Потом он еще долго плакал по ночам, потом он еще не раз бил посуду, пропадал в истерике и все пытал и пытал вопросами свою бедную и несчастную жену. «Ну что ты под кожу лезешь? — спрашивала она. — Может, хватит? Чего бередить рану? Я забыла все, забыла». — «Как? Ты же говорила, что он хороший человек, — мучил он ее, делая упор на слове „хороший“. — Хорошее не забывается. А я плохой. Плохой, да? А он хороший. Тебе с ним было хорошо?» — «Да! — в ярости кричала жена. — Мне с ним было очень хорошо!» Потом, обессилев, валилась ему в ноги, просила прощенья, иногда рыдала в голос, а иногда с интересом наблюдала за ним.
А Сабуров как-то потихоньку перестал есть, перестал ходить на работу, сказавшись больным, перестал бриться, лежал, безучастно глядя в потолок. Боль потихоньку уходила, и равнодушие и покой постепенно овладели им.
Жена его не беспокоила, иногда звала ужинать, он тихо отказывался, испытывая какое-то мстительное чувство. Иногда ему страстно хотелось, чтобы она его умоляла, просила о чем-нибудь — все равно о чем, — но она была как-то спокойна, и он оглох к своим чувствам.
Жена вдруг заметила, что зеленые глаза Сабурова стали мутными и тяжелыми, и тогда она встревожилась. Но Сабуров уже был безмятежен — он уже понял, что умирает. И вот тогда они объяснились.
— Я, наверно, скоро умру, — сказал он.
Жена улыбнулась.
— У меня сил больше нет, — сказал он.
— Ты хочешь, чтобы я тебя пожалела? — непривычно нежно спросила она.
Сабуров поморщился.
— Прости меня, — сказал он тихо.
— Это ты прости меня, — сказала она и тихо заплакала.
— Я тебе сейчас скажу… только ты обещай мне, что сделаешь… Обещаешь?
Она кивнула и сквозь слезы с нежностью посмотрела на него.
|
Сабуров начал говорить ровным глуховатым голосом, и жена, плохо понимая, что он говорит, вдруг увидела, что глаза его стали светло-зелеными, как весенняя трава.
— Когда я умру, — сказал Сабуров, — скажи, чтобы меня не брили и не подкрашивали румянами. Пусть обмоют — и все. Никаких похорон. Только кремировать. Когда получишь урну с пеплом, пересади кактус в большой глиняный горшок — этот уже ему мал, — землю смешай с пеплом. И тогда я останусь с тобой. А кактусы даже цветут. Редко, но цветут.
Жена рассердилась:
— Я с тобой серьезно, а ты…
Она ушла, а Сабуров легко и беззаботно забылся.
Два дня жена даже не подходила к нему, спала на диванчике, была тихой и сосредоточенной. Сначала ее что-то тревожило, а потом эта неясная тревога рассеялась, и она успокоилась. В среду, нет, в четверг она рано освободилась с работы, и ноги ее понесли прямо к дому. Она не стала дожидаться лифта и побежала на седьмой этаж по заплеванным лестницам. Она выла в голос и трясла его за плечи. Потом она упала и, когда пришла в себя, стала куда-то звонить.
Она все сделала, как он просил. Большой колючий шар кактуса прижился в новом горшке, на новой почве. Она иногда разговаривала с ним, называла его Колей, только ей очень хотелось его погладить. Уколовшись о его иглы, она сердилась. А года через три кактус зацвел большим бежевым цветком.
