Летопись четвертая Гордецы и подлецы 5 глава




– Как вам угодно, осударь мой любезной! – отвечала жена.

 

 

* * *

 

– Ай вы, кони же мои, вы, лошадки мои удалые! Хороши ж и вы, кобылы мои – да с жеребятками малыми…

Вот она, стезя-то, – открылась: летит карьер Волынского на гнедых да каурых, все шибче. Что там еще мешает? Доносы? Пущай дураки их боятся. А ему не привыкать сухим из воды выходить. Нагрянул в Юстиц-коллегию под воскресный день, когда ни президента, ни вице, ни прокурора не было: в баню ушли париться да квасы пить. Только стоит за столом асессор Самойлов – строка приказная (под «зерцалом» урожден, гербовой бумагой пеленут, с конца пера вскормлен). Волынский на руку ему – р-раз! Да столь тяжело, что рука асессора провисла от золота. Взяткобравство? И затрясся асессор: мол, не погуби, не вводи в соблазн. Семья, три дочки… жена пузом опять хворает.

– Ври больше! – сказал ему Волынский. – Я в дверях постою, а ты дело спроворь… Эвон и печка топится!

И все доносы, какие были на него скоплены (по делам Астрахани, Казани и прочим хворобам), тут же в печке спалили. Артемий Петрович сам кочергой золу разгреб, смеялся.

– Дурень! – сказал Самойлову. – Знаю я вашу подлую породу… У всех у вас по три дочки да жены с пузом…

И – вышел. Было ему хорошо. Даже дышать стало легче. Главный враг его, Ягужинский Пашка, ныне в Берлине – заброшен. Остерман, супостат вестфальский, за двором в Питер поволочился. А вот он, губернатор и дипломат бывый, на Москве при лошадках остался.

Большой пост! Что есть лошадь? Лошадь есть всё…

Не будь лошади – не вспашет мужик пашенки (вот и голодай); не будь коня – нечем снарядить кавалерию добрую (и поражен в битве будешь). А что охота? А что почта? А что дороги? В гости, ведь если подумать здраво, и то без лошади не сунешься.

Вот и выходит, что лошадь – мощь и краса государства!

Зимою Волынский открыл на Москве особую Комиссию для рассмотрения порядка в делах коннозаводских. Левенвольде – лодырь. Ему бы по бабам ходить да в карты понтировать. Такие люди всегда поздно встают. А вот Волынский в пять часов утра (еще темно было) открыл ту Комиссию торжественно. И кого выбрали в президенты? Конечно, его и выбрали президентом Комиссии.

Да, хорошо начинал Волынский после инквизиции и розысков свою карьеру заново. Круто брал судьбу за рога и валил ее, подминал под себя, податливую. Загордился. Вознес подбородок над париками сановными. Ходил – руки в боки да погогатывал:

– Ай да и кони же вы мои! Кобылки вы мои – с жеребятками! До чего же любо мне – вскачь нестись… галопом-то!

Только, глядь, сидят в уголку канцелярии двое. Оба серые, как мыши амбарные. Один конверты горазд ловко клеить. Другой, уже в летах пожилых, клей варит. И по-русски – ни бельмеса.

– Кто такие? – подступился к ним Волынский.

– Я фон Кишкель-старший.

– Я фон Кишкель-младший.

– А ну… брысь отсюда! Чтобы и духу не было…

Обоих так и высвистнул за порог. Побежали фон Кишкели к Левенвольде – жаловаться. Три часа в передней ждали, пока граф проснется. Проснулся он и вышел к ним – в самом дурном виде (после проигрыша). Послушал брезгливо и велел убираться:

– Мое дело – лошади, а ваши кляузы – не по мне…

Вернулись фон Кишкели в канцелярию дел конюшенных, а там, на их месте, уже сидят двое русских: Богданов и Десятов, бумаги пишут дельные… Волынский сжалился и сказал, морщась:

– Ладно! Столов боле нет, так вы к подоконникам приткнитесь…

Затаив свое рыцарское зло, присели фон Кишкели к подоконникам и стали (тихо-тихо, никому не мешая) клеить конверты. За стеной раздавался легкий шаг – шаг президента. Все выше и выше всходила, осиянная фавором, звезда Артемия Петровича Волынского…

По вечерам фон Кишкели слезливо вспоминали Митаву.

