел, чтобы не стесняться подобных вещей.
Шли дни, но впечатления от похода к мавзолею оставались достаточно яркими, чтобы удержать меня от попыток наведаться туда еще раз и проверить, на месте ли мое сокровище, как бы порой ни хотелось. Затем выпал первый снег, превративший развалины стены в скользкую, почти непреодолимую преграду, а издавна знакомый и привычный некрополь – в странные, чужие заросли снежных холмов. Монументы под покровом нового снега словно бы выросли, а кусты и деревья – съежились едва не вдвое.
Суть учения в нашей гильдии заключена в том, что бремя его, по первости легкое, тяжелеет по мере того, как взрослеет ученик. Самые младшие освобождены от работы вовсе, пока не достигнут шести лет от роду. После этого их работа состоит в беготне вверх‑вниз по лестницам Башни Сообразности, и малыши, гордые оказанным доверием, вообще не воспринимают ее как труд. Однако со временем работа их становится все обременительнее. Обязанности приводят ученика в другие части Цитадели – к солдатам в барбикен, где он узнает, что у учеников военных есть барабаны, трубы и офиклеиды, сапоги и даже блестящие кирасы; в Медвежью Башню, где он видит, как его сверстники‑мальчишки учатся обращению с прекрасными боевыми зверями – мастиффами, чьи головы едва ли не больше львиных, и диатримами, превосходящими ростом человека, с окованными сталью клювами… И еще в сотню подобных мест, где он впервые узнает, что гильдию его ненавидят и презирают даже те (вернее, особенно те), кто пользуется ее услугами. Вскоре подоспевает мытье полов и кухонные наряды, причем всю интересную и приятную кухонную работу берет на себя брат Кок, так что на долю учеников остается чистить и резать овощи, прислуживать за столом подмастерьям да таскать вниз, в темницы, бесконечные груды подносов.
В то время я еще не знал, что вскоре мое ученичество, сколько себя помню – лишь тяжелевшее, резко сменит курс и станет куда менее утомительным и куда более приятным. Несколько лет перед тем, как стать подмастерьем, старший ученик только присматривает за работой младших. Лучше становятся его пища и даже одежда. И подмастерья помладше начинают обращаться с ним почти как с равным. И – что приятнее всего – на него возлагается бремя ответственности, возможность отдавать приказы и добиваться их выполнения.
Когда же приходит день возвышения, он – уже взрослый. Он занимается лишь той работой, к которой его готовили и по выполнении коей может покидать Цитадель, даже получая деньги из свободных фондов на развлечения за ее пределами. Если же он когда‑нибудь возвысится до звания мастера (каковая честь требует единогласного решения всех живых мастеров), то сможет выбирать работу по собственному вкусу и интересу, а также получит право непосредственного участия в решении гильдейских дел.
Но не следует забывать, что в тот год, о котором я пишу сейчас, в год, когда я спас жизнь Водалуса, я не сознавал всего этого. Зима (как мне сказали) временно прекратила сражения на севере; таким образом, Автарх со своими советниками и высшими чиновниками вернулись и возобновили отправление судебных дел.
– Значит, – объяснил Рош, – предстоит работа со всеми новоприбывшими пациентами. И ожидаются еще – дюжины, если не сотни. Может, придется даже снова открывать четвертый этаж.
Взмах его веснушчатой руки означал, что уж он‑то, по крайней мере, готов сделать все, что потребуется.
– Так он здесь? – спросил я. – Сам Автарх – здесь, в Цитадели? В Башне Величия?
– Конечно, нет. Если и приедет – ты уж всяко узнаешь, верно? Тут же пойдут парады, инспекции и все такое прочее. Да, в Башне Величия для него имеются покои, но двери их не отпирались сотню лет. А Автарх – в тайном дворце, в Обители Абсолюта, где‑то к северу от города.
– И ты не знаешь, где это? Рош ощетинился:
– Как я могу сказать, в каком он месте, если там нет ничего, кроме самой Обители Абсолюта? Стоит на своем месте. На том берегу, дальше к северу.
– За Стеной?
Мое невежество заставило Роша улыбнуться.
– Далеко за Стеной. Идти пешком – выйдет не одна неделя. Автарх‑то, конечно, если захочет, может вмиг домчаться сюда на флайере. На Флаг‑Башню приземлится.
Однако наши новые пациенты прибывали вовсе не на флайерах. Тех, кто попроще, пригоняли в связках по десять‑двадцать человек, в цепях, продетых сквозь кольца ошейников. Таких охраняли димархии, бойцы, как на подбор, крепко сбитые, в простых, предельно практичных доспехах. Каждый пациент имел при себе медный цилиндрический футляр с личными документами и, таким образом, нес в своих руках собственную судьбу. Конечно же, все они срывали с футляров печати и читали те бумаги; некоторые пробовали уничтожать их или меняться друг с другом. Прибывших без документов держали до получения относительно их дальнейших указаний, причем некоторые за время ожидания умирали естественной смертью. Те, кто менялся бумагами, менялись судьбами; сидели в темнице или выходили на волю, подвергались пыткам либо казни вместо других.
Тех, кто поважнее, привозили в бронированных каретах. Стальные борта и обрешеченные окна этих экипажей служили не столько для предотвращения побегов, сколько для того, чтобы помешать отбить заключенного силой. И еще прежде, чем такая карета с грохотом обогнет восточную стену Башни Ведьм и въедет на Старое Подворье, вся гильдия бывала полна слухами о дерзких нападениях, инспирированных либо возглавленных лично Водалусом: все мои товарищи‑ученики и большая часть подмастерьев были уверены, будто почти все эти пациенты – его приспешники, сообщники и союзники. Но я не стал бы освобождать их из этих соображений – такое навлекло бы на гильдию бесчестье. При всей моей преданности Водалусу и его движению, я не готов был предать гильдию – да и не имел возможности сделать это. Надеялся лишь, что смогу в меру сил скрасить заключение тем, кого полагал своими товарищами по оружию, – добавлять еды с подносов менее достойных пациентов или подбрасывать украденные на кухне кусочки мяса.
Однажды (день тогда выдался на редкость шумный) мне представилась возможность выяснить, кем были все эти люди. Я драил полы в кабинете мастера Гурло; выйдя по какому‑то делу, он оставил на столе груду только что присланных досье. Едва за ним захлопнулась дверь, я поспешил к столу и успел просмотреть большую часть бумаг прежде, чем с лестницы вновь донеслись его тяжелые шаги. Ни один – ни один – из заключенных, в чьи бумаги мне удалось заглянуть, не имел к Водалусу никакого отношения. Все они оказались торговцами, попытавшимися нажиться на армейских поставках, маркитантами, шпионившими в пользу асциан, либо просто презренными уголовниками разных мастей. Ничем более…
Относя ведро к каменному сливу на Старом Подворье, я увидел одну из таких бронированных карет, только что прибывшую. Над упряжкой курился пар, охранники в шлемах, утепленных мехом, робко разбирали наше традиционное угощение – дымящиеся кубки с подогретым вином. Я уловил было краем уха имя Водалуса, но никто, кроме меня, казалось, не обратил на него внимания, и мне внезапно почудилось, будто Водалус – лишь фантом, сотканный моим воображением из тумана и сумрака, а реален только человек, которого я зарубил его же собственным топором. И только что переворошенные досье будто хлестнули меня по лицу, как сухие листья, поднятые бурей с земли.
В тот миг смущения я впервые осознал себя в какой‑то мере безумным – и могу смело утверждать, что это был самый ужасный миг в моей жизни. Я часто лгал мастеру Гурло с мастером Палаэмоном, и мастеру Мальрубиусу, когда тот еще был жив, и Дротту, поскольку он был капитаном учеников, и Рощу, который был старше меня и сильнее, и Эате с прочими младшими учениками, надеясь внушить почтение к себе. И теперь я больше не мог сказать наверняка, не лжет ли мне самому мое собственное сознание; все мои выдумки вернулись ко мне, и я, помнящий все до единой мелочи, больше не мог быть уверен, что все эти воспоминания – нечто большее, чем пустые мечты. Я помнил лицо Водалуса в лунном свете – но ведь я хотел вспомнить его! Я помнил его голос и разговор с ним – но ведь я хотел снова услышать его и ту прекрасную женщину!
Вскоре, одной стылой ночью, я снова пробрался в мавзолей, чтобы взглянуть на свой хризос. И усталое, безмятежное, бесполое лицо на его аверсе вовсе не было лицом Водалуса.
Глава 4
Трискепь
Я нашел его, когда, наказанный за какую‑то мелкую провинность, очищал ото льда замерзший сток в том месте, куда блюстители Медвежьей Башни выбрасывают «отходы производства» – трупы растерзанных, погибших в процессе дрессировки животных. Наша гильдия хоронит своих умерших под стеной, а пациентов – в нижней части некрополя; а вот блюстители Медвежьей Башни оставляют своих на попечение посторонних. Из всех, лежавших там, он был самым маленьким.
Бывают в жизни такие события, которые ничего не меняют. Урс обращает свое старушечье лицо к солнцу, и солнечный луч заставляет ее снега сверкать и искриться, так что любая сосулька, свисающая с башенного карниза, кажется Когтем Миротворца, драгоценнейшим из самоцветов. И все, кроме самых мудрых, верят, будто снег стает и уступит дорогу долгому, нежданному лету.
Но – не тут‑то было. Солнечный рай продолжается стражу или две, затем на снег ложатся голубые, словно разбавленное водой молоко, тени, колеблются, пляшут в токах восточного ветра… Наступает ночь и ставит все на свои места.
Так же было и с моей находкой, Трискелем. Я чувствовал, что это может – и должно – переменить все, однако то был лишь эпизод длиною в несколько месяцев. Когда с его уходом все кончилось, зима вновь сделалась обычной зимой, после которой, как всегда, наступил день Святой Катарины, и все осталось по‑прежнему. Если бы я только мог описать, как жалко он выглядел, когда я коснулся его, и как обрадовался он моему прикосновению!..
Весь окровавленный, он лежал на боку. Кровь на морозе застыла, точно смола, и оставалась ярко‑красной – холод предотвратил свертывание. И я – сам не знаю, зачем – положил ему руку на голову. Он, хоть и выглядел таким же мертвым, как и все остальные, открыл глаз и взглянул на меня, и во взгляде его ясно читалась уверенность, что все худшее – позади. Я сделал свое дело – словно говорил его взгляд, – родился и выполнил все, что смог; теперь же – твой черед выполнять свои обязанности передо мной.
Случись все это летом, я бы, пожалуй, оставил его умирать. Но я уже довольно давно не видел ни единого зверя, даже какого‑нибудь тилакодона, питающегося отбросами. Я снова погладил его, и он лизнул мою руку, после чего я уже никак не мог просто повернуться и уйти.
Я взял его на руки (он оказался удивительно тяжел) и огляделся, стараясь сообразить, что с ним делать. Конечно, в нашем дортуаре его обнаружили бы прежде, чем свеча сгорит на толщину мизинца. Да, Цитадель неизмеримо велика и сложна, в башнях ее, в коридорах, в постройках меж башен и проложенных под ними галереях имелось множество мест, куда не забредал никто. И все же я не мог припомнить ни одного такого места, куда мог бы добраться, не попавшись с десяток раз кому‑нибудь на глаза. В конце концов я отнес бедную зверюгу в наши собственные гильдейские квартиры.
Здесь требовалось как‑то протащить его мимо подмастерья, стоявшего на часах у верхней площадки лестницы, ведущей вниз, к темницам. Вначале мне пришло в голову уложить Трискеля в одну из корзин, в которых пациентам доставляют чистое белье. День как раз был банно‑прачечным, и мне не составило бы труда сделать одним рейсом больше, чем нужно. Вероятность того, что охранник‑подмастерье заметит неладное, казалась весьма маленькой, но мне пришлось бы стражу с лишком ждать, пока высохнет очередная партия льняных простыней, да к тому же брат, стоявший на посту на площадке третьего яруса, обязательно увидел бы, как я спускаюсь на необитаемый четвертый.
Поэтому я оставил пса в комнате для допросов – он все равно был слишком слаб, чтобы двигаться – и предложил охраннику с верхней площадки подежурить вместо него. Он только обрадовался возможности малость отдохнуть и тут же отдал мне палаческий меч с широким клинком (которого я теоретически не должен был даже касаться) и плащ цвета сажи (который мне было запрещено носить, хоть я уже успел перерасти многих подмастерьев), так что издали подмены не заметил бы никто. Стоило ему уйти, я закрыл лицо капюшоном, поставил меч в угол и поспешил к своему псу. Плащи нашей гильдии отличаются свободным покроем, а доставшийся мне оказался еще шире прочих – брат, носивший его, был широк в кости. Более того – цвет сажи чернее всех прочих оттенков черного и потому превосходно скрывает от стороннего взгляда все складки и сборки, превращая ткань в бесформенный сгусток тьмы. Скрыв лицо под капюшоном, я предстал бы перед подмастерьями, дежурившими на третьем ярусе (если бы они вообще обернулись к лестнице и заметили меня), как обычный – разве что пополнее большинства прочих – брат‑гильдеец, спускающийся вниз. Учитывая все слухи, будто четвертый ярус снова собираются заселить пациентами, даже брат, дежурящий на третьем, где держат пациентов, полностью лишившихся рассудка, воющих и гремящих цепями, ничего не заподозрит при виде спускающегося вниз подмастерья и неусмотрит ничего особенного в том, что вскоре после того, как он вернется, на четвертый спустится ученик. Все будет выглядеть так, будто подмастерье что‑то забыл на четвертом ярусе и послал ученика принести…