ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 60 глава




– Я думаю, лучше оставить все как есть, – советует Конфетка, возвращая себя к реальности – в духе коромысловых двигателей. – Чтобы компенсировать вложения, тебе понадобится десять лет хороших урожаев – и это при условии, что конкуренты не будут расширяться. Слишком большой риск.

Напоминание о конкурентах еще больше омрачает настроение Уильяма.

– Ох, Конфетка, оставят они меня позади – махать руками им вдогонку, – он даже показывает со своей оттоманки, как будет махать. – Двадцатый век принадлежит Пирсу и Ярдли, я всеми косточками чую.

Конфетка покусывает нижнюю губу, подавляя вздох раздражения. Если бы можно было усадить его за работу – рисовать австралийских кенгуру или решать простую задачку на сложение! Вознаградил бы он тогда ее широкой улыбкой?

– Давай пока позаботимся о том, что будет в нашем веке, Уильям, – предлагает она, – в конце концов, мы ведь в нем живем.

И, подчеркивая необходимость заняться письмами в порядке их поступления, она берет очередной конверт и читает вслух имя отправителя:

– Филип Бодли.

– Оставь это, – стонет Уильям, переходя почти в горизонтальное положение на оттоманке. – Это совершенно тебя не касается. Я имею в виду, не касается дел фирмы Рэкхэма.

– Надеюсь, ничего неприятного, – сочувственно бормочет она, стараясь голосом показать, что он может делиться с нею любыми секретами, а она его поддержит как самая лучшая жена на свете.

– Приятно или неприятно, тебя это не касается, – отмечает он – не сварливо, а с печальным смирением. – Ты помни, что у меня все же есть кое‑какая жизнь за пределами этого стола, любовь моя.

Она принимает ласковое слово за чистую монету – во всяком случае, старается. Он же все‑таки дает ей понять, как она незаменима в его работе… Верно? Она берет в руки следующий конверт.

– Финнеган и Кo. Тайнмаут. Он закрывает лицо руками.

– Выкладывай самое страшное.

Конфетка читает вслух, делая паузы, когда сердитое хмыканье или скептическое ворчание Уильяма мешают ему расслышать слова. Потом, пока он переваривает содержание письма, она молча сидит за столом, мелко дыша, ощущая зловещее давление на свой желудок и чувствуя, как к горлу поднимается уязвленная гордость.

– Софи была сегодня просто невозможна, – выпаливает она. Уильям, поглощенный вопросом, требующим Соломоновой мудрости:

действительно ли разгрузка в Тайнмауте задерживается по вине лодырничающих докеров или это снова врет поставщик, непонимающе хлопает глазами.

– Софи? Невозможна?

Конфетка делает глубокий вдох, от которого швы платья врезаются в набухшую грудь и живот. Она мгновенно вспоминает возбуждение Софи после отцовского визита, ее самодовольную гордость фотографией, ее радостную болтливость и невнимательность, которые кончаются слезами, когда к концу занятий выясняется, что она не может правильно сложить числа и запомнить названия цветов, отсутствие аппетита за обедом и капризы от голода перед сном. Казалось, ее накачали некой чужеродной субстанцией, которую она не может переварить.

– Она уверяет, будто ты сказал, что в ближайшее время мы все снова отправляемся фотографироваться, – говорит Конфетка.

– Я… Я ничего подобного не говорил, – возражает Уильям, хмуро приходя к заключению, что жизнь – это просто трясина неверных толкований и предательств: даже собственная дочь, стоит только сделать ей приятное, тут же обрушивает неприятности на его голову!

– Она уверяет, что ты обещал.

– Ош‑шибается.

Конфетка трет усталые глаза. Пальцы у нее такие шершавые, а веки такие нежные, что она боится повредить глаза.

– Я подумала, – говорит она, – что если ты собираешься уделять Софи больше внимания, то это, наверное, лучше делать в моем присутствии.

Он приподнимается на локте и зло смотрит на нее, будто не верит. Сначала Софи, а теперь Конфетка! Как же любят женщины осложнения и неудобства!