 

 

* * *

 

Лепные гении ревели под потолком в трубы. У них были толстые ноги и непомерно раздутые щеки. Под теми гениями сидел сам Данила Шумахер и записывал академиков в журнал: когда и куда отлучились? Баба-повариха принесла секретарю обед, приготовленный знаменитым кухмистером Фельтеном (на дочери которого и был женат Данила Шумахер). Секретарь Академии «де-сиянс» поднял крышку с котла, понюхал пары благовонные, потом долго гладил бабу-повариху по обжорным мясам. «Галант, – сказал он. – Это деликатес…»

Тайком от него (в журнал не записываясь), пока Шумахер ел и бабу гладил, утекнули из Академии двое – мужи ученые. Это были два брата – Жозеф Делиль и Луи Делиль де ла Кройер (астрономы). Трактирный дом в два этажа был строен на юру. Его продувало откуда хочешь. Трещали паркеты. Выли печи голландские. Изразцы на них – в корабликах. Входя в трактир, Жозеф Делиль сказал брату:

– Петр Великий потому и был велик, что велел содержать при Академии наук кухмистера. Дабы мы, ученые мужи, по трактирам не шлялись. Но повара того подлый Шумахер подарил Кейзерлингу, и теперь самой природой извечного голода осуждены мы транжирить себя по харчевням… Виват!

– Виват, виват, – отвечали из-за столов, из-за печек.

Сели два брата за стол и попросили вина:

– Фронтиниаку! (На что получили ответ, что фронтиниаку нету). Как нету? – возмутился Делиль-старший, академик и астроном. – А вон, я вижу отсюда, сидят два шалопая и вовсю тянут фронтиниак!

И тогда по остерии пронеслось:

– Тссссс…

А два шалопая, задетые за живое, встали и представились:

– Штрубе де Пирмон, секретарь его высокородного сиятельства господина обер-камергера графа Бирена!

– А я – Пьер Леруа, наставник нравственности и наук изящных при детях его высокого сиятельства графа Бирена!

Тогда Жозеф Делиль тоже встал с ответной речью:

– Достопочтеннейшие господа! Штрубе де Пирмон и вы, сударь Леруа! Вижу отсюда, из этой петербургской остерии, как звезды судеб ваших рушатся торжественными фейерверками… Куда бы, вы думали? Конечно же, в кресла почетных академиков. Виват, будущие коллеги!

И стали (уже вчетвером) пить фронтиниак. Но потом обернулись, распаленные дружбой нежной, и потребовали согласно:

– Водкус!

А за печкой стоял, руки грея, некто неизвестный. Было ему лет под сорок. Взгляд – лучист. Он весь этот разговор слышал и потому фронтиниаку просить не стал, а сразу потребовал для себя:

– Водкус! – Потому как водку давали здесь беспрепятственно.

Он слушал, о чем говорят ученые люди.

– Ныне, – рассказывал Леруа, – я занят отысканием могилы Адама, прародителя нашего…

– Извольте! – отвечал Луи Делиль де ла Кройер. – Некрополистика древняя мне знакома… И где же, вы думаете, погребен Адам?

– Конечно же… там! На острове Цейлоне! И граф Бирен, при всей его любви к просвещению, вполне со мною согласен…

Раздался грохот. Это, выпив водкус, свалился из-за печки таинственный незнакомец. Лежал, и торчала из-под него острая шпажонка.

– Ого! – сказал Жозеф Делиль. – Если этот человек был сражен от первой же чарки, то из этого следует тонкое философское заключение, что дворянин сей первый день находится в России…

Незнакомец открыл глаза – хитрые-прехитрые.

– Вы правы, сударь, – ответил он, вставая. – Я только что прибыл в Россию и ночлегом не обеспечен.

– Назовите же себя, – попросили его.

И тогда, бодая за собой воздух шпагой, он расшаркался:

– Меня зовут граф Франциск Локателли!

– О-о-о, так что же вы, граф, сидите в одиночестве, а не идете к нам? Просим, граф… Фронтиниак? Мушкатель? Или… водкус?

И повели потом графа Франциска Локателли спать прямо в Академию наук. Проспавшись, таинственный граф сознался:

– Имею надобность ехать на Камчатку и дальше. Нельзя ли мне быть причисленным к экспедиции сэра Витуса Беринга?

– Тсссс… – зашептали ему братья Делили. – О таких вещах в Петербурге громко не говорят… Вы что, граф, – шпион?

– Нет, нет, – возразил Локателли. – Зачем так плохо думать обо мне? Меня на Камчатке интересуют лишь русские меха…

 

Глава восьмая

 

Санкт-Петерсбурх… Дворцы, не достроенные на зыбких трясинах, разваливались. Карета едет – в буфетах посуда звякает. Мостовые осели, и по весне вода подмывала низкие набережные. Нищий люд планы умные презирал и возводил лачуги где мог («на просторе»). Разбойники жили в лесах за Фонтанкой, и Анна Иоанновна по ночам просыпалась от свиста – совсем рядом свистели разбойники! Жить было негде: граф Растрелли сомкнул воедино дома Апраксиных, Ягужинского, Румянцева, Чернышева – вот и получился Зимний дворец для императрицы… Там и жила, непристроенно!

Зато спешно заканчивали Конюшенный двор – большой манеж для лошадиных забав графа Бирена. А на просеках перспектив еще стояли со времен Петра I виселицы; на ветру болтались истлевшие петли, – и так на каждой версте; здесь вешали тех, кто осмелится дерево срубить. Пусто, неуютно и одичало было в новой столице, которой управлял всесильный Миних.

Бурхард Христофор Миних был человеком правил твердых. Лбом стенки прошибал! Он еще молод был, когда дрались в Европе два врага – самых яростных: Россия и Швеция. И думал Миних: кто победит? где прибыльней? Но тут Карла XII, короля шведского, застрелили, и это решило судьбу – он сложил свою шпагу к ногам Петра I. Один лишь бес мучил Миниха постоянно – быть самым главным. Чтобы он говорил. Чтобы все другие ему внимали. И чтобы никакие Бирены, никакие Остерманы под ногами его не путались. Но Остерман бельмом сидел в глазу Бирена, сам Остерман завидовал Миниху, и… Три собаки одну кость миром никогда не поделят: жди свары великой. Сцепятся – где голова, где хвост. Только будь умным – не лезь разнимать…

В глухую зимнюю ночь выло в печных трубах. Душно в опочивальне супругов Минихов. Колышется огонек свечи. Бродят вдоль потолков, на которых небосвод расписан, стоглавые тени. Жутко!.. Рядом с женою (сухой, как палка) лежит великий прожектер Европы – фортификатор, боец, драчун, горлопан, бахвал и зверь ненасытный, Бурхард Христофор Миних.

– Что мне надо? – спросил он в пугающую темноту.

– Что? – спросила жена, не просыпаясь.

– Много, – ответил ей Миних.

– Хватит, – сказала жена, так и не проснувшись.

– Дура! – И отвернулся, обиженный женской глупостью…

Итак, думай, Миних… Думай, думай, думай, Миних!

Ладожский канал выкопал. Полки ландмилиции создал. Петербург построю… заново! Что еще? Этого мало.

– Не спи, – разбудил жену, и она открыла глаза.

– Отвернись от меня, сударь, – сказала недовольно. – Какую гадкую мастику вы вчера пить изволили?

– Граф Бирен, – четко произнес Миних, – женат на курляндской дворянке рыцарского дома Тротта фон Трейден… Так?

– О, проклятая горбунья! – пылко прошептала жена. – Вы бы видели, сударь, какие у нее дивные бриллианты…

– Но, – подхватил Миних, – у графини-горбуньи Бирен есть сестра Фекла, которая ныне фрейлиной при дворе… Так?

– Так, – согласилась жена. – Фекла, как и ее сестра, графиня Бирен, говорят, неспособна к супружеской жизни…

– Это и ни к чему! – сказал Миних, вскакивая.

– Куда вы спешите? – зевнула жена.

– Спи! – ответил он и, накинув халат, выскочил…

Со свечою в руках фельдмаршал тихо проник в спальню своего сына. Мягко светилось при лунном свете нежное французское белье. Темнел лаком в углу клавесин. На столе лежали не дописанные с вечера стихи – о пастушках, о свирели, о розах, о смерти…

– Встать! – рявкнул Миних по-солдатски, и сын оторопело вскочил. – Слушай внимательно, – сказал ему отец. – Завтра ты заявишь любовную декларацию перед фрейлиной Феклой Тротта фон Трейден!

– Зачем? – спросил сын, испуганно прервав зевок.

– А затем, глупец, что этим браком я породнюсь с графом Биреном, и он станет моим надежным конфидентом. В комплоте общем мы сковырнем в канаву Остермана презренного, и тогда… О, тогда!

– Нет, нет, нет! – закричал сын, падая отцу в ноги. – Она уродлива… Я люблю другую! Ее же – нет! Пощадите меня, мой падре…

– Что значит – не люблю? – удивился Миних, подымая свечу повыше. – Какое ты имеешь право любить или не любить? Живу ведь я с твоей матерью, совсем не любя ее.

– Умоляю вас, – заплакал сын. – Трейден не нужна мне.

– Но зато мне нужна вся Россия!

– Пожалуйста, мой падре: добывайте ее себе сами…

– Завтра! – крикнул Миних и дунул на свечу. – Завтра, – повторил он в темноте, – мы поплывем дьявольскими каналами, и ты будешь моим сатанинским эмиссаром… Спокойной ночи, мой любимый, мой единственный, мой прекрасный, мой гениальный сын!

 

 

* * *

 

Бирен смотрел на свояченицу Феклу, смущенную и жалкую, и заливался веселым смехом.

– И тебе молодой Миних нравится? – спросил он.

– Юноша очень красив и нежен, – потупилась Фекла.

– Таких много!

– Но не каждый пишет стихи и музицирует.

– И что ты отвечала на его амурную декларацию?

– Я жду вашего решения, граф, – отвечала Фекла.

Бирен погрыз ноготь, поглядел хмуро:

– А знаешь… я ведь разгадал замысел моего хищного друга! Миних желает опутать меня лентами Гименея. На самом же деле он ворвется в мою судьбу не божком любви, а – бомбой… Ступай! – велел он Фекле. – И скажи молодому Миниху… Впрочем, нет – влюбленным женщинам не доверяю, я сам отвечу за тебя!

Фекла возрыдала.

Бирен вышел в соседние комнаты – к Миниху.

– Вы так любезны, мой юный друг, – начал он. – Семейство дома Тротта фон Трейден никогда не забудет, что славный сын великого Миниха оказал честь фамилии, сделав предложение. Но, – вздохнул Бирен, – вы, юноша, должны понять и мою свояченицу; ее бедное сердце, вспыхнувшее от ваших слов любви, обратилось к разуму, а разум не желает сделать вас несчастным. Фекла Тротта фон Трейден слаба здоровьем и не способна составить вам счастья. Будьте же благоразумны и вы, мой милый друг…

Сын Миниха вернулся домой, отцепил шпагу, отбросил перчатки.

– Падре! – закричал он, счастливый. – Мне отказали!

Миних-отец долго молчал. Думай, Миних, думай, думай…

– Мне нужна… война! – сказал он сыну. – Да. Мне нужна победа. Слава знамен. Мои боевые штандарты в пороховом дыму… Русский солдат смел и доблестен, он сделает меня героем. Россия – великая страна: здесь можно угробить миллион солдат, но зато осиять свое чело славой непреходящей…

 

 

* * *

 

Между тем граф Бирен еще долго издевался над Минихом.

– Какой остолоп! – говорил он Либману. – Однако я сразу разгадал его коварство… Вот бы еще предугадать: что думает плюгавый Остерман? Как ты думаешь, Лейба, кого можно противопоставить Остерману, чтобы свалить его с высот служебных?

– Хм… немец не свалит, – ответил Либман.

– Вот как?

– Конечно, граф. Тут нужен русский с чугунным лбом.

– Но я такого не знаю.

– Волынский, – тихо подсказал Либман. – Вот человек, который сам по себе уже давно дьявол, и Остерман его боится.

– Боится? Поклянись, что это так.

– Клянусь! Остерман больше всех боится Волынского…

Бирен напряженно мыслил:

– Опасный человек этот Волынский… И твой проект, Лейба, пока прибережем. Знаешь, что я заметил? Имея дело с Волынским, всегда надо держать за пазухой камень. Чтобы выбить ему все зубы сразу, когда он начнет кусаться… Ты прав. Он – человек опасный!

Ему доложили, что из Кабарды прибыл драгоценный товар. Накинув шубу, Бирен спустился во двор. Стояла там крытая кожей повозка на полозьях. Кожу вспороли ножом, и Бирен заглянул в прорезь. Внутри повозки, тесно прижавшись одна к другой, сидели пленные черкешенки. Тонкобровые, юные, голодные и задрогшие. Из темноты возка гневно сверкали их прекрасные очи.

– Они очень пикантны, – сказал Бирен. – Но я не охотник до восточных тонкостей. Кусок свинины я всегда предпочитал итальянским маслинам. Везите товар прямо к Рейнгольду Левенвольде…

По морозцу, жизни своей радуясь, покатил Бирен в манеж, чтобы проследить за его постройкой. Манеж создавали – как дворец: каждой лошади по отдельной комнате, чтобы цветы там редкостные, чтобы печи духовые под полом… Именно отсюда, из конюшен, Бирен мечтал управлять Россией, в конюшнях он принимал просителей и послов иноземных. Секретарь Штрубе де Пирмон, сидя в карете напротив Бирена, читал ему список лиц, кои желают на сей день представиться его высокой особе.

– …а с ними и некий Меншиков, – закончил он чтение.

– Стой! – гаркнул Бирен и сразу вспотел под шубами.

Мело за окном кареты поземкой. С берегов пуржило. Звенели бабьи ведра от прорубей, над которыми клубился туманец. Бирен выглянул в окошко кареты.

– Не пойму… где мы сейчас? – спросил.

– Мойка, ваше сиятельство, – отвечал Пирмон. – Сейчас приедем… Что испугало ваше благородство?

Бирен устало отвалился на подушки, выпер кадык.

– Поехали дальше, – сказал. – Всех вычеркни. Оставь одного лишь Меншикова… Только его, одного его, приму до своей персоны!

В приемной манежа, наспех просушенной, стояли деревянные «болваны», придворные куаферы распяливали на болванах графские парики, завивали на них букли и осыпали пудрой – фиолетовой, сиреневой и розовой (какую граф пожелает!). Но сегодня Бирен, даже не сменив парика, ногой распахнул перед собой двери, ведущие в приемные апартаменты. Всех уже выгнали – здесь его ждал один Меншиков, жалкий и пугливый, с бледными вялыми губами.

– А-а, вот и вы… мой друг… – начал Бирен любезно.

Сын Голиафа поцеловал ему руку.

– Ну стоит ли? – отмахнулся Бирен и сам чмокнул юного Меншикова в узенький лобик. – Будьте, – сказал, – просты со мной. И не чинитесь… Слава вашего покойного отца столь велика! Страдания его в Березове столь незаслуженны. А десять миллионов, которые он сложил в банки Лондона и Амстердама… почему бы вам, мой юный друг, не перевести в Россию?

Меншиков пошатнулся и грохнулся навзничь… Обморок!

Бирен сел в кресло. Десять миллионов генералиссимуса прилипали к пальцам. Меншиков очнулся и встал, весь содрогаясь узкими плечами.

– Каков был ваш полный титул? – вежливо спросил его Бирен.

В ответ зашевелились бледные губы:

– Я был князь двух империй, Российской и Римской, я был обер-камергер, генерал-лейтенант и ордена Андреевского кавалер и прочих – тоже.

– Поздравляю вас, – сказал Бирен. – Поздравляю с чином… прапорщика! Начинать жизнь заново никогда не поздно. А ваша сестра, возвращенная с вами из ссылки, сейчас в Москве? Сколько же ей лет?.. Скажите! – удивился граф. – Она совсем невеста! Не желает ли она составить счастье достойному избраннику?

– Кому? – шепотом спросил Меншиков.

– Ну, надо подумать… Если я возьмусь за это, то жених будет великолепен по всем статьям! Вы верите?

 

 

* * *

 

– Марфутченок! – позвал Остерман. – Любишь ли ты своего старого Ягана?

– Еще бы не любить, – отвечала ему Марфа Ивановна.

– Всевышний, – обратился к богу Остерман, – ты наградил меня единственной любовью… Розенберг! Эйхлер! Где вы, бездельники?

Вошел Иоганн Эйхлер, бывший флейтист, а ныне секретарь при Кабинете ея величества. Растолстел он, весь в бархате, ему служба при Остермане впрок пошла: в нем даже князья заискивать стали.

– Розенберга нет, – сказал, – а я здесь, ваше сиятельство.

– Мой верный секретарь, – велел ему Остерман, – сегодня я жду разбойников-гостей. Проследите за кухней…

– Граф! – обозлился толстый Эйхлер. – Я не дворецкий в вашем доме, а секретарь Кабинета ея величества, и мне не пристало посуду вашу пересчитывать и в погреб лазать.

– Ах, боже мой! – засмеялся Остерман. – До чего же вы, милый Эйхлер, стали сердитым мужчиной. Вам бы пойти в солдаты…

– Поверьте, граф, – дерзил ответно Эйхлер. – Быть солдатом при Минихе выгоднее, нежели быть секретарем при вашей особе. По крайней мере, фельдмаршал не послал бы меня на кухню!

С густого парика Остермана скатилось насекомое, упав прямо на список приглашенных гостей, и вице-канцлер раздавил его – как раз под именем Густава Левенвольде, которого он вызвал из Москвы для конференции секретной…

Остерман прошел на кухню. По дороге прикидывал, как бы неубыточно вечер провести. Левенвольде, барон Гольц да граф Вратислав – послы иноземные, на них изведешься! Одних только груш к столу четыре штуки подать надобно. Ну, положим, свою грушу он есть не станет. Побережет. Однако три груши слопают разбойники – не постыдятся!

На кухне лакей песком чистил посуду.

– Что ты делаешь, мерзавец? – закричал Остерман, хватаясь за кочергу. – Кто тебя научил, подлец, этому? Отвечай…

– Господин дворецкий изволили приказать!

– Ах, так… Сюда дворецкого! – Явился тот. – Ты знаешь, что серебро от чистки худеет? Раз почистишь, два почистишь, и так сотрешь… Разоритель! Двадцать фухтелей этой сволочи…

Чем больше богател Остерман, тем страшнее становилась его неистребимая алчность. Платье не менял годами: засалено и рвано, так и ходил по дому. От грязи вице-канцлер дурно пахнул. Даже Анна Иоанновна, много ему прощавшая, как-то не выдержала: «Ты бы, Андрей Иванович, – сказала, – хоть помылся…» Дворню свою Остерман совсем не кормил. «Собака, – говорил он, – сама должна, на господина не надеясь, пропитание себе изыскивать!» И потому слуги Остермана ходили по улицам, ежедневно побираясь под окнами. Об этом в Петербурге все давно уже знали и привыкли подавать милостыньку челяди Остермана…

Прибежал дворецкий, уже настеганный, задрал рубаху.

– Ваше сиятельство, – крикнул, – считать будете?

Остерман глянул на спину, дотошно и педантично сосчитал рубцы от битья, потом выдернул из-под халата ключ от погребов:

– Пошли со мной, будем провизию готовить…

Первым явился Карл Густав Левенвольде, он – один! – съел две груши сразу. И взял со стола третью. «Убыток… живу в убыток себе!» – опечалился Остерман и в полном отчаянии придвинул гостю вазу, где лежала еще одна груша.

– Последняя, – сказал, едва не плача. – Хотел жене своей оставить. Но… ешьте! Мне для вас ничего не жалко!

Левенвольде больше ни к чему не притронулся. «Вот так и надо с ними… с обжорами!» – справедливо решил Остерман.

А разговор между ними был такой.

– Скоро, – сказал Остерман, – умрет курфюрст Саксонский Август Второй (он же король Польши), я это знаю точно.

– Но, – вставил Левенвольде, – целый легион химиков трудится в Дрездене, чтобы извлечь из природы эликсир бессмертия.

– Это чушь! – ответил Остерман. – Слушайте далее… Пока не пришли гости, послы Гольц и Вратислав, мы будем говорить как друзья: что делать нам с престолами – польским и… курляндским! Герцог Курляндский Фердинанд тоже готов отправиться в таинственную вечность… Вы меня слушаете, Густав?

– Да, граф. Я обожаю вести разговоры о престолах!

– Итак, на престол Польши надобно посадить немца. Мы его утвердим в Варшаве, а за это, в благодарность России, он не должен вмешиваться в дела лифляндские и курляндские.

– Кто же этот немец? – спросил Левенвольде.

– Вы его знаете, – ответил Остерман. – Это португальский инфант дон Мануэль, который приезжал сюда свататься к нашей императрице, и за него горою будет стоять Вена!

– За кого же будет горой стоять Берлин?

– Естественно, за Гогенцоллерна из дома Прусского, а именно – за сына короля – принца Августа Вильгельма.

Левенвольде вскинул серые спокойные глаза:

– И я вам нужен, чтобы соединить усилия трех черных орлов – трех династий: Романовых, Габсбургов, Гогенцоллернов?

– Вы очень точно выразились, Густав: это будет именно союз трех черных орлов против Польши… Но это еще не все!

– Понимаю, – кивнул Левенвольде. – Мы не обсудили еще один престол. А именно – русский! Маленькая принцесса Мекленбург-Шверинская, дочь Дикой герцогини, растет быстро. Она должна родить наследника престолу русскому, и… кто же именно должен стать ее мужем и отцом русского императора?

– Верно. Вот вы, проказник, и поезжайте по дворам Берлина и Вены и, улаживая вопрос польский, заодно присмотрите жениха, достойного нашей маленькой принцессы…

Гости в доме Остермана долго не засиживались. И были вежливы: на еду не кидались. Так что после их ухода Андрей Иванович бутылки с вином недопитым снова запечатал, велел все со стола убрать и отнести в погреб. Погреб замкнули, и ключ Остерман себе на грудь повесил. Потом прошел в спальню к жене.

– Марфутченок, а я за любовь твою что-то принес тебе…

И, сказав так, сунул ей под одеяло грушу, которая миновала крепких зубов Левенвольде, ставшего вдруг дипломатом…

 

 

* * *

 

Анна Иоанновна запросила банки Лондона и Амстердама, чтобы они вернули в Россию капиталы покойного генералиссимуса Меншикова. Лондон и Амстердам ответили, что миллионы лежат и ждут не ее запросов, а лишь законных наследников.

При дворе были раздумья… Над сыном и дочерью Меншиковыми, возвращенными из Березова, вдруг зашаталась дыба застенка.

 

Глава девятая

 

Галеры возвращались… Они шли от самого Ревеля, тяжко выгребая в балтийских водах. Весла взрывали толщу волн, и пена сквозила на солнце радужно. Расстегнув мундиры, сапоги скинув, гребли солдаты (по пять человек на весло). Гребли стоя, бегая за веслом по доскам мокрым. От банки до банки. Вых! Вых! Вых! – вырывалось дыхание из грудей – согласное, как залпы. Пахло в деках галерных слизью и порохом. Пахло от гребцов солью моря и хлебом ржаным.

Галерный капитан Андрей Диопер поднял «першпектив» к глазу: в трубе подзорной виделись ему сейчас, за блеском моря, сады Петергофа, зелень дерев. А слева, плоско и неуютно, блином лежа на воде, вставал Кроншлот, белели на берегу сваленные бревна и чернели камни недостроенных бастионов.

Скоро и Петербург, а на острову Васильевском, в самом конце его, где пасутся козы и машут крыльями мельницы, домик Диопера; встретит там капитана дочь Евдокия, столь дивно похожая на мать, убитую турками. Оттого-то Диопер, корсар греческий, и покинул родину – нашел свое счастье в России…

Евдокия Диопер, юная красавица, поджидала батюшку, возле окна открытого сидя. И напевала песни своей далекой родины, которая забывалась уже.

Заскрипели мостки деревянные, перед домом наложенные. Шаг грузный раздался. Евдокия Андреевна на окно глянула и закричала в ужасе: смотрело на нее с улицы черное страшное лицо с выпяченными синими губами. «Ах!» – и забилась в угол, в комнаты дальние…

Вернулся с моря отец.

– Не бойся, – утешал дочку. – Это тебе привиделось. Такое бывает перед событиями важными. Может, оно и в радость?

Вечером Евдокия вышла цветы у палисада полить. Истомлены они были зноем за день. Убегая мыслями далеко в моря – за фрегатом «Митау», лила воду на цветы. Выпрямилась над грядками и закричала – в ужасе от привидения:

– Опять он… он! Батюшка, спаси меня…

Бывший корсар выхватил нож из-за пояса, выскочил на улицу. Но тихо полз от Невы туманец, в кустах распевал соловей, и никого не было. Чего ждать от судьбы? Беды? Или… радости?..

Абрам Ганнибал, ныне адъютант Миниха, предстал перед своим фельдмаршалом с улыбкой блаженства на оскаленном лице.

– Беленькая, – заговорил, языком чмокая, – молоденькая…

– Опять ты пьян, скотина худая! – заворчал Миних.

– Нет, я влюблен. Живет она в Галерной гавани, случайно я ее увидел, и с тех пор покоя не знаю…

– В чем дело? – захохотал Миних. – Разве тебе откажут?

Но капитан Диопер отказал Ганнибалу: дочь воспитана в правилах свободных и сама уже избрала себе друга сердечного – мичмана Харитона Лаптева, что мачтой командует на фрегате… Ганнибал явился к Миниху, горько рыдая.

– Мичман? – осатанел Миних. – Но ты же… капитан! Нет, это не тебе отказали, а – м н е… Как смел галерный грубиян отказать в чем-либо адъютанту великого Миниха, от которого весь мир трепещет?

По лестницам сбежал. В коляску рухнул. Поехал.

И в тихий дом Диоперов ворвался с бранью.

– Моим адъютантам, как и мне, – заявил, – отказывать ни в чем нельзя. Подумайте о судьбе своей!

Из комнат выбежала Евдокия.

– Нет! – крикнула она. – Он ненавистен мне, я люблю другого… Ваш адъютант противен мне и гадок! Он мерзок, как свинья из лужи!

– Уйди, – велел отец, а сам поникнул, когда за Минихом захлопнулась сначала дверь, потом калитка взвизгнула на петлях ржавых и кони увезли его, через канавы дергая коляску фельдмаршала…

Тягаться с Минихом не под силу капитану галерному. Был зван в гости повар Богдан Халябля, на старшей дочери моряка женатый. Повар этот в ссылке уже побывал на морях студеных, возле Колы, и был застращен «словом и делом».

– Мы ведь маленькие, – сказал, – и бедные. А они все большие и богатые. Евдокия спасет нас или погубит…

Поздно ночью вернулся с моря фрегат «Митау». Евдокия закуталась в шали темные, быстро прошла проулками, мимо садиков и курятников, на берег. Харитон Лаптев вернулся из крейсерства – красивый и загорелый. В эту ночь она отдалась ему под плеск волн, в камышах прибрежных… Отец рано утром открыл ей двери. Молча!

Миних был посаженным отцом на свадьбе «арапа Петра Великого».

Под утро Ганнибал взял свечку и поднес ее к пышным волосам жены своей. Вспыхнули они, как факел… На крик дочери прибежал отец. Евдокия Андреевна, обезображенная огнем, качалась на постели, голову руками обхватив, а Ганнибал скалил зубы.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: