Бирен посмотрел на Волконского сверху вниз.
– Не князь, а – грязь, – сказал по-русски.
– Помилуйте… Три сына в чины гвардии вышли, зятья мои, Бестужевы-Рюмины, при дворах иноземных послами живут. Разве я шут?
Прошел граф в «анти-камору», где его сын резвился, отнял у него хлыст. Помахивая хлыстом, расчистил себе дорогу среди придворных до дверей покоев императрицы.
– Анхен, – сказал он, – русские князья опять задирают нос сверх меры. А это оскорбляет меня и мою дружбу с тобою.
– Да что же мне? – вознегодовала Анна. – Драться с ними, что ли, идти?.. Разбирайся сам как знаешь!
Бирен в гневе щелкнул хлыстом:
– Где Лакоста? Эй, звать сюда «короля самоедского»… – И шуту велел: – Тащи сюда Волконского и сам предстань здесь.
Через весь зал, обтерхивая колени, к Анне полз князь Никита Волконский, хватал в руки подол царицыной робы:
– Матушка… кормилица моя! За собачкой уж я пригляжу… Но защити! В работы каторжные сошли, в железа меня закуй, но токмо не бесчесть ты меня, старого и вдового…
Анна Иоанновна повернула к нему лицо – величаво.
– А кто главной язвой был на Москве? – спросила. – Кто меня публично дурою обзывал?.. Твоя женка, змея подколодная!
Лакоста потянул Волконского за штаны – лопнул пояс.
Никита Федорович, на полу лежа, отбрыкивался:
– Пусссти, пессс! Матушка, сжалься… Гляди, что делают!
– Рви! – крикнул Бирен, и штаны с вельможи слетели.
Старый князь вскочил – треснул Лакосту по уху.
Сцепились тут они. В драке жесточайшей.
Кулаки… зубы… ногти – все пошло в ход.
– Ай да князь! – ликовал Бирен, наслаждаясь.
– Ну и распотешил же меня… – радовалась царица.
И кровь на лице князя мешалась со слезами ярости ненасытной. Лупил он «короля самоедского» – владельца острова Соммерс (безлюдного). Сам же – владелец вотчинок и деревенек (мужиками населенных). А когда разняли их, то стоял Волконский без штанов и не чуял уже сраму…
Бирен выгнал Лакосту с князем за двери:
– Ну вот, Анхен! А ты на Митаве пожалела глупого Авессалома. Любой князь будет шутом… Таковы все русские!
* * *
– Нет, матушка, – отвечал Балакирев. – Ты как хошь, а я тебе шутовствовать не стану. Не с того конца смех получается… Ослабел я, память хуже решета стала: теперь туда хоть арбузы клади – все равно провалятся.
– Не бойсь! – отвечала Анна, смеясь. – От тебя смысла да памяти не потребуем. Договоримся так: мой – ум, твоя – дурость!
– Только давай, матушка, иногда меняться. Мне иной раз от дурости моей тяжко, а ты от ума великого часто погибаешь…
– Но-но мне! – пригрозила императрица.
– Вот и гром раздался вроде, – прислушался Балакирев.
Анна Иоанновна ему оплеуху для начала – раз!
– Вот и молния сверкнула, – сказал Балакирев…
Чтобы его в покое оставили, начал он хвастать про дядю своего – Гаврилу Семеновича Балакирева, что ныне (драгун в отставке) имеет свое жительство в сельце Маковицы по уезду Коломенскому.
– А что? – оживилась императрица. – Весел ли он?
– Я перед ним – отставной козы барабанщик…
Анна Иоанновна велела дядю Балакирева звать ко двору на кошт казенный. От вызовов таких многие умирали в дороге (от страху).
– А чтобы нашей милости он не пужался, – сказала Анна, – предупредите: худого не будет, лишь хорошее. Для веселья, мол, надобен!
Вытащили из глухой провинции старого драгуна, заросшего сивым волосом. Велели ему не пужаться. Привезли. Весть о новом шуте, который весельем своим забьет племянника, облетела придворных. Заранее собрались во дворец, как в театр. Вот ввели старого драгуна в апартаменты, Анна Иоанновна на кровать легла, а Лакосте и князю Никите Волконскому крикнула:
– Эй, лодыри! Рвите его… для азарту!
Кинулись шуты на старого Балакирева и стали рвать с него штаны. Но драгун оказался опытен: он шутов сокрушил и, за поясок себя держа, отвечал императрице без боязни:
– Великая государыня, неужли только на то и звала меня, чтобы штанов последних лишить? Ты штаны с меня, как и крест божий, податьми не облагай. Вторых мне не справить уже! Потому как проелись мы с мужиками дочиста…
Анна захохотала, и все вокруг нее тоже.
– А ты и впрямь весел, – похвалила императрица. – Ну-ка, подпусти еще перцу. Тогда я тебе сукна на вторые штаны выдам…
– Эх, матушка! – огляделся старый Балакирев. – Что там с перцем? Могу и с собачьим сердцем. Да жаль, полно немцев!
Снова хохотали. Но Анна Иоанновна нахмурилась:
– Ладно, распотешь нас. Расскажи про свое отставное житие. Сколько рубах носишь? Каково сено косишь?
– Эх, великая осударыня, плохое житьишко настало. Обнищал мужик на деревне. Правежи, да плети, да пустые клети… Не ведают, чай, министры твои, что беден мужик – бедно и государство. Коли богат мужик – и государство богато станется. Истина проста!
Хохот разбирал придворных, но Анна не улыбнулась:
– Коли веселых баек не знаешь, так хоть про разбойников расскажи нам… Бывают ли они у вас в уезде?
Гаврила Семенович Балакирев ответил ей:
– Кака же Русь без разбойников? Коли правители да воеводы разбойничают, так и простой народ, под стать им, на большую дорогу выходит. Да кистенем нам, грешным, во тьме путь освещает. И чем более холопы твои, матушка, народ грабят, тем более звереет народ простой, и к труду его не преклонишь… Вор на воре!
Анна Иоанновна с постели соскочила, рукава поддернула:
– Мы тебя для веселья звали! Не пойму я шуток твоих: то ли весел ты, то ли злишься?.. Государи за весельем к шутам прибегают, а ума чужого им не надобно… Своего у нас полно!
– Не всегда, матушка, – отвечал старик. – Аль не слыхала ты, что государи за мудростью к философам бегать стали? Вот только не было еще примера такого, чтобы философ за мудростью к государям бегал…
– Бит будешь! – крикнула Анна, побагровев.
– За што? – изумился драгун в отставке…
Анна Иоанновна глазами Ушакова в толпе выискала:
– Андрей Иваныч, сведи гостя моего на кухню. Пусть его от стола моего накормят до отвала. Да пущай сразу же к себе в деревню обратно уползает. И в городах моих чтобы не жил – у него язык больно поганый, плевелы округ себя сеет!.. [21]
Иван Емельянович Балакирев противу воли своей был оставлен в шутах при дворе. Пришел он как-то, по должности своей, в приемную камору, а там уже придворные собрались. Здесь и Остерман был, который на болезнь свою жаловался.
– Подагра столь измучила меня, – говорил, стеная, – что не могу я ни стоять, ни лежать, ни сидеть, ни ходить…
– А ты висеть не пробовал? – любезно спросил его Балакирев. – У повешенных любая подагра сразу проходит…
Потом, готовясь к выходу царицы, заспорили в уголке Рейнгольд Левенвольде с генералом Ушаковым – кому в церемонии впереди следовать.
– Вору всегда надо первым идти, – сказал Балакирев. – А палачу за вором неотступно следовать… Такой уж порядок!
Вышел из покоев императрицы граф Бирен, улыбнулся всем ласково. Князь Александр Куракин с Трубецким заспорили – кому из них Бирен улыбнулся.
Балакирев прислушался к их спору и заявил громко:
– Всегда собаки из-за кости дерутся. Но впервые вижу, чтобы две кости из-за одной собаки дрались…
Вот уже и пять врагов у Балакирева – да еще какие враги!
К вечеру за все «штрафы» он в караульне десять палок получил. Потом на кухню пошел; там ему припасов от царского стола выдали. И поехал Иван Емельянович со спокойной совестью домой – семью кормить!
По дороге встретилась ему карета, а в ней княгиня Трое – курова.
– Ой, – пискнула, – я вас где-то видела недавно!
– Ваша правда, – отвечал Балакирев. – Я там, где вы меня видели, частенько бываю… Нно-о, кобыла моя! Чего уставилась? Или подругу свою повстречала?
* * *
Маслов проснулся засветло. Дунька, рябая умница, из постели дремно смотрела, как муж суетно кафтан натягивает, шпагу нацепляет. Не сыт, не мыт – в Сенат!
– Забодают тебя господа высокие, – пригорюнилась.
– Не каркай! – отвечал. – Они бодаться горазды, а у меня рогов нетути. Я рогами самого графа Бирена их бодать стану…
Вот и сегодня: бумаги важные из Смоленска получены; там, в губернии Смоленской, траву едят и колоду гнилую. А в Переславле-Рязанском купечество столь доимками выжато, что и бургомистра выбрать не могут: торговцы дома свои заколотили и разбежались. Дело ли это? Без купечества городу любому – гроб с крышкой… По дороге завернул Маслов в Тайную розыскных дел канцелярию, где седенький, сытенький Ушаков, рано восстав, уже акафисты сладкие распевал.
– Андрей Иваныч, – сказал ему Маслов, – ты Татищева шибко не рви: он отечеству большую выгоду принесть способен.
– На все воля божия, – отвечал Ушаков. – Никитич в винах, и рвать его… не порвать! А на што он тебе сдался, прокурор?
– Надобно промыслы горные умножать, а Татищев дока в минералах. Моя бы власть, так я бы с него украденное взыскал, а инквизицию к миру б привел. Да и перечеканку монет иноземных на русский манир – кому, как не ему, доверить?
– Доверь… козлу капусту, – ответил Ушаков. – Он тебе из этих монет скрадет еще больше… Ты, Анисим Ляксандрыч, мои дела не трогай… Хоша ты и обер-прокурор, но у меня в пытошных своих прокуроров достаточно. Што ты пришел в утрях самых и наказы мне учиняешь? Сенат, Кабинет, Коллегии – все это мирское, от меня далече. Канцелярия тайная – вроде Синода Святейшего: я охотник до душ людских! Я здесь сердца людские с огня познаю. Инквизиция государева от государства отделена, но таким побытом: нет Рима без папы римского, как нет России без «слова и дела»…
Маслов далее покатил, зубами щелкнув: так бы и рванул всех, словно волк, Ушакова и прочих… «Одначе, – размышлял дорогой, – надо хитрее быть. Эвон Волынский-то как! Его не раскусишь: улыбнется он тебе, отвернись – и враз по затылку кистенем хватит, уже не встанешь…»
– Господа высокий Сенат притащились? – спросил он у секретаря Севергина. – На сей день сколько особ будет в совещаниях?
– Трое, – отвечал Севергин, вставая покорно.
– Вот и всегда так: в Сенате трое, в Кабинете трое, и только один я за всех должен о нуждах крестьянских помышлять…
Грозны и слезливы дела доимочные: по стране теперь ехать страшно, будто Мамай войною прошел. Избы деревень заколочены, в пыли ползают нищие, пастух коровенок с десять выгонит утром в поле… Разве же это стадо? И, ничего не страшась, Маслов всюду говорил так: «Петербург, будто зверь яростный, все соки из страны высасывает. На пиры да в забаву себе. Да чтобы пыль в глаза иноземным посольствам пускать. Но Петербург – еще не Россия! Россия – это вся Россия, и мужик ее – в первую голову и есть сама Россия…» Сенаторам он дел накидал (до вечера не разберутся), а сам отбыл в Зимний дворец. И – прямо в Кабинет императрицы; Иоганн Эйхлер руки раскинул, его не пропуская.
– Нельзя, – говорил Иогашка, – там ныне дела важные…
Маслов кабинет-секретаря отшиб со словами:
– Нет дел важнее, паче мужицких – дел голодных!
В Кабинет прошел, гневный, а там – все министры: Остерман, Черкасский, Головкин; обер-прокурор начал при них такую беседу:
– И не стыдно тебе, бессовестный князь Черкасский? Доколе же ты, в тройке сей главной, будешь над мужиком глумиться?
– Николи и не бывало, – сказал Черкасский.
– Ты богат, как курфюрст Саксонский, – горячо продолжал Маслов. – Не твои ли мужики на Смоленщине кору с дерев гложут? Гляди на себя: пузо-то какое наел. Одних бриллиантов на тебе сколько… тьма! Неужто все мало? Почто копишь? Одна у тебя дочка, так нешто приданого еще не скопил? Уймись, князь. У тебя руки богатые, а у меня – смотри – руки длинные…
Великий канцлер империи Головкин сказал:
– Уймись ты сам и не маши в Кабинете тростью.
– Не уймусь! – отвечал Маслов. – Смоленск есть земля рубежная: мужик русский в Польшу бежит. От бессовестности помещиков наших безлюдет земля русская. И мне – молчать?.. А ты, канцлер, трость мою благословлять должен, как трость патриота истинного! Я сын отечества не на словах – на деле…
Остерман, буклями парика тряхнув, пробурчал внятно:
– Анисим Александрович разговаривает с нами так, будто мы не первые персоны в России, а лишь приятели его из трактира. И Кабинет ея величества, высшую палату государства, он по привычке пьянственной, видать, с трактиром путает…
Черкасский, заручку почуяв, плюнул в лицо Маслову:
– Говорили тебе – уймись, а ты кричал. Теперь же – утрись.
Маслов плевка не вытер и закричал в гневе яростном, душу облегчающем:
– Вор ты, князь Алексей Михайлович! И погубитель ты есть российска крестьянства. Ты меня харкотиной своей не обидел, а возблагодарил. Спасибо тебе, князь! Видать, и правда я на верной дороге стою, ежели такие паршивцы, как ты, меня презирают. Вот теперь утрусь! Утрусь, но не уймусь… А тебя затрясу. Так и знай про то, грыжа старая! Пока жив – не отступлюсь…
На лестнице его нагнал Эйхлер – толстый, важный.
– Господин Маслов, – шепнул, – а я ведь все слышал.
– Хорошо ли это, персон высоких разговоры подслушивать?
– Господин Маслов, я вами… восхищен!
– Да с чего бы это? – усмехнулся обер-прокурор. – Или вы, сударь, еще не успели мужиками обрасти? Обрастете, и вас затрясу.
– Остерман ненавистен мне, – признался Эйхлер. – Знали бы вы, как он ужасен в жадности: копит, копит, копит…
– Дам совет: обворуй его и беги!
Эйхлер отступил на шаг, и нестерпимо брызнули искрами бриллианты на пряжках его нарядных башмаков.
– Напрасно, – сказал Эйхлер печально, – вы со мною так разговариваете. Ведь я могу быть вашим конфидентом… Сиречь – тайным сообщником в делах опасных.
– В конфидентах не нуждаюсь, – ответил Маслов. – Мои конфиденты – суть простонародие российско!..
Бирен сегодня прихворнул и не вставал с постели, когда вошел Штрубе де Пирмон (секретарь графа) и доложил, что явился действительный статский советник Маслов… Допустить ли его?
– Маслова, – ответил Бирен, – всегда допускать до моей особы беспрепятственно, ибо он Остермана, как и я, терпеть не может.
Выслушивая обер-прокурора о нуждах мужицких и кознях Кабинета, Бирен фантазировал. Ему нравилось, что он нашел средь русских человека не знатного, но лобастого. Маслов все время стучит, стучит, стучит… Стучит по истукану Остерману, чтобы, раскачав, повалить и расколоть его вдребезги. Именно того же издавна желал и сам Бирен…
– Ну хорошо, – сказал граф, не дослушав. – Мужики и доимки – это все… трутти-фрутти (пустяки)! Но суть-то обид ваших, я чаю, заключена в одном человеке, имени которого мы с вами произносить не станем, ибо он – подл и коварен!
– Верно! – ответил Маслов графу. – Но этот человек забрал такую силу в Кабинете, что стоит ли впредь называть нам Кабинет Кабинетом ея величества? Не лучше ли сразу назвать его Кабинетом того человека, имени которого мы произносить не станем?..
Бирен глянул на Маслова из-под вороха жарких одеял. В спальне не было окон, и, чуть потрескивая, горели свечи в жирандолях.
– Мой друг, – сладко зевнул Бирен, – вашу доверенность к своей особе я испытал не однажды. Скажите, чего вы желаете от меня? Золота? Много ли?
– Слава богу, я сыт, – отвечал Маслов.
– Именье? – спросил Бирен, сбросив колпак с головы.
– Володею усадьбою по жене.
И вдруг Бирен вскочил – босой, в одном исподнем.
– Слушай! – крикнул. – Уж не обманываешь ли ты меня?
– Нет.
Граф вернулся в постель, с головой укрылся одеялами, и долго было тихо в опочивальне. Бирен открыл лицо – рассмеялся.
– Я придумал, – сказал он. – С сего дня ты будешь иметь доступ к ея величеству. И все, что говоришь мне, отныне можешь говорить лично императрице. А более мне мужиками не докучай…
После Маслова явился к фавориту барон Кейзерлинг.
– Допускать тоже всегда? – спросил де Пирмон.
– Не всегда… Но иногда можно.
* * *
– Ну, добрый Кейзерлинг, с чем ты пришел?
Кейзерлинг сел в изголовье постели графа:
– Вы негодяи… все! С тем я и пришел к вам.
– Побойся бога, – ответил Бирен. – Ты же не безбожник.
– Но я умнее безбожников и хорошо умею благодарить за дружбу, не в пример графу Бирену, который ныне, в чине обер-камергера, лежит передо мной в постели, повернувшись сиятельным задом…
Бирен с хохотом подпрыгнул на подушках:
– Вынь камень из-за пазухи… Что тебе надо?
Кейзерлинг расшаркался в шутовском поклоне.
– Ваша светлость, – дерзил он нагло, – наверное, еще не забыли, сколько пришлось вам вытерпеть на Митаве от гордого курляндского рыцарства?
– О, помню, помню.
– И кто тогда, презрев условности, не пренебрег вашей дружбой? Мне кажется, этого человека звали бароном Карлом Генрихом Кейзерлингом?
– Сядь! – велел Бирен. – Сядь и не паясничай…
Кейзерлинг открыл табакерку, чтобы нюхнуть табачку, а на закопченной ее крышке был выцарапан план разговора:
...
1. Слегка пошутить.
2. Вызвать гнев.
3. Закончить дело.
Он уже пошутил как мог, теперь осталось вызвать гнев. Это было совсем не трудно. Кейзерлинг напомнил Бирену, как однажды в ратуше его присудили за долги к битью по щекам, и при всем народе каждый рыцарь подходил и давал ему оплеуху…
– Замолчи! – крикнул Бирен, вспыхивая.
Тихо щелкнув, табакерка закрылась…
– Конечно, – сказал Кейзерлинг, добродушничая, – теперь не мешало бы с высоты величия и плюнуть в митавский котел, где варят свой тощий суп угрюмые рыцари… Впрочем, вот послушайте, граф! Ведь вам можно по праву считаться рыцарем нашего курляндского ордена… Законно!
– Конечно, – скромно согласился Бирен. – Я напомню тебе: мой отец был корнетом, потом лесничим, мой дядя умер комендантом в Могилеве, а дед… ну, правда: дед был конюхом при Иакове!
– У вас, – ответил Кейзерлинг, – есть основания быть причисленным к древнейшему из родов в Европе… В королевстве Франции издавна славен знатный род Биронов. Недавно я сверился по книгам. И вот вам результат: один из этого рода пропал куда-то, обремененный долгами и нежными любовницами…
– Как пропал? – ошалело спросил Бирен.
– Пропадают всегда одинаково: выходят из дома, но обратно в него уже не входят… Так было и с вашим предком!
– Ага! – задумался Бирен.
– Потом имя Биронов услышали дремучие леса Курляндии, но исказили произношение. Стало – Бирен!
– Я тебя понял.
– Боюсь, что не совсем… Но лучшего пока и не придумать. Фамилия почти не требует изменений. Лишь вместо «БирЕн» надобно говорить так: «БирОн»… Вот и все!
– Молчи, – испугался Бирен. – Пока ни звука об этом. Но я запомню о твоей услуге. И отблагодарю… Чего ты хочешь?
– О, сущих пустяков! Хочу стать президентом Академии наук.
– Ты с ума сошел! Там же – Блументрост.
– Вот именно, что там его давно уже нету. Делами всеми заправляет Шумахер, вызывающий массу нареканий.
– Погоди, – сказал Бирен. – Не все сразу…
Глава пятнадцатая
В потемках царского дворца случилось быть неприятностям…
Фрейлина императрицы Фекла Тротта фон Трейден пробиралась как-то до своих комнат – со стороны кухонь – со свечкой в руках. Время было позднее. Вдруг на нее выскочил из темноты какой-то офицер, потащил девицу в закут под лестницей, где и стал ее насиловать.
На крик бедной девицы сбежались солдаты из караула…
Граф Бирен, узнав об этом случае, пришел в бешенство:
– Кто этот негодяй?
– Этот негодяй, – ответили ему, – убийца известный. В чинах прусских он прибыл из Берлина, а зовут его полным именем так: Людольф Август фон Бисмарк…
– В цепи его! – велел Бирен. – В крепость… на хлеб и на воду. Растерзать! Он обесчестил славный род Тротта фон Трейден.
Андрей Иванович Ушаков сам занимался этим делом.
– Ну, полковник, – сказал он Бисмарку, – ты в темноте дворца царского на всю жизнь ошибся… Велено мне тебя на сто кусков порвать и каждый кусок отдельно собакам бросить.
– За что такая лютость? – ужаснулся Бисмарк. – Эта девка постоянно крутилась при кухнях, снимая с котлов жирные пенки, и я принял ее за простую кухарку.
– Увы, – ответил Ушаков, – это не кухарка, а родная сестра сиятельной графини Бирен… вот тебе и пенки! Молись богу, полковник. Пастора завтрева сыщем и приведем для покаяния…
Потом навалился на Бисмарка, заколотил в рот ему «испанский кляп». Щелкнула потаенная пружина, и груша кляпа механически раздвинулась во рту Бисмарка, даже глаза на лоб полезли, столь широк был кляп этот.
– Лежи тихо, – сказал Ушаков, а сам из крепости в Тайную канцелярию отправился. Было уже совсем поздно. Ушаков по опыту знал, что время ночное всегда способствует слабости человеческой: днем с огня человек того не покажет, что ночью выдаст. Ночью его удобнее на слове проговорном уловить.
Шинель, до пят длинную, Андрей Иванович в сенях Канцелярии на руки Топильского (секретаря своего) сбросил, пожаловался:
– Старею… Вот и мерзнуть стал, Ванюшка.
– В пытошную пройдите, – отвечал Топильский. – Там как раз палачи огонь разводят… Тепло там – прямо сласть!
Пытошная – словно кузница, горят горны, а в них медленно зреют докрасна клещи, фукают мехи, нагнетая в жаровни воздух.
– Какие дела-то у нас на сей день? – спросил Ушаков.
– Парсунных дел мастера, живописцы – братья Никитины…
Инквизитор империи на бревне попрыгал, упругость дыбы проверяя. Велел палачам огонь держать – на случай, ежели запираться станут, и готовить пока плети… Очки нацепил и сказал:
– Учнем с божией милостию… Ввести первого пациента!
Но тут ввалился, с ног падая, Ванька Топильский:
– Погоди с пациентом… гости жалуют!
А за ним, прямо в смрад пытошный, шагнула придворная дама. Ушаков даже ахнул… Это была сама Фекла Тротта фон Трейден!
– Если вы, – сказала она шепотом зловещим, – тронете полковника Бисмарка хоть пальцем, я найду способ, чтобы вас…
– Голубушка! – расцвел Ушаков. – Да с чего мне трепать-то его? Рази я молод не был? Все понимаю…
Проводив нежданную гостью, он Топильскому наказал:
– Ванька! Езжай скорее в крепость да кляп гишпанский из глотки Бисмарка выдерни. И что ни попросит – давать. Вина не жалеть. Пусть жрет и пьет, каналья. Видать, судьба его иная…
Топильский кляп изо рта Бисмарка выдернул:
– Ну, полковник, в темноте дворца царского ошибся ты здорово и для судьбы своей полезно… Теперь, чую, быть тебе в фаворе великом. Ты и меня не забудь, в случае чего. Топильский я! Меня здесь кажинная собака знает… Ванька я!
* * *
Мчался по снегам русским роскошный поезд в сорок лакированных карет венских, на полозья от Киева ставленных. Сверкали зеркала и гербы пышные, скакали трубачи, оглашая печальным ревом леса и долины, впереди поезда гайдуки сшибали шапки с мужиков проезжих.
Словно сон, будто сказка, несся кортеж по дорогам, гонимый злодейкой-политикой в сторону столицы России. А позади поезда ехал офицер замыкающий и часто водку на «ямах» пил.
– Везем его высочество, – рассказывал, – принца Антона Ульриха Брауншвейгского, высоконареченного жениха принцессы нашей Анны Леопольдовны Мекленбургской. Дай-то бог, чтобы зачала принцесса нам царя хорошего, доброго и неглупого! Прощайте, люди, за хлеб-водку спасибо… Спешим мы от Вены самой, как бы не опоздать в Питер ко дню рождения императрицы Анны Иоанновны!..
Навзрыд рыдала в Петербурге, жениха поджидая, принцесса Анна Леопольдовна – девочка.
– Не хочу прынца, как кота в мешке, – говорила она тетке. – Граф Вратислав посулов надавал, а сам уехал… Где же парсуна прынца? Только дерево родословное Остерман тут нашивал да всем показывал. На што мне дерево? Может, урод какой едет?..
– Уймись, – утешала ее Анна Иоанновна. – Не только парсуну, но скоро самого суженого зреть будешь в доме моем…
Бледный отрок, почти мальчик, сидел внутри большого шлафвагена. Перед ним – на ремнях – качалась походная печка. От раскаленной трубы часто загорался войлок на крыше, его тушили снегом и гнали лошадей дальше. Принц Антон сильно мерз, ничего не ел и был подавлен. Все случилось так неожиданно! Кто бы мог предугадать? А за окнами шлафвагена неслись – в свисте и вое – русские снега: бело, бело, бело… И так без конца! «Где страна? – раздумывал принц. – Где же сама Россия? Неужели вот этот безлюдный снег и есть то приданое, которое мне дают русские?..»
Петербург уже был готов Антона встретить. В январский морозный день еще с утра кареты придворных и дипломатов стали съезжаться к заставе. За Фонтанкой-рекой синели леса, уходили в лесную чащу следы мужицких саней, каркали вороны. Мадам Адеркас привезла и свою воспитанницу – Анну Леопольдовну.
– Дитя мое, – наставляла она, – не кидайтесь принцу на шею. Сразу покажите ему свою холодность… Вот, кажется, едут!
Вывели жениха под руки из шлафвагена, совсем ослабевшего после дорожной качки. Глянула на него девочка и отвернулась:
– Обманули! Урод какой-то…
– Ваше высочество, – ответила ей Адеркас, – к чему расстраиваться? Принц Антон – не единственный мужчина на свете…
Свели их. Стоял перед Анной Леопольдовной сугорбый и нескладный тихоня. И носом шмыгал. А нос – красный. И глаза – красные.
– Скажите ему что-либо, – подсказала Адеркас.
– Каково доехали, прынц? – спросила девочка.
– Ва… ва… ва… – ответил принц и замолчал.
Граф Бирен строго посмотрел на Остермана.
– Это твои конъюнктуры? – гаркнул и пошел к карете.
– Ничего, – сказал Остерман, оправдываясь. – Это пройдет… Смолоду кто из нас, господа, не заикался? Тем более любовное волнение свойственно в столь нежном возрасте. Мне думается, лучше оставить принца и принцессу наедине. А еще лучше завтра же посадить их за один стол, чтобы в учебе совместной родились чувства страстные…
Анна Иоанновна приняла жениха и невесту в полном парадном уборе, на престоле сидя, в руках – скипетр и держава.
– Ну, дети мои, – сказала радостно, – сегодня у меня праздник великий: вижу грядущее счастье России в единенье вашем… Будьте же дружны и ласковы, стремитесь войти в лет совершенство, дабы, в брачный возраст придя, навеки супружески сопрягтись!
А день был как раз днем ее рождения. По закону негласному, в этот день трезвых быть не должно. При дворе так пили, так пили, так пили… Кто не пьет – тот врагом государства считался! Заводилой же в пьянстве князь Александр Куракин бывал: первым под стол валился. Анна Иоанновна молодость вспомнила: так же вот приехал к ней женихом герцог Курляндский, и люди русские тут же насмерть его споили. А потому сейчас Анна посматривала: как бы принц Антон Ульрих не впал в пьянство жестокое… Жених оказался тих и скромен, очень вежлив с людьми и совсем не глуп (скорее, даже умен). Но граф Бирен уже взялся подвергать его издевательствам разным. Очень уж обидно Бирену было, что сопляк из Вены, а не его сын Петр станет мужем маленькой принцессы…
Рано утром Феофан Прокопович усадил за стол обоих – жениха и невесту. Почтительно, лоб напрягая, принц Антон слушал витию русского. Он все понимал, но догматы эти были ему ни к чему. Православие – по брачному трактату – примет только принцесса, принц же, отец будущего русского императора, оставался в прежней вере.
В это утро, после «служения Бахусова», поздно проснулась Анна Иоанновна: ее разбудил грохот вязанки дров, сваленной у печей ее спальни. Пришел истопник Алексей Милютин, человек верный. Анна Иоанновна его не стыдилась и Бирена под одеялом не прятала. Свалив вязанку, Милютин каждый раз к постели подходил, целовал в пятку сначала царицу, а потом и Бирена; при Милютине царица и сегодня одевалась…
– Чай, не дворянин ты, Ляксей, – говорила смеясь. – Чего мне тебя стыдиться? Верно ведь?
Чулок натягивая, она заметила, что ногти отросли:
– Ляксей, ну-ка, покличь Юшкову с ножнями…
Явилась лейб-стригунья коготочков царских:
– Матушка, кормилица ты наша сдобная! – И рассказала, между делом, что граф Алешка Апраксин с Москвы приехал, шумлив больно, всех задирает, в шуты просится, чтобы на флоте ему не служить…
– Зови, – сказала Анна, – мне молодые шуты нужны.
– А тестенек евонный, – умильно напевала Юшкова, – князь Михайла Голицын из стран заморских явился. Шибко ученый, слых идет, и будто, сказывали мне, от дука Флоренского привез девку рыжую. И живет с ней любовно, но не глазно. А девка та флоренская естество свое женское под мужними одеждами прячет. А поженились они в землях польских по обрядам не нашим, а вредительским…
– Ой, не врешь ли ты? – спросила Анна.
– За што купила, матушка, за то и продаю… Свят-свят!
– Андрея Иваныча! – потребовала царица Ушакова к себе. – Завелись в государстве моем люди недобрые. Девке в штанах мужских ходить от бога не завещано. То есть умысел нехороший, на соблазны всякие наводящий… Да князь Михайлу Голицына ко мне звать! Того самого, что из папежской Италии вернулся недавно…
* * *
Михайла Алексеевич Голицын об одном лишь просил:
– Что угодно, любую пытку вынесу, токмо святыми угодниками заклинаю – не разрывайте меня с женою… Милости прошу!