1993, 2000
ВРЕМЯ БЕЛОГО ЧЕЛОВЕКА
Святочный рассказ
Бомж Гуторов кормился у дикой яблоньки, не обращая внимания на двух толстых снегирей, недовольно ворчавших на соседнем деревце, где мелкие плоды были уже ободраны. Примерзший снежок на яблочках холодил воспаленный рот. Хотел было Гуторов с утра наведаться на свою помойку, но ее уже оккупировал бомж Онтонов с алюминиевой лыжной палкой. Он тыкал в баки палкой и зорко поглядывал по сторонам. Мог бы в ярости и в лицо ткнуть. И хотя считались Гуторов и Онтонов закадыками и ночевали часто в одном подъезде, и последнюю заплесневелую корочку делили промеж собой, но вот сейчас сторонились друг друга, и каждый решил пропитание добывать себе сам.
|
Прежде чем набрести на яблоньку, Гуторову пришлось пробраться через мутное зимнее утро. Снег обжигал сквозь истертые валенки. Сильно болел бок — Гуторов отлежал его на бетонных ступенях подъезда двенадцатиэтажного дома. Подъезд на этот раз попался гнусный, и от этого было гнусно на душе. Весь подъездный сор, окурки, тонкие шприцы с испачканными кровью иголками, непонятные надписи на стенах — вся эта дрянь покоилась сейчас на тонкой поверхности гуторовской души и мешала сосредоточиться.
Подъезды бывают разные: иной подъезд как квартира — сияет чистыми стеклами и большими лампами. И полы в таких подъездах моют часто, и стены в них не исписаны всякой пакостью, и тепло в них, и перед каждой дверью цветной коврик лежит. И Гуторов, уважая жителей таких подъездов, коврики поутру разносил, запоминая, где какой лежал.
От холодных кислых яблочек Гуторову стало лучше, весь подъездный ночной сор утонул в душе, и поверхность ее опять подернулась радужными разводами денатурата, который вчера так славно они с Онтоновым распили в уютном подвальчике. А потом подрались из-за пустяка, и Онтонов, вооружившись своей алюминиевой палкой, выгнал бедного Гуторова в холодную ночь, и пришлось ему мыкаться в неуютном подъезде.
|
Мельком заметил Туторов тень согбенную и, оборотившись к ней, ощерился уже было — не трожь деревце! моя добыча! — но вдруг обнаружил, что рядом стоит старичок на вид невзрачный, но с глазами ясными, и не захватчиком он чужого добра выглядел, а кротким и покорным просителем. И аж прослезился Туторов от нахлынувшего чувства. Вот ведь — сам-то он неимущий, а к нему с просьбой! А чем помочь старичку? Разве что яблочками угостить, да у него и зубов-то поди нет разгрызть крепкие морозные плоды…
Была у Гуторова заначена ассигнация, через которую у них с Онтоновым и вышла вчерашняя ссора: подозрительный Онтонов справедливо предположил, что у дружбана его небольшая денюжка есть, что поллитровку политуры, которую они распили, брали на его, онтоновские, кровные — в жестоких битвах у мусорных баков заработанные, и теперь черед Гуторова угощать товарища своего любезного. А есть местечко одно — Онтонов давно заприметил, — киосочек круглосуточный, где можно хорошей выпивки купить — средство для мойки окон. Цвет у него, конечно, поганый, но выпивка забористая и не очень ядовитая. Но Гуторов денюжку зажилил, за что был стремительно бит и справедливо изгнан из подвальчика.
И вот сейчас Гуторов встрепенулся от возмутивших цветную поверхность его души чувств. Оттого ли, что есть, оказывается, на свете еще более, чем он, несчастный, оттого ли, что обида на Онтонова была сильна и хотелось его как-то ущучить: пропить, прогулять заначку с первым встречным и тем самым нанести моральный ущерб Онтонову и самому укрепиться в самости своей, — только в глазах у Гуторова заблестели истерические слезы, и обратился он к старичку невзрачному:
— Что, дед, худо? А пойдем-ка по рюмке водки выпьем!
И пошли они в рюмочную «Посошок», что сияла морозными новогодними стеклами на углу улиц Покровской и Солдатской. Гуторов шел чуть впереди, предвкушая, как он сейчас поразит старичка своей щедростью, и украдкой утирал уголки глаз.
В рюмочной было чисто и светло. Еще не загаженный каменный пол источал влажный запах, синие пластиковые столы были вымыты — и на каждом стоял стаканчик с воздушными салфетками и пластиковыми цветами. И никого. Гуторов взял два по сто в граненых стаканах и два бутерброда с сыром. Сели в утолок. Гуторов расстегнулся, дедко сел ровно и прямо — и вдруг показался Гуторову знакомым. Пригляделся — нет, поблазнилось.
— Давай, дед, выпей маленько, — сказал Гуторов и махнул свою водку разом.
Старичок, однако, водку пить отказался, но бутерброд с сыром взял и, сняв шапочку, перекрестился и стал медленно и аккуратно есть. Зубы у него были белые и чистые, и сам он весь оказался не такой уж обтрепанный, каким показался Гуторову вначале. Высокий лоб, ясные глаза и плавность в жестах смутили Гуторова, и он вдруг подумал, что ошибся, что дед этот не такой уж и убогий, каким он его увидел под мерзлой яблонькой. Где-то я его видел, подумал Гуторов.
— Ты выпей, выпей, дед! — засуетился он, испытывая какую-то робость перед старичком. — Догоняйся!
— Спасибо тебе, добрый человек, — сказал старик. — Только я вина не пью.
Гуторов растерялся.
— Ну так я ее тогда… того… оприходую? — И, помявшись, он цепко взял второй стакан.
Второй стакан пошел лучше некуда. И отмяк Гуторов, и захотелось ему поговорить красиво с этим странным старичком. И найдя в замусоренном кармане окурок сигареты «Винстон», и запалив этот здоровенный окурок — свезло вчера с «бычками»! — заговорил он, пуская дым в потолок.
— Вот ты, дед, смотришь на меня и думаешь, наверно, вот совсем истраченный человек и цена ему копейка! А я скажу тебе: были и другие времена. И пил я не какой-то «сучок» паленый, а настоящую «Смирновскую»! Коньяк дербентский! Джин пил — и не в жестяных баночках который, а самый настоящий — английский! В квадратных бутылках. И закусывал суджуком и мягким сыром сулугуни. И селедочкой домашнего посола! — Тут Гуторов совсем воодушевился. — Берешь в магазине селедочку свежую, натираешь ее солью, сухой горчицей, перекладываешь лаврушкой, перчиком — два дня должна полежать в комнате, сок пустить… Потом ее заворачиваешь в бумагу — и в холодильник. Через неделю селедочка — цимус! А мясо я готовил… Баранину брал, не поверишь, — тушами! Приедешь на рынок, а тебе: вам сколько баранинки? Кило? Два? А ты ему: что там мелочиться, давай тушку! А готовил я ее так…
И тут Гуторова совсем развезло на воспоминания. И прошлая жизнь его пошла перед ним разматываться, как бразильский сериал в триста серий, и каждая серия была как глава из поваренной книги. Старик молча слушал, доедая свой хлеб.
А Гуторова несло. Он вдохновенно вспоминал, что он пил и что он ел в своей маленькой жизни, и жизнь представлялась ему не такой уж и маленькой. Рассказывая о способах приготовления пищи, о превращении бесчисленных тушек, вырезок, окороков, филеев в роскошные яства, он расщеплял их, разжижал желудочным соком своего воображения — и совсем разгорячился, покраснел весь, и стал похож на маленького полупьяного то ли тролля, то ли гнома, который похваляется давно разбазаренными сокровищами, фантастическим образом обратившимися в гигантские пустые коричневые отвалы, в спекшиеся шлаковые массы.
— Послушай, добрый человек, — сказал старик, — а что есть, по-твоему, счастье?
Гуторов ошалело замер, разгоряченный своей речью, и даже как будто не понял вопроса, но, покрутив головой, хитро улыбнулся.
— Счастье? — начал он как бы издалека, щурясь и жмурясь от охватившего его волнения. — Это… когда вот… ну, вечером… выпьешь сильно… а утром… проснешься с бодуна… башка трещит… а ты, не вставая, понимаешь, руку протянешь — и берешь бутылочку пива! И… не всю — нет! А половинку! А потом! Сигареткой переложишь… И уже потом только вторую половинку! Из горлышка! Чтоб колючками горло продрало! Вот что такое счастье, дед.
Закончил Гуторов спокойно и горько. И пошел он к стойке, и взял еще водки, а когда вернулся — никого за столиком не было. И ладно, насупился Гуторов. И стал пить. Пил, духарился маленько, пропил все деньги, какие были, и был бит — сначала прилюдно, нестрашно, а потом тайно и сильно за рюмочной. Но как закончился день — начисто отрезало.
Очнулся он в знакомом грязном подъезде. Было темно. В голове мутилось. Гуторов протянул затекшую руку, стал слабо шевелить пальцами — и вдруг пальцы наткнулись на бутылку. Гуторов осторожно взял бутылку, ощутил ее тяжесть, прохладу, нежно погладил, привычно определяя фасон. «Чебурашка!» — с замиранием прошептал он, лежа крокодилом под батареей парового отопления.
Пробка легко поддалась, и пиво хлынуло, обдирая горло, в утробу. Через пять минут Гуторов охмелел и легко и безмятежно уснул. И снился ему старик с высоким лбом, с ясными синими глазами и в красном диковинном одеянии — с крестами на плечах.
2002
КАЗИНО ДОКТОРА БРАУНА
Ледяной городок искрился и сиял. Толпа сосредоточенно гуляла. Из-за прозрачной стены через равные промежутки времени выносились закуржавевшие, пышущие белыми клубами лошади, тащившие легкие сани, из которых раздавался сдавленный женский смех и тяжелый мужской гогот. Гигантская елка — вся в огнях и гирляндах, с мигающей орвелловской цифирью — была увенчана красной пятиконечной звездой.
Я смотрел на ледяной городок и никак не мог избавиться от ощущения, что на меня тоже кто-то смотрит. И смотрит не из толпы, блуждающей между ледяных глыб, а откуда-то сверху. Я обернулся и задрал голову. Под золоченым шпилем горсовета холодно мерцали городские часы. Подсвеченные снизу, мрачно стояли гипсовые рабочие и колхозницы с символически мощными шеями и руками. Техническая интеллигенция с чудовищно развитыми мышцами напряженно держала в пудовых кулаках свои циркули, тубусы и книги по сопромату, но стояла эта интеллигенция как-то нерадостно. Кое-где гипс отвалился, и из окаменевшей плоти бесстыдно торчали ржавые кривые железяки.
В темном мутном небе иногда проносились длинные снежные вихри. Из металлических репродукторов гремела музыка.
И тут бы самое время появиться Альфреду Хичкоку. Но не Хичкок явился мне, а с лошадиным лицом изможденный мужик в черном новеньком бушлате и с сидором за спиной. Он улыбался железными зубами и нежно смотрел на сверкающую огнями елку.
— Красота! — прошептал мужик и осторожно двинулся в толпу, растопырив свои руки-грабли.
Скрипнула, заскрежетала, пошла натужно карусель, стала раскручиваться, все убыстряя и убыстряя свой бег, и вот уже взлетели деревянные кони над островерхими ледяными теремами, унося седоков в морозную темень, но тут же вернулись из тьмы, пронеслись мимо и опять канули во тьму, чтобы обреченно из тьмы вернуться.
Я вздохнул и совсем уж собрался покинуть гульбище, как вдруг из толпы вышел какой-то странный тип с коробом на шее. На плече у него был пристроен здоровенный попугай из папье-маше. Попугай был как живой, но тип — то ли от холода, то ли от водки — был мертвенно бледный, как восковая персона, изображавшая некрасовского коммивояжера. Из-под треуха торчала русая пакля. Окостеневшие губы коробейника вдруг медленно разлепились, и он заговорил невнятным голосом автомата:
— Мы предлагаем вам участие в праздничной лотерее. Фантастический выигрыш. Минимальный риск. Испытайте судьбу. За одну секунду вы можете стать обладателем целого состояния. Не отказывайтесь — удача сама идет вам в руки. Цена билета — десять рублей. Всего десять рублей — и вы участник грандиозной лотереи.
Коробейник глядел куда-то в сторону остекленевшими глазами, что-то бубнил себе под нос, и вроде бы как собрался уже уходить, и уже повернулся ко мне спиной и побрел обратно в толпу, как я вдруг обреченно понял, что плакали мои денежки.
Только что я выручил красный хрустящий червонец, отдав букинистам, вечно толкущимся на Вайнера, томик Багрицкого. Отличного Багрицкого из «Библиотеки поэта». Уже полчаса я чувствовал себя настоящим богачом. И я знал, как потратить эти деньги! Сначала — в «Аметист». До семи надо успеть. Мельхиоровый браслетик для Ленки — три пятьдесят. Потом в наш магазин. Значит, так: бутылка болгарского вина «Мелник» — рубль восемьдесят, чекушка водки — два рубля четырнадцать копеек, курица потянет рубля на три… Может, нашу, рефтинскую? Дешевле выйдет. Нет, лучше венгерскую — в упаковке. Венгерский же зеленый горошек — сорок копеек, три килограмма картошки — пятьдесят четыре копейки, круглый алтайский хлеб — двадцать восемь копеек, пачка сигарет «Стюардесса» — тридцать пять копеек… Нет, не получается. Ладно, бог с ней, с чекушкой… И так вот шел я и размышлял о приятном, как — на тебе! И откуда этот черт только вывернулся?!
В мутном небе что-то заворочалось, щелкнуло, зажужжало, и над площадью прокатился гулкий железный звук. Начали бить часы на городской ратуше.
— Стой! — завопил я, и коробейник немедленно развернулся и встал передо мной, как лист перед травой.
Он зубами стянул с правой руки шубенку, покопался в коробе и ловко развернул веером перед самым моим носом радужные билеты. Тут я и сам не понял, как червонец из внутреннего кармана моего пальто был извлечен моею же рукой и отдан запросто за глянцевый бумажный прямоугольник.
Коробейник немедленно сгинул, а я остался стоять дурак дураком.
На билете был изображен портрет какого-то старика в пышной овальной раме, увенчанной вензелем «Э. Б.», слева — серия, справа — номер. Ажур. По краю билет был прострочен серебряной нитью. На обратной стороне было вязью написано: «Д-р Браун приглашает» и внизу, помельче, прямым шрифтом — адрес: переулок Химиков, За. Я вдруг понял, что это совсем рядом, буквально за углом.
Дверь была старая, изъеденная древоточцем, а хромированная замысловатая ручка — совершенно новая. Я осторожно потянул дверь на себя. Увы-увы! Впрочем, этого следовало ожидать. Я уже собирался пуститься в обратный путь из этого чертова переулка, заставленного строительными лесами и бочками, как негромко щелкнула пружина замка и дверь распахнулась. Молодой человек с короткой стрижкой и неулыбающимся лицом забрал мой билет, мельком глянул на него и кивнул головой. И я вошел.
Что я ожидал здесь найти? Никакой рулетки, никаких ломберных столов с зеленым сукном, исписанным мелом. Это было обыкновенное затрапезное кафе с пустой гардеробной, с нечистым полом и пластиковыми столиками, за которыми никто не сидел. На окнах висели тяжелые серые шторы. Зеркальный буфет в глубине зала отражался в противоположной зеркальной стене, и мутное пространство кафе увеличивалось многократно в обе стороны, множа и мою унылую фигуру. Здесь можно раздеться, вежливо сказал молодой человек. Вдруг остро захотелось уйти, но я почему-то покорно стянул с себя пальто, а шапку и шарф судорожно запихнул в рукав. В обмен на свое добро я получил латунный жетон, который не глядя сунул в карман брюк. Молодой человек немедленно растворился в темном углу, а я сел за столик.
Подошла бесплотная официантка. Будете что-нибудь заказывать? Я как-то смутился. За счет заведения, сказала официантка, совершенно верно истолковав мое смущение. Портвейн, нагло ответил я. Хорошо, бесстрастно сказала официантка. Три семерки? А что, как можно холоднее спросил я, у вас порто есть? Сандеманн? У нас и кокбурн найдется, неожиданно улыбнулась официантка и ушла. Я разозлился. Что за игра, черт подери! Желание немедленно встать и уйти из этой забегаловки уже просто распирало мою грудь. Серое мое пальто сиротливо висело в гардеробе. Наверно, так же в чуланах сумрачного ада томятся всеми забытые души, висящие на уходящих в бесконечность вешалках. Бесшумно, как суккуб, появилась и, звякнув стеклом, тут же исчезла официантка. Однако парочка, поежился я.
Вино было в графинчике из тонкого стекла, очень напоминавшем колбу из какой-нибудь алхимической лаборатории монаха-францисканца, колдующего над винным спиритусом. Я сделал глоток и чуть не поперхнулся — это было отличное вино! Такое вино никак не могли подавать в этой забегаловке! Такое вино могли попивать разве что м-р Холмс и м-р Ватсон, посиживая у камина на Бейкер-стрит промозглым вечером. Я сделал еще несколько добрых глотков, и полумрак в зальчике рассеялся, и зеркала засветились теплым серебряным светом. Что-то затрещало, промелькнул слюдяной оранжевый вертолетик, и на горлышко графина села стрекоза. Я осторожно протянул руку, но пальцы мои ухватили пустоту.
— Я попрошу вас пройти за мной, — прозвучал надо мной бесцветный вежливый голос. Молодой человек, открывавший мне давеча дверь, почтительно замер в полупоклоне. Глаза его не улыбались, но губы предупредительно были растянуты. Я залпом допил вино и с какой-то судорожной готовностью встал. Мы пошли в глубину кафе, и в зеркалах отразилось мое довольно глупое лицо.
Меркурий открывал двери, предупредительно их придерживая, дверей было множество, мы все время неожиданно сворачивали в какие-то коридорчики, поднимались по коротким лестницам, и через несколько минут холодок пробил меня до самого сердца: я понял, что ни за что не найду дорогу обратно.
— Э-э… Простите! — решительно сказал я, но спутник мой приложил палец к губам. Мы остановились перед высокой дверью, которая тут же и открылась. Я сделал шаг и оказался в небольшом кабинете.
На стене висел портрет седовласого джентльмена с совершенно безумными глазами. Под картиной в высоком кожаном кресле, за большим письменным столом сидел… Ей-богу, я его узнал! Это был тот самый тип с площади, только без своего дурацкого парика и без кафтана. Одет он был в черный смокинг, на носу его посверкивали очки без оправы, набриолиненная голова сияла косым пробором, а на среднем пальце правой руки сыпал радужные искорки перстень. И был он очень живым — эдакий господинчик.
На столе стояла высокая настольная лампа под зеленым стеклянным плафоном, лежали какие-то бумаги, шкатулки, открытая деревянная коробка, в которой, как боезапас в снарядном ящике, лежали толстые черные сигары. На краю стола примостились небольшой плоский телевизор светло-серого цвета и странная кривая доска с клавишами. Рубиновым цветом горела какая-то пластиковая штучка, похожая на большого жука. На экране телевизора колыхались водоросли и плавали тропические рыбки. По правую руку от сидящего высилось диковинное сооруженьице — что-то наподобие макета индуистского храма.
Господинчик, крутнувшись вместе с креслом, встал, ловко обежал стол и энергично протянул мне руку.
— Поздравляю! — пропел он.
Мы обменялись рукопожатием, потом я был усажен на жесткий тяжелый стул, а хозяин опять воцарился за столом.
— Вам не просто повезло, — улыбаясь, сказал господинчик и потер ладошки, сверкнув перстнем. — Вам неслыханно повезло! Вы вытащили свой выигрышный билет! Свою золотую фишку!
Я открыл рот, но мой визави сложил умоляюще руки на груди:
— Молчите! Молчите! У вас, наверно, голова идет кругом? Это портвейн! Это просто отличный портвейн двадцатилетней выдержки будоражит вашу кровь. Может быть, сигару? Отличные бразильские сигары! Черный табак! Нет? Предпочитаете кубинские? Понимаю. Ну ладно. Перейдем к делу.
В руках его появился билет, который и привел меня сюда. Он внимательно осмотрел его, изучил с двух сторон, зачем-то понюхал, отложил в сторону, что-то пробормотав себе под нос, накрыл ладошкой рубинового жука и стал елозить им по столу, хищно вперившись в телевизор. Экран вспыхнул ярким зеленым светом, озарив его лицо. Господинчик на секунду замер, медленно поднял обе руки, обнажив белоснежные манжеты, и вдруг обрушился всеми пальцами на клавиатуру, как будто вознамерился сыграть на этой маленькой трескучей доске «Аппассионату». При этом он все время внимательно смотрел на экран телевизора. Он явно напоминал музыканта, который зорко читает ноты, лежащие перед ним на пюпитре. К сожалению, мне не было видно, что происходит на экране, но я дорого бы дал, чтобы хоть одним глазком поглядеть в этот телевизор. Что это за штука такая? М-м-да. Попал я в переплет.
Закончив свои странные манипуляции, господинчик достал из стола черную бархатную коробочку, в каких обычно продают ювелирные украшения.
— Это ваше. — Он выложил на стол желтый металлический кружок и мягко двинул его ко мне.
— Что это такое? Памятная медаль? Или что? Что-то я должен сделать? — усмехнулся я. — Подписать кровью договор? И будет мне счастье. Не так ли, доктор Браун?
— Вы шутник! — рассмеялся господинчик. — Во-первых, я не доктор Браун. Моя фамилия Савояж. Доктор Савояж, если угодно. А доктор Браун — это наш патрон.
Он вывернул голову и посмотрел на портрет.
— Эммет Браун! Феноменальный ум! Гений! Вы с ним скоро познакомитесь. Во-вторых, оставьте вы всю эту средневековую чепуху. Эк вас развезло, однако! Это обыкновенная лотерея. И вам выпала необыкновенная удача. Воспользуйтесь ею. А смысл всего происходящего вы поймете позже. Гораздо позже. Вы никогда не были в Диснейленде? — И тут этот самый доктор понес уже совсем какую-то околесицу. — В студии «Юниверсал»? Или «Метро Голдвин Майер»? В Эпкот-парке? О! Это настоящая история цивилизации!
Эге, подумал я, да тебя, доктор, самого лечить надо. Я мельком глянул на кружок и обнаружил, что на нем изображен тот самый человек, что красовался на портрете. Доктор Браун. Безумный доктор Браун. Ага, кажется, он же был изображен и на счастливом, если верить словам господина Господинчика, билете.
— Нет, — сказал, — я никогда не был в Диснейленде, как, впрочем, и в других перечисленных вами заведениях. Меня разыгрывают? Что здесь происходит, господин… Саквояж?
— Савояж. Моя фамилия Са-во-яж.
— Простите, — смутился я.
У самого моего лица прошуршал слюдяной вертолетик. Синяя стрекозка села на коробку с сигарами. Крылышки ее подрагивали. Внезапно раздался скрипучий звук. По стене метнулась тень. Огромная черная бабочка шумно зависла над столом. Савояж протянул руку, и бабочка рухнула ему на ладонь. Он внимательно стал рассматривать ее подрагивающее тельце, а я вдруг с ужасом увидел, что на спинке бабочки явственно проступает желтый человеческий череп! Савояж посмотрел на меня и усмехнулся:
— Что вы, право. Обыкновенный бражник. Тривиальное название «мертвая голова».
Он сжал пальцы, но я не услышал хруста ломаемых крыльцев. Мелькнула тень.
— Голография. Программа «Бабочки и стрекозы». Однако продолжим. Вас ожидает настоящее приключение! — Доктор Савояж чмокнул губами. — И я вам сейчас объясню, что вы должны делать. Вы возьмете эту золотую фишку — берите, берите! — и пойдете в комнату, где играют в рулетку. Вы можете поставить три раза. В любом случае вы ничего не проиграете.
Он неожиданно тепло улыбнулся.
— Это аттракцион! Это просто аттракцион! Но он великолепен!
— А если я откажусь?
Доктор Савояж нахмурился.
— Согласно нашим правилам, если вы отказываетесь от игры, вы получаете денежную компенсацию, — сказал он официальным тоном. — Да, денежную компенсацию в размере… пяти тысяч рублей.
Пот прошиб меня. Пять тысяч рублей!
— Деньги большие, — продолжал он довольно сухо, — вы можете на них купить трехкомнатную квартиру. Или автомобиль марки «Жигули». Но, уверяю вас, потеряете гораздо больше, если откажетесь играть.
— И что, если я откажусь, вы сейчас же выдадите мне всю сумму?
— Можете не сомневаться.
В его руках появилась сигара, доктор Савояж откусил кончик, брезгливо его отплюнул в сторону и щелкнул большой блестящей зажигалкой. Синий дым поплыл по кабинету.
Пять тысяч рублей! Нет, этого не может быть! Это какой-то мираж, сгинь, нечистая сила, чур меня, но — пять тысяч рублей!.. Если с доплатой обменять мою однокомнатную квартиру на трехкомнатную — то это обойдется всего в половину суммы! На пятьсот рублей купить необходимую мебель — лучше подержанную. Остается две тысячи. На две тысячи можно спокойно жить полтора года. Ну, если не гулеванить. А за полтора года можно закончить наконец книжку, которая складывалась в голове и рукопись которой — листа примерно в три — не дает мне покоя всю эту зиму.
Дело в том, что я считал себя в некотором роде писателем, хотя, конечно, никаким писателем я вовсе не был. Настоящие писатели пишут толстые романы, печатают их в толстых журналах, а толстые критики пишут про них статьи (впрочем, критики могут быть и худыми). Я же учился заочно в Литературном институте имени Горького, что-то писал морозными ночами в пустой гулкой школе, где подрабатывал сторожем, но, как вы понимаете, этого будет достаточно, только чтобы прослыть писателем.
Меня чрезвычайно занимал феномен прошлого. Я догадывался, что оно неправдоподобно. Я понимал, что его невозможно воссоздать в абсолютной реальности, во всех немыслимых подробностях. Настоящее громоздилось на дворе гигантской ледяной глыбой, похоронив в себе это самое прошлое. Сквозь мглистый непрозрачный лед то там, то сям только угадывались диковинные артефакты или искаженные мукой лица. А что там было вморожено в глубине? О, если этот айсберг когда-нибудь разморозится, то, пожалуй, и потоп случится, думалось мне. Как бы то ни было, а все это можно было отнести к явлениям сугубо природным. Но однажды мне показалось, что я нашел формулу, открывающую настоящее, — нет, конечно, не всеобщее настоящее, которое непременно с большой буквы пишется, а индивидуальное, личное, которое опирается на память и интуицию. Размышляя о прошлом и настоящем, я невольно задумался о будущем, о парадоксах времени и пространства и еще о многих интересных вещах, таких, например, как забвение и бессмертие. Перелопатив груду книг известных физиков, философов, историков, я понял, что они не только не прояснили моего сознания, но, напротив, еще более замутнили его. Я купил бутылку крымского вина и через своего приятеля напросился в гости к одному страшно умному человеку, который немцев читал в подлиннике, знал японский, латинский, был герменевтиком, феноменологом и еще, кажется, йогом. Вино он пить отказался, внимательно выслушал мои соображения, вежливо прочитал мне целую лекцию по истории философии и в завершение снисходительно назвал меня наивным бергсонианцем. Я был в отчаянье!
Метельной ночью я возвращался домой через парк Павлика Морозова и вдруг остановился, пораженный. На черном косом столбе висел фонарь под широкой жестяной шляпкой. Свет стоял куполом. Мелкие снежные вихри влетали в освещенное пространство и крутились там, вспыхивая оранжевыми искрами. Наметенные сугробы под фонарем отливали слабым нежно-зеленым цветом. Может быть, это было что-то сродни дальтонизму, только это настолько потрясло меня, что дальше я шел, бормоча какие-то несуразные строчки, которые вспыхивали в моем мозгу, как фотовспышки.