– Ты мне будешь указывать, – бросает он, – когда и в каких обстоятельствах я могу видеться с дочерью?

Конфетка смиренно наклоняет голову и старается говорить как можно мягче:

– О нет, Уильям, как ты мог подумать. Ты замечательно держишься, и я восхищаюсь тобой.

По он все еще зол. Господи, что же ему сказать? Вообще держать язык за зубами или, может, из этого выйдет какая‑то польза?

«Ах ты, Господи, целый словарь слов выучила, правда, милая?» – насмехается из прошлого миссис Кастауэй. – «А в этой жизни только два из них принесут тебе хоть какую‑то пользу: „да“ и „деньги“».

Конфетка снова делает глубокий вдох.

– Ситуация с Агнес столько лет так осложняла твою жизнь, – соболезнует она, – и теперь тебе нелегко, я понимаю. И Софи – на самом деле, она так благодарна за любой интерес, который ты к ней проявляешь, да и я тоже. Я только думаю… если только это возможно для тебя… для нас…чуть‑чуть почаще бывать вместе… Как… как семья. Так сказать.

Она сглатывает, боясь, что слишком далеко зашла. По разве это не он захотел, чтобы они втроем сфотографировались вместе? К чему бы эта фотография, если не к этому?

– Я и так д‑делаю все возможное, – предупреждает он, – чтобы это несчастное семейство продолжало функционировать.

Его жалость к себе подталкивает ответить целым залпом собственных сожалений, но она вовремя сдерживается. Он так сжимает кулаки, что косточки белеют, белеет и его лицо, напрасно она все это затеяла; их будущее может вот‑вот разбиться вдребезги; хоть бы Бог помог ей найти нужные слова, и она больше никогда ни о чем не попросит. Шурша юбками, выскальзывает она из‑за стола и опускается на колени рядом с ним, нежно накрыв его руку своей.

– О Уильям, пожалуйста, не называй это семейство несчастным. Ты добился великих успехов в этом году, блистательных успехов. С колотящимся сердцем она обнимает его за шею, и, слава Богу, он не отталкивает ее.

– Конечно, то, что случилось с Агнес, это трагедия, – продолжает она, гладя его по плечу. – Но, по‑своему, это было и милостью, разве не так? Все эти тревоги и… скандалы… столько лет, а теперь ты, наконец, освободился.

Он расслабляется, сначала одна рука, потом другая ложатся на ее талию. Чудом она спаслась, просто чудом!

– И у фирмы Рэкхэма такой замечательный год, – продолжает она, – Половина проблем, с которыми мы сталкиваемся, это проблемы роста, этого нельзя забывать. И у тебя счастливое семейство, честное слово, это так. Прислуга очень дружелюбна со мной. Судя по тому, что мне удается услышать, могу тебя уверить, она всем довольна, а тебя все в доме просто боготворят…

Он поднимает глаза – растерянный, несчастный, нуждающийся в поддержке, похожий на собаку, потерявшую хозяина. Она целует его в губы, гладит между ног, просовывает худую кисть к вялой выпуклости…

– Вспомни, что я тебе сказала при нашей первой встрече, любовь моя, – шепчет она, – я сделаю все, что ты захочешь. Все, что угодно.

Он мягко удерживает руку, которой она начинает подбирать юбки.

– Поздно, – вздыхает он. – Нам пора в постель.

Она хватает его за руку, направляя ее сквозь теплые слои одежды к своей обнаженной плоти.

– Именно об этом я и думаю.

Если он хоть на миг ощутит то, что между ее ног, она заполучит его. Он не сможет устоять перед женскими соками. Они для него – самый сильный стимул.

– Нет, я серьезно, – говорит он. – Посмотри на часы.

Конфетка послушно поворачивает голову и смотрит на часы, а он тем временем высвобождается из ее рук. Половина двенадцатого. У миссис Кастауэй половина двенадцатого – это разгар вечерней работы. Даже на Прайэри‑Клоуз Уильям иногда приезжал к ней заполночь, внося в тихие комнаты жизнь и шум; врывался с улицы – плащ забрызган дождем, голос дрожит от желания. Так созвучны были они друг другу тогда, что но первому его объятию она знала, в какое из отверстий его потянет.

– Боже, как я устал, – тянет он, когда дедовские часы бьют половину. – С корреспонденцией на сегодня все, прошу тебя. Завтра снова на прорыв, да?

 

Конфетка целует его в лоб.

– Как скажешь, Уильям.

Наутро Конфетка поднимает Софи как обычно. Помогает ей одеться, завтракает с нею, усаживает за письменный стол в классной комнате. Но почти сразу после начала урока приступ тошноты заставляет гувернантку ринуться в дверь, жадно хватая воздух, пропитавшийся запахами переслащенной овсянки и хлорки. Она замирает на площадке; голова кружится так, что она не уверена, успеет ли добраться до спальни. Однако воздух здесь свежее, и позыв проходит.

Она балансирует на краю лестницы. Ступеньки неподвижны, хотя стены и потолок продолжают медленно кружиться. Оптическая иллюзия. Сегодня утром темновато, и следов крови Агнес совсем не видно. Сколько ступенек на этой лестнице? Много, много. Холл далеко‑далеко внизу. Конфетка балансирует на краю. Руки, одна на другой, прижаты к выпуклости живота. Она заставляет себя отпустить живот. Дом делает вдох и выдох. Он хочет помочь ей, он знает ее беду, он знает, что для нее лучше. Она делает шаг вперед и замечает, что снова прижимает живот. Она широко расставляет руки, как крылья, кровь в висках бьется с такой силой, что газовый свет сочувственно пульсирует в такт. Закрыв глаза, она позволяет себе упасть.

– Мистер Рэкхэм! Мистер Рэкхэм! (Бум, бум, бум по двери кабинета). – Мистер Рэкхэм! Мистер Рэкхэм! (Бум, бум, бум!)

Уильям выскакивает из‑за письменного стола, и так резко открывает дверь, что Летти чуть не наталкивается кулаком на его вздымающуюся грудь.

– Ой, мистер Рэкхэм! – неистово визжит она, – мисс Конфетт упала с лестницы!

Оттолкнув ее, он большими шагами перемахивает площадку и смотрит вниз, на длинную, длинную полосу ступенек под ковровой дорожкой. Тело Конфетки простерто далеко внизу; клубок черных юбок, белого нижнего белья, распустившихся рыжих волос и вывернутых наружу конечностей. Она недвижима, как кукла.

Придерживаясь рукой за перила, чтобы не свалиться самому, Уильям несется вниз, перепрыгивая через две и три ступеньки.

 

Через короткое время потеря сознания заканчивается для Конфетки легким похлопыванием по щеке. Она лежит на собственной кровати, над нею склонился Уильям. Последнее, что она помнит – полет сквозь пространство.

– Как я сюда попала?

Лицо у Уильяма встревоженное, но не сердитое. Конфетка улавливает неясный отсвет нежной заботы о ней – или напряжения.

– Мы с Розой принесли тебя, – говорит он.

Она оглядывается по сторонам, ища Розу, но ее нет. Конфетка наедине со своим любовником… или нанимателем… Кем бы он ни был ей теперь.

– Я оступилась, – оправдывается она.

– В этом доме все подвержены несчастным случаям, что тут сомневаться, – безрадостно шутит Уильям.

Конфетка хочет приподняться на локтях, но ее пронизывает острая боль – будто нож всадили в ребра. Она пробует приподнять голову, упираясь подбородком в грудную кость – и две вещи бросаются ей в глаза: растрепанные волосы без шпилек неопрятной массой свисают на плечи, юбки задрались, открывая нижнее белье.

– Прислуга… Меня видели такой неприбранной? Уильям не может не рассмеяться.

– Странные в‑вещи беспокоят тебя, Конфетка!

Она тоже смеется, и глаза наполняются слезами – какое это счастье, слышать, как он произносит ее имя. Она представляет себе, что должно было происходить чуть раньше – Уильям несет ее вверх по лестнице, но тут же напоминает себе, что нес он не в одиночку и что тащили ее наверняка неумело и некрасиво.

– Мне так стыдно, Уильям… я… оступилась…

– Доктор Керлью уже в пути.

Конфетка холодеет при мысли о том, что доктор Керлью, которого она знает только по дневникам Агнес, теперь торопится к ней. Она представляет себе, как он скользит по улице со сверхъестественной скоростью, глаза горят, как свечи, когтистые лапы замаскированы перчатками, черный чемоданчик кишит червями. Лишившись миссис Рэкхэм, намеченной добычи, он будет вынужден довольствоваться Конфеткой.

– А это нужно? – спрашивает Конфетка. – Смотри: со мною все в порядке.

Она поднимает руки, ноги, легонько двигает ими, задыхаясь от боли. Уильям пристально смотрит на это зрелище с жалостью и отвращением – как если бы она была гигантским тараканом или буйно помешанной.

– Не вставай с кровати, – приказывает он голосом, в котором звучит сталь.

Конфетка лежит и ждет, стараясь не делать глубоких вдохов, чтобы не так болело. Сильно она покалечила себя в этот миг безумия? Правая щиколотка одеревенела и болит, в ней отдается каждый удар сердца. Конфетке кажется, что у нее переломаны ребра, и острые обломки белой кости впиваются в мягкие красные оболочки внутренних органов. И ради чего? Знала ли она хоть одну женщину, которая бы выкинула, упав с лестницы? Еще одна выдумка, сказочка из тех, что проститутки рассказывают друг дружке. У Хэрриэт Пали был выкидыш после того как ее избили до полусмерти, но то другое дело: Уильям вряд ли станет бить ее и пинать в живот, ведь так? Хотя иногда у него в глазах мелькает что‑то такое…

В дверь стучат, ручка поворачивается, и в спальню входит рослый мужчина.

– Мисс Конфетт, не так ли? – говорит он приветливым, деловитым тоном. – Я доктор Керлью, позвольте мне…

Торжественно держа чемоданчик перед собою, он делает шаг к ней – штиблеты на нем поношенные, но непохожие на раздвоенные копыта; глаза не горят, а борода тронута сединой. Он не только на дьявола не похож, но сильно похож на Эммелин Фокс; правда, его длинное лицо выглядит привлекательнее, чем длинное лицо дочери.

– Не помните ли вы, – почтительно начинает он, опускаясь на колени у Конфеткиной кровати, – с какой высоты вы упали, и на какую часть тела пришелся главный удар?

– Не помню, – говорит она, припоминая жуткий, смазанный миг, когда дух высвободился из тела, зависшего в воздухе, а безжизненное чучело из плоти и тряпья начало скатываться по ступенькам. – Все было так внезапно.

Доктор Керлью открывает чемоданчик и достает острый металлический инструмент, который оказывается крючком для застегивания.

– Позвольте, мисс, – говорит он. Она кивает.

Жесткими, но осторожными руками, доктор обследует пациентку, подчеркнуто не проявляя интереса ни к чему, кроме состояния костей под мясом. Он снимает или закатывает один слой одежды за другим, затем возвращает их на место, оставив открытой только правую ногу. Когда, стянув вниз ее панталоны, он кладет ладони на голый живот, Конфетка заливается багровой краской, но он всего лишь нажимает живот большими пальцами, удостоверяясь, что нигде не болит, обследует бедра, бесстрастным голосом прося ее сделать то или иное движение.

– Вам повезло, – заключает он, – нередки случаи, когда люди ломают себе руки или даже шеи, упав со стула. Вы упали с лестницы и отделались всего двумя треснутыми ребрами, которые со временем заживут, и несколькими ушибами, которых вы сейчас не замечаете, но скоро почувствуете. Помимо этого, у вас растяжение щиколотки, но перелома нет. К завтрашнему утру щиколотка распухнет до размеров моего кулака, – он показывает руку со свободно согнутыми пальцами, – и, полагаю, что тогда вы не сможете двигать ею, как двигаете сейчас. Пусть это вас не тревожