ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 59 глава




– В четверг мы едем в город и там фотографируемся. Тебе придется ехать в т‑трауре, но, пожалуйста, захвати с собой что‑нибудь нарядное и веселенькое, и для Софи тоже. Я узнавал, в студии есть комната для переодевания.

– Да…

Она ждет объяснения, но он уже отвернулся; тема закрыта. Она берет перо с испятнанной промокашки.

– Ты хотел бы, чтобы я надела какое‑то определенное платье?

– Надень самое нарядное. Б‑белое всегда выглядит респектабельно.

– Куда папа везет нас, мисс? – интересуется Софи утром великого дня.

– Я вам уже говорила: в студию фотографа, – вздыхает Конфетка, стараясь не выказывать неудовольствие, хотя ребенок ее слегка раздражает.

– Это большая студия, мисс?

(«Ох, да уймись ты, болтаешь ради того, чтобы не молчать!»)

– Не знаю, Софи, я никогда там не бывала.

– Можно мне надеть новую заколку из китового уса, мисс?

– Разумеется, дорогая.

– И взять с собой замшевый мешочек?

(«Самый звук твоего голоса, моя бесценная, становится утомительным до чрезвычайности», – подсказывает миссис Кастауэй.)

– Я… Да, почему же нет?

Одетые в траур, но с другими нарядами, уложенными в тартановую дорожную сумку, которая некогда принадлежала миссис Рэкхэм, Конфетка и Софи выходят на подъездную аллею, где их ожидает запряженный экипаж.

– Где папа? – спрашивает Софи, когда Чизман подсаживает ее в карету.

– Я думаю, он складывает свои игрушки, – подмигивает кучер. Пока Чизман занят сумкой, Конфетка поспешно забирается в карету, чтобы не дать ему возможности ее облапать.

– Смотрите, куда ставите ноги, мисс Конфетт, – он произносит это, как последнюю строчку похабной песенки.

Из парадного выходит Уильям, застегивая темно‑серый плащ поверх своего любимого коричневого сюртука. Когда пуговицы доверху застегнуты, только очень проницательный прохожий может заметить, что он не в строгом трауре.

– Поехали, Чизман, – приказывает он, усевшись вместе с дочерью и мисс Конфетт – и к восторгу дочери его слово мигом становится фактом: лошади тронулись с места, колеса покатили по гравию в сторону большого, просторного мира. Приключение начинается; это первая страница.

В карете пассажиры рассматривают друг друга, стараясь этого не показать. Трудная задача: они сидят, почти соприкасаясь коленями, мужчина на одном сиденье, две женщины напротив.

Уильям замечает, как плохо выглядит Конфетка; она бледна и будто нездорова, под глазами большие синеватые круги, чувственный рог подергивается в нервной полуулыбке… И как не к лицу ей траурный наряд. Да ладно, у фотографа это не будет иметь значения.

Конфетка с радостью отмечает, что, по крайней мере внешне, Уильям полностью оправился от травм. На лбу и на щеке осталась парочка тонких белых шрамиков, он все еще носит перчатки, которые ему великоваты, но в целом выглядит как новенький – даже лучше, потому что за время выздоровления исчезло брюшко, похудело и лицо, на нем очертились скулы, которых прежде не было. На самом деле, нечестно было с ее стороны сравнивать его лицо с карикатурой на нотах «горилла‑кадрили»; пусть он не так красив, как был его брат, но есть в нем нечто достойное – благодаря страданиям. Он меньше раздражается и меньше заикается, он все еще ведет корреспонденцию вместе с нею, хотя пальцы уже зажили, и он вполне мог бы справиться самостоятельно. Так что… Так что в действительности нет причины недолюбливать и бояться его, верно?

