Офицеры утащили его Бьянку, распались из-под шляпы волосы красоты венецианской, торчала возле узкого бедра беспомощная шпажонка… Прощай, прощай! Все, что было, и все, что еще будет, – тоже прощай вместе с тобою. А было много всего: ссылка в Пинегу, умные речи деда – Великого, штык солдата, весло галерное, фратры-капутиняне да лекции иезуитов в Сорбонне… «Боже! – ужаснулся князь. – Да видишь ли ты? Да слышишь ли ты? Нешто люди с людьми – звери?..»
– Не пойду! – уперся он ногами в дверные притолоки.
А сам здоров – как бык, ноги толстые. Тыр-пыр, не могли пропихнуть его в храм. Подскочил Ванька Топильский и заверещал:
– От веры православной отвращаешься ли? Почто в церковь божию чинно войти не желаешь?
– Да не в храм вы гоните меня, – с мукою отвечал Голицын. – Чую позор великий и посрамление всей фамилии моей знатной…
– Дурак! – крикнули князю и в спину так треснули, что он в церковный придел влетел и – головой прямо в пол…
От боли, от страха потерял князь разум.
– Верните жену мне! – взывал исступленно. – Верните, а потом уж что угодно со мной творите… Она не поддана ея величеству, а есть вольная гражданка республики Флоренской… Пощадите!
А в ухо князю кто-то нашептал – сострадательно:
– Не пытай судьбу далее словами дерзкими.
Упала на грудь седая голова, и тогда сказал он:
– Делайте…
Переступил ногами, словно конь в путах, и штаны с него сняли. Потянули потом исподнее – тоже прочь. Тогда (еще разумно) он понял, что с голым срамом шпага не годится. И сорвал ее с пояса. Втащили его в придел храма. А в церкви служба шла. Придворные певчие хорошо пели, возносясь голосами к небу. И стало князю так больно за весь род людской, что заплакал он и тоже молитву запел… А его уже сажали.
– Куда вы пихаете меня? – спросил.
И его посадили: голым задом в лукошко с сырыми яйцами.
Сел… Сжался от стыда на лукошке.
– Сие есть, – объявил над ним Топильский, – наказание тебе знатное за веры отступничество, а женка твоя, коя тож папежского духу, выслана будет, и ты про нее сразу забудь…
Сумрачно было и холодно в приделе храма. Текли из лукошка раздавленные яйца. Сгорая со стыда, поднял Голицын голову.
– Эй, кто тут еще? – спросил, приглядываясь.
– Это мы, – ответили из потемок. – Шуты ея величества…
Верно: сидели, тоже на яйцах, все с задницами голыми, у входа в храм дряхлый князь Никита Волконский, «король самоедский» Лакоста и еще кто-то – не разглядеть было…
– Кто? – спросил Голицын.
– Я, папенька, – ответили. – Твой зятек, граф Алешка Апраксин… Оно бы и ничего все, мне даже нравится служба легкая. Да при ея величестве, говорят, кудахтать надобно, дабы развеселить государыню нашу. Вот и скорблю – справлюсь ли по-петушиному?
Открыли приворот – брызнуло светом из церкви, и вдоль сеней пробежала востроносая собачонка. Значит, императрица где-то поблизости… сейчас явится. Михайла Алексеевич голову понурил, чтобы его никто не узнал. А над ним прошуршало платье и сверху полилось на него что-то кислое и холодное… Квас!
И раздался хохот – это смеялись над ним придворные:
– Вот ты и квасу из царских ручек отпил…
Тут все шуты встрепенулись, руками стали махать. И все на разные голоса закудахтали, на яйцах подпрыгивая:
– Куд-куды-кудах! Куд-куд-куд-кудах!
Словно череп раскололи Голицыну, и это было началом его безумия… Михайла Алексеевич тоже руками взмахнул, подпрыгнул и запел курицей. Лучше всех запел. А за то, что на голову ему опитки кваса были излиты, за это его Квасником прозвали, по титулу более величать не стали… Голицын Квасник!
– Куд-куды-кудах… куда-как-кудах! – хлопал руками Михайла Алексеевич, и в эти дни Анна Иоанновна писала на Москву своему дядюшке графу Салтыкову, который там губернаторствовал:
...
«…благодарна за присылку Голицына, коей всех лучше и здесь всех дураков победил. Ежели еще такой же дурак в его пору сыщется, то немедленно уведомь, и пребываю вам неотменно в моей высокой милости…
Анна».
Эпилог
«Слово и дело!» – по площадям. «Слово и дело!» – по кораблям. «Слово и дело!» – по кабакам… Бойся, человек русский. Возьмут тебя – и навеки пропал ты. Запись имени твоего в прах изведут, даже не узнать – куда сослан. Впредь только так и делали. Чтобы никто не нашел сосланного. Чтобы от человека и следа не осталось. Будто его никогда и не было на белом свете.
Иногда же в мешок зашьют – и в воду. Или на болоте ногами затопчут – вглубь. Коли жена у тебя была – ее в одну сторону. Детишек – в другую. Раскидают семью по разным углам. Сколько их было – Иванов, родства не помнящих! Сколько детей, от голода мутноглазых, бродило по околицам.
– Подайте Христа ради, – пели они страдальчески.
– Да кто ты таков, чтобы нам тебе подавать?
И не знало дите – чье оно? От кого уродилось?
Пройдет еще лет пять… Ноздри рваны, спина бита, – «дите» уже потащилось в железах на каторгу. В рудные промыслы, на солеварни сибирские…
Но теперь «дите» знало, что отвечать:
– Я – Иван, а корню своего не помню… Отцепись! Когда хас на мас, то и дульяс погас.