Телесная оболочка Софи сидит тихо и держится безупречно, потому что детям так полагается, но на самом деле она вне себя от волнения. Первый раз она сидит в семейном экипаже, первый раз едет в город в обществе отца, с которым никогда раньше не выходила. Вобрать в себя все это – задача такой неимоверной трудности, что Софи даже не знает, как к ней подступиться. Отцовское лицо ей кажется старым и мудрым, как лицо на рэкхэмовских этикетках, но когда он поворачивается к окну или облизывает свои красные губы – он похож на молодого человека с наклеенной бородой. По улице прохаживаются джентльмены и леди; все разные, и их сотни и сотни. По другую сторону улицы едет экипаж, запряженный одной лошадью. Карета из полированного дерева и металла полна таинственных незнакомцев, которых везет копытное животное. Но Софи понимает, что, когда два экипажа разъезжаются, они похожи друг на друга, как зеркальные отражения; для тех таинственных незнакомцев она – тайна, покрытая мраком, а они все суть Софи. Понимает это отец? А мисс Конфетт понимает?

– Как ты выросла! – ни с того, ни с сего замечает Уильям. – Сразу с‑стала большая. Как это ты умудрилась?

Софи не отрывает глаз от отцовских колен: вопрос будто из «Алисы в Стране чудес» – на него невозможно ответить.

– Мисс Конфетт заставляет тебя много работать?

– Да, папа.

– Хорошо, хорошо.

Опять он называет ее хорошей, как в тот день, когда с ним была леди, у которой лицо как у Чеширского кота!

– Софи больше всего любит учиться, – говорит мисс Конфетт.

– Очень хорошо, – говорит Уильям, сжимая и разжимая руки на коленях. – Можешь сказать, где находится Бискайский залив, Софи?

Софи обмирает. Один единственный необходимый факт жизни – и она оказалась не готова к нему!

– Мы еще не проходили Испанию, – объясняет ее гувернантка. – Софи учила все про колонии.

– Очень хорошо, очень хорошо, – отвечает Уильям, опять сосредоточивая внимание на окне. Здание, мимо которого они проезжают, украшено большой рисованной рекламой мыла «Пирс», и это заставляет его нахмуриться.

Студия фотографа помещается на верхнем этаже дома на Кондуит‑стрит, не очень далеко – если по прямой – от дома миссис Кастауэй. На бронзовой табличке значится: «Тови и Сколфилд, фотографы и художники». Наверх ведет мрачная лестница, на полпути висит фотографический портрет в раме: совсем юный солдат с губами, как лук Купидона; портрет сильно отретуширован, винтовку солдат держит на манер букета цветов. «Погиб в Кабуле. Бессмертен в памяти тех, кто любил его», – поясняет надпись. Ниже, на пристойном расстоянии, добавлено: «Справки здесь».

Здесь Рэкхэмов встречает высокий человек с усами, одетый во фрак.

– Добрый день, сэр, мадам, – произносит он.

Он и Уильям явно уже встречались, а Конфетка должна гадать: который тут Сколфилд, а который – Тови. Этот похож на импресарио, другого – тощенького человечка без пиджака – видно через щелку в двери приемной, он переливает какую‑то бесцветную жидкость из маленькой бутылки в большую. Стены завешаны фотографиями в рамках – мужчины, женщины, дети, поодиночке и семейными группами… Все как один без единого недостатка или изъяна. Висит и поистине огромная картина маслом: полная дама в пышном наряде эпохи Регентства и со всем, что полагается: с гончими собаками и корзиной, переполненной муляжами фруктов и дичи. В углу, поверх хвоста убитого фазана, красуется подпись: «И. X. Сколфилд, 1859».

– Взгляните, Софи, эту картину написал тот самый джентльмен, что стоит перед нами, – объявляет Конфетка.

– Действительно, это был я, – подтверждает Сколфилд, – но я оставил мою первую любовь и щедрые гонорары от таких дам, как эта, ради искусства фотографии. Ибо я всегда верил, что всякое новое искусство, чтобы стать искусством, нуждается в некотором… художественном акушерстве.

С секундным опозданием он вспоминает, что обращает свою речь к представительнице слабого пола.

– Простите за выражение.

Конфетку и Софи без промедления провожают в маленькую комнатку с умывальником, двумя зеркалами во весь рост и роскошным ватерклозетом веджвудского фаянса. Стены щетинятся множеством крючков для одежды и колышков для шляп. Единственное окно, забранное решеткой, выходит на крышу, которая соединяет студию Тови и Сколфилда с кабинетом дерматолога по соседству.

Открывается дорожная сумка и выгружается на свет роскошно многоцветное, шелковое, пышное ее содержимое. Конфетка помогает Софи снять траурное платье и надеть прелестное голубое с пуговками золотой парчи, заново причесывает девочку и закрепляет волосы новой заколкой из китового уса.

– Теперь повернитесь спиной, Софи, – просит Конфетка.

Софи подчиняется, но, куда бы она ни глянула, – повсюду зеркала и отражения, бесконечно множимые ими. Смущенная перспективой увидеть мисс Конфетт в нижнем белье, она рассматривает мамину дорожную сумку. Смятый рекламный листок с объявлением о том, что «Психо, сенсацию лондонского сезона, можно видеть исключительно в Фолкстоне», дает ей пищу для размышлений, пока гувернантка раздевается подле нее. Софи снова и снова читает цену, время сеансов, предостережение дамам с нервической предрасположенностью, поневоле урывками замечая белье Конфетки, выпуклость розовой плоти над вырезом шемизетки, обнаженные руки, которые борются с неподатливой конструкцией из темно‑зеленого шелка.

Софи подносит листок к носу, нюхает – не пахнет ли морем. Кажется, пахнет, но, может быть, это только ее воображение.

Студия Тови и Сколфилда, когда Конфетка и Софи входят в нее, оказывается совсем невелика – едва ли больше Рэкхэмовой столовой, но три ее стены чрезвычайно умело декорированы trompe‑l'œil, как задники на любой вкус. Одна стена представляет собой ландшафт, на фоне которого могут позировать мужчины – леса, горы, небо в тучах и, для желающих, передвижные классические колонны. Другая стена предлагает в качестве фона гостиную с наимоднейшими обоями. Третья поделена на три разных задника: у левого угла книжный шкаф от пола до потолка, с полок которого клиент может снять том в кожаном переплете и делать вид, будто читает его, но только при этом ему нельзя далеко отойти вправо, ибо тогда он пересечет «библиотечную» границу и окажется у задрапированного кружевными занавесками окна деревенского коттеджа. Деревенская идиллия тоже представляет собой очень узкий срез жизни, разве что на дюйм шире старомодного кринолина, а дальше идет детская с обоями в малиновках и лунных сернах.

Перед этим задником – видимо, используемым меньше других, собрана бутафория студии: не только деревянная лошадка, игрушечный локомотив, миниатюрный письменный столик и стул с прямой спинкой – предметы, которым место в детской, но и кавардак аксессуаров от других задников: посох горца (для художников и философов), большая ваза из папье‑маше на пьедестале из клееной фанеры, различные часы на бронзовых подставках, две винтовки, огромная связка ключей, свисающая на цепи с шеи бюста Шекспира, пачки страусовых перьев, ножные подставки разных размеров, фасад дедовских часов и множество других предметов, назначение которых с трудом поддается определению. К ужасу и восторгу Софи, есть даже чучело спаниеля с печальными глазами, который не откажется сидеть у ног любого хозяина.

Конфетка уголком глаза наблюдает за впечатлением, которое она и Софи производят на Уильяма. Ему как будто немного не по себе, словно он беспокоится, как бы непредвиденные обстоятельства не испортили дело этого дня. Но Конфетке не кажется, что он разочарован их нарядами. Если он и узнал на ней то платье, в котором она была во время их первой встречи, то никак этого не показывает. Дотоле незаметный Тови занимает место позади штатива фотоаппарата и набрасывает на голову и плечи плотное черное покрывало. Он останется под ним на все время визита Рэкхэмов, иногда двигая ягодицами на манер трясогузки, но при этом держа ноги неподвижными, как ножки штатива.

Экспозиции занимают минуты. Сколфилд отговорил Уильяма от его первоначального плана – сделать только одну фотографию; за сеанс можно сделать четыре, за них не нужно платить, и если клиент найдет их не вполне удовлетворительными, их не станут увеличивать.

Итак, Уильям стоит перед нарисованным горизонтом и смотрит «вдаль», как говорит Сколфилд, в точку, которая по размеру студии не может отстоять от фотоаппарата дальше, чем вентиляционная решетка. Сколфилд медленно возносит руку и декламирует: «На горизонте, прорывая тучи – солнце!», Рэкхэм инстинктивно всматривается, и Тови ловит момент.

Затем Уильяма уговаривают стать перед книжным шкафом с раскрытым томом «Элементарной оптики» в руках.

– А, да, тот самый знаменитый текст! – комментирует Сколфилд, потихоньку приближая книгу к лицу клиента. – Кто б мог подумать, что в таком скучном томе содержатся настолько дерзкие откровения!

Застывшее лицо Уильяма вдруг оживает, когда он начинает действительно читать, а Тови не медлит.

– Ах, это моя маленькая шуточка! – Сколфилд опускает голову, пародируя раскаяние.

Чем дольше он управляет клиентами, тем игривее становится – словно отхлебывает виски из фляжки в заднем кармане или потихоньку вдыхает веселящий газ.

Сидя вместе с Софи в сторонке и ожидая своей очереди, Конфетка размышляет над тем, есть ли в этой студии еще одна комнатка, потайная, оборудованная под порнографию. Когда Тови и Сколфилд остаются вдвоем после рабочего дня, что они проявляют – одни только снимки респектабельно одетых джентльменов и леди – или вытаскивают из дурно пахнущих жидкостей фотолаборатории голых проституток, потом вывешивая их на просушку? В конце концов, что может быть артистичнее, чем набор фотографий открыточного размера, продаваемых в конверте с надписью: «только для художников»?

– А теперь – ваша очаровательная маленькая девочка, – объявляет Сколфилд и с балетной ловкостью убирает бутафорию, сваленную перед фальшивой детской, оставляя одни игрушки. Минуту поколебавшись и рассудив, что мистер Рэкхэм не такой отец, который придет в восторг от вида своей дочки, взгромоздившейся в дамское седло на деревянной лошадке, убирает и ее. Подводит Софи к тонконогому столику, показывает, какую принять позу, обозревает мизансцену, шустро отступает на шаг, но потом делает прыжок вперед, чтобы отодвинуть лишний стул.

– Теперь, – возглашает он, с важностью поднимая руку, – я вызову с неба слона и буду им жонглировать на кончике носа!

Софи не поднимает подбородок и не распахивает глаза; она только думает о том месте в «Алисе», где Кот говорит: «Все мы здесь не в своем уме». Что, в Лондоне полно безумных фотографов и людей‑реклам, которые похожи на карточных придворных Червонной королевы?

– Слоны не спустились, – говорит Сколфилд, заметив, что Тови еще не наладил экспозицию. – Я так разочарован, что откручу себе голову.

Устрашающее обещание, за которым следует стилизованный жест, заставляет Софи наморщить лоб.

– Джентльмен желает, чтобы вы подняли подбородок, милая Софи, и не моргали глазами, – тихо подсказывает Конфетка.

Софи делает, как ей сказано – и мистер Тови сразу получает то, что нужно.

Для группового снимка Уильям, Конфетка и Софи позируют в подобии идеальной гостиной: мистер Рэкхэм стоит в центре, перед ним и чуть левее – мисс Рэкхэм, головой доставая как раз до цепочки от часов, а неназванная дама сидит на элегантном стуле справа. Вместе они образуют пирамиду, более или менее; вершина пирамиды – это голова Рэкхэма, а юбки мисс Рэкхэм и той дамы – ее основание.

– Идеально, идеально, – повторяет Сколфилд.

Конфетка сидит неподвижно, руки скромно сложены на коленях, спина прямая – будто аршин проглотила, немигающий взгляд направлен на поднятый палец Сколфилда.

Палаткообразное создание – Тови с его аппаратом – сейчас открыло глаз: в этот самый миг невидимые химикалии реагируют на поток света и на темнеющий отпечаток трех продуманно размещенных человеческих фигур. Она улавливает неглубокое дыхание Уильяма над головой. Он так и не сказал ей, чего ради они проделывают все это; она полагала, что все узнает до приезда сюда, но – нет. Набраться смелости и спросить – или это одна из тем, которые могут привести его в ярость? Как странно, что ситуация, которая должна бы внушать ей надежду на совместное будущее – снимается семейный портрет, где она занимает место жены – напротив, вызывает мрачные предчувствия.

Каким образом он собирается использовать этот портрет? Повесить его на стену он не может; так что он будет с ним делать? Мечтать над ним в уединении? Подарить ей? Бога ради – что она тут делает и почему чувствует себя хуже, чем если бы ее заставляли участвовать в голых непристойностях «только для художников»?

– Думаю, мы закончили, – говорит мистер Сколфилд, – как вам кажется, мистер Тови?

Партнер хмыкает в ответ.

Через много часов, по возвращении в Ноттинг‑Хилл, когда опустилась ночь и прошло возбуждение, домочадцы Рэкхэма расходятся спать. Все лампы в доме потушены; темно даже в кабинете Уильяма.

Уильям тихонько похрапывает на подушке; ему уже что‑то снится. Горит самая большая фабрика Перза, та, на которой производят мыло, а он смотрит, как пожарные тщетно стараются спасти ее. Во сне он чувствует невероятный запах горящего мыла – запах, с которым он никогда не сталкивался в действительности, и который – при всем его своеобразии – он забудет сразу после пробуждения.

Его дочь тоже крепко спит, измученная приключениями и огорчившаяся от того, что мисс Конфетт выбранила ее за капризность, и расстроенная послеобеденной неудачей, когда она выблевала не только жаркое из говядины, но и какао с пирожным, съеденные в кондитерской Локхарта.

Мир – до невозможности странное место; он больше и теснее, чем она могла представить себе, он полон феноменов, которые явно не понимает даже ее гувернантка, но отец сказал, что она хорошая девочка, а Бискайский залив находится в Испании – на случай, если он еще раз спросит. Завтра будет новый день, и она так хорошо выучит уроки, что мисс Конфетт нисколько не будет сердиться.

Конфетка лежит без сна, сжимая в руках ночной горшок, в который извергается мерзкая смесь болотной мяты и пивных дрожжей. Но при самых сильных спазмах, когда ее рот и ноздри горят, физические мучения – ничто, по сравнению со жгучей болью от слов, с которыми Уильям вечером выставил ее из кабинета: «Занимайся своим делом! Как ты думаешь, если бы это касалось тебя, сказал бы я тебе или нет? Ты кого из себя корчишь?»

Она забирается под одеяло, обхватив руками живот, боясь застонать – как бы звук не прошел сквозь стены. Мышцы живота болят от конвульсий, внутри ничего не могло остаться. Кроме…

Впервые за время беременности Конфетка представляет себе ребенка… как ребенка. До сего времени ей удавалось избежать этого. Начиналось просто с беспричинной тревоги, с отсутствия менструаций; потом это превратилось в червяка в бутоне, в паразита, которого она надеялась выгнать из себя. Даже когда ничего не вышло, она не представляла себе, что это нечто живое, цепляющееся за дорогую жизнь – то был загадочный объект, растущий, но в то же время инертный; комок мясистого вещества, необъяснимо увеличивающийся в ее нутре. А теперь, лежа в этот глухой полночный час и сжимая руками живот, она вдруг осознает, что под ее руками жизнь, что она вынашивает человека.

Какой он, этот ребенок? Есть у него лицо? Конечно, лицо у него должно быть. Это он или она? Ему хоть что‑то известно о том, какой матерью была Конфетка до сих пор? Может, он корчится от страха, кожа ошпарена сульфатом цинка и бурой, рот раскрыт в поиске чистой пищи посреди ядов, бурлящих в Конфеткиных внутренностях? Может, он проклинает день, когда родился, хотя этому дню еще только предстоит наступить?

 

Конфетка убирает ладони с живота и кладет их на пылающий лоб. Она должна сопротивляться этим мыслям. Этому ребенку – этому существу – этому цепкому комку мяса – нельзя позволить жить. На карту поставлена ее собственная жизнь; если Уильям узнает, что она беременна, – это конец, всему конец. «Вы не вернетесь на улицы, мисс Конфетт, ведь не вернетесь?» – говорила ей миссис Фокс. «Я скорее умру», – пообещала она в ответ.

Конфетка укрывается, готовясь заснуть; тошнота проходит, и она уже может сделать глоток воды, чтобы смыть с языка болотную мяту и желчь. Живот болит от грудной клетки до паха, будто она задала непосильную нагрузку непривычным к работе мышцам. Она кладет ладонь на живот – там, кажется, пульсирует сердце. Ее собственное, конечно, то же, что пульсирует в груди и в висках. У этого создания внутри нее, наверное, еще нет сердца. Или есть?

Сколфилд и Тови тоже не спят; несмотря на поздний час; они даже не покинули студию на Кондуит‑стрит. Помимо прочих дел, они работали над рэкхэмовскими фотографиями.

– Голова получилась маленькая, – бурчит Тови, щурясь на блестящее женское лицо, которое только что материализовалось в темноте. – Тебе не кажется, что голова несоразмерно мала?

– Да, – говорит Сколфилд, – но она все равно не годится для этой цели. Слишком яркая; будто у нее лампа в черепе горит.

– А не проще ли будет заново снять всех троих, на воздухе, в ярком освещении?

– Да, любовь моя, это проще, – вздыхает Сколфилд, – но вне пределов возможного.

Они трудятся почти до рассвета. Заказ Рэкхэма поставил перед ними задачу, куда более трудную, чем привычные им работы: наложить лицо юноши на фигуру солдата, чтобы представить скорбящим родителям почти подлинное свидетельство воинской доблести без вести пропавшего сына. Выполнение рэкхэмовского заказа требует от них почти невозможного: лицо с фотографии, сделанной на ярком солнце любителем, сильно преувеличивающим свое мастерство, нужно переснять, увеличить в несколько раз и смонтировать со студийной фотографией другой женщины, которую снимали профессионалы.

К трем часам они получили наилучший результат, возможный при таком исходном материале. Рэкхэму просто придется удовлетвориться этим снимком, а если он его не устроит – пускай заплатит за нормальные фотографии, свою и дочери, а неудавшийся монтаж может забрать бесплатно.

Фотографы ложатся спать в маленькой комнате, примыкающей к студии – в такой час им не найти кеб, чтобы уехать к себе в Клеркенуэлл. В лаборатории висят на проволоке сегодняшние фотографии: отличный снимок Уильяма Рэкхэма, увлеченно читающего книгу, отличная фотография Софи Рэкхэм, замечтавшейся в детской, и самая странная из фотографий Рэкхэмова семейства – с головой Агнес Рэкхэм, трансплантированной из далекого лета, неестественно светящейся, как светятся те загадочные фигуры, которых спириты считают призраками, запечатлевшимися на желатиновой эмульсии пленки, но никогда не видимые невооруженным глазом.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

 

Софи Рэкхэм стоит у окна на скамеечке и легонько раскачивает ее, проверяя устойчивость. Чуть‑чуть пошатывается… Осторожно, чтобы не наступить на длинную юбку, переставляет ноги, ища точку равновесия.

«Я вырасту и стану больше мамы», думает она. Это не заносчивость и не соперничество; Софи догадалась, что природа ее тела не такая, как у матери, и ему не суждено быть миниатюрным. Будто в раннем детстве ей дали откусить от пирожка Алисы в Стране чудес, но вместо того, чтобы сразу вырасти до потолка, Софи растет понемножку, каждую минуту, и рост не прекратится, пока она не станет очень большой – как мисс Конфетт или отец.

Скоро ей уже не понадобится скамеечка, чтобы смотреть в окно на мир. Скоро мисс Конфетт – или кому‑то еще – придется добывать для нее новые башмаки, новое белье – новое все, потому что она вырастает все больше и почти вся одежда становится ей мала. Возможно, ее опять повезут в город, где есть магазины, в которых каждый день продается единственный экземпляр одной и той же вещи – из‑за удивительного множества людей, бесконечно заполняющих улицы.

Софи поднимает подзорную трубу, обхватывает пальцами ее толстую кромку. Раздвигает трубу на все четырнадцать дюймов длины и направляет на Чепстоу‑Виллас. Прохожих мало, ничего не происходит. Не то, что в городе.

Позади скрипнула ручка двери классной комнаты. Неужели уже возвращается мисс Конфетт, которая только недавно ушла помогать папе с письмами? Софи боится быстро повернуться, чтобы не упасть со скамеечки, потому что если разобьется подзорная труба, то страдать ей от невезения семь сотен и семьдесят семь лет – так она загадала.

 

– Здравствуй, Софи, – произносит глубокий мужской голос.

Софи потрясена: в дверях стоит отец. В последний раз он посетил ее комнату, когда Беатриса еще была няней, а мама уехала к морю. Софи соображает, произведет ли книксен хорошее впечатление на отца, но качнувшаяся скамейка подсказывает, что не стоит рисковать.

– Здравствуй, папа.

Он закрывает за собою дверь, входит в комнату и ждет, что дочь слупит на ковер. Ничего подобного раньше не бывало. Она хлопает глазами, глядя снизу вверх на его нахмуренное, но улыбающееся бородатое лицо.

– Я тебе кое‑что принес, – говорит отец, пряча руки за спиной.

Возбужденное ожидание умеряется страхом: а вдруг отец пришел сказать, что ее отправляют в дом для непослушных девочек, ведь няня грозила, что он может это сделать.

– Вот, смотри.

Он вручает ей рамку размером с большую книгу. Под стеклом – ее фотография, сделанная тем человеком, который утверждал, что может жонглировать слоном на кончике носа. Та Софи Рэкхэм, которую он запечатлел, благородна и бесцветна, вся серая и черная, как статуя, и выглядит чрезвычайно достойно и взросло. Ненастоящий задник превратился в настоящую комнату; у юной леди красивые и живые глаза, в которых мерцают крохотные огоньки. Какая красивая картинка. Были бы краски, получилась бы просто картина.

– Спасибо, папа, – говорит Софи.

Отец улыбается, глядя на нее сверху вниз; его губы складываются в улыбку не сразу, а рывками, как будто ему непривычно пользоваться нужными мускулами лица. Он молча достает из‑за спины другую фотографию в рамке: на этой изображен он сам, стоящий перед нарисованными горами и небом, всматривающийся в будущее.

– Что скажешь?

Софи не верит своим ушам. Отец до этого никогда не спрашивал ее мнения. Возможно ли, чтобы Вселенная позволила такое? Он старый, а она юная, он большой, а она маленькая, он мужчина, а она женщина, он ее отец, а она всего только его дочь.

– Очень хорошо, да, папа? – говорит она.

Она хочет сказать, как реальна иллюзия того, что он стоит у этих гор, но опасается, что не сумеет связно выразить мысль, что ее подведет скудный словарный запас. И все же он догадался, о чем она думает.

– Странно, не правда ли, мы же знаем, что ф‑фотография сделана в комнате верхнего этажа, внизу людная улица – тем не менее, я стою в дикой местности. Но это как раз и есть то, что мы все д‑должны делать, Софи: п‑представлять себя в наилучшем свете. Для того и с‑существует искусство. А также история.

Его заикание усиливается по мере того, как исчерпываются возможности вести беседу на понятном ей уровне. Софи чувствует, что отец собирается уйти.

– А что с другой картинкой, папа? – не выдерживает она. – На которой мы все вместе?

– Та вышла неудачно, – с огорчением отвечает он. – Возможно, мы как‑нибудь съездим туда и попробуем еще раз. Но я не обещаю.

Он обрывает разговор и, не простившись, важно покидает комнату. Софи смотрит на закрывшуюся дверь и прижимает к груди свою фотографию. Скорее бы показать ее мисс Конфетт.

Поздним вечером того же дня, когда Софи уже давно спит, и спит даже прислуга, в кабинете хозяина горит свет: Конфетка и Уильям продолжают обсуждать дела. Тема неисчерпаема, деловые хитросплетения становятся все запутаннее, им нет конца, даже когда у обоих нет больше сил разбираться в них. Год назад, если бы Конфетку спросили, что требуется для ведения парфюмерного дела, она бы ответила: нужно вырастить цветы, собрать их, сделать из них нечто вроде крепкого бульона, добавить эту эссенцию в бутылки с водой или в куски мыла, наклеить этикетки на то, что получилось, и телегами развозить по магазинам. Теперь на обсуждение таких серьезных вопросов, как, например, доверить ли прохвосту Кроули составление сметы по преобразованию коромысловых двигателей двенадцати лошадиных сил в двигатели шестнадцати лошадиных сил, и есть ли смысл опять тратить деньги на обхаживание портовых властей в Гулле, запросто уйдет по двадцать минут на каждый. Только потом можно будет взять в руки первое письмо из горы неразобранной почты. Конфетка пришла к выводу, что это удел любой профессии: что кажется простым для посторонних, невероятно сложно для тех, кто занимается своим делом. В конце концов, даже шлюхи могут часами рассуждать о своем ремесле.

В этот вечер Уильям в странном настроении. Всегдашняя раздражительность сменилась спокойной рассудительностью, но с изрядной долей меланхолии. Проблемы бизнеса, реакцией на которые в начале его директорства был безрассудный энтузиазм, а позднее – задиристое сопротивление, вдруг точно сломили его дух. «Бесполезно», «невыгодно», «напрасно» – он стал часто употреблять эти слова, сопровождая их тяжкими вздохами, и обременяя Конфетку задачей восстановить его уверенность в себе.

– Ты действительно так думаешь? – спрашивает он в ответ на ее заверения, что звезда Рэкхэма все еще на подъеме. – Какая же ты оптимистка.

Конфетка понимает: надо быть благодарной за то, что он хоть не срывает на ней злость, но так велик соблазн огрызнуться! После того, что она сегодня вытерпела с Софи, у нее есть собственные обиды, она не в настроении изображать из себя ангела‑утешителя. Когда же кто‑нибудь ее заверит, что все будет хорошо?

«Я ношу твое дитя, Уильям, – хочется ей сказать. – Я уверена, что это мальчик. Наследник „Парфюмерного дела Рэкхэма“, которого ты так сильно желаешь. Никому не нужно знать, что это твой ребенок, кроме нас двоих. Ты можешь объявить, что взял меня в дом через „Общество спасения“, не зная о моей беременности. Ты можешь сказать, что я оказалась такой хорошей гувернанткой для Софи, что ты не в силах заставить себя осуждать грехи моей прежней жизни. Ты всегда говорил, что тебе наплевать на мнение других. А потом, когда пройдут годы, когда твой сын пойдет по твоим стопам и люди перестанут болтать, мы сможем пожениться. Это дар судьбы, разве ты не видишь?»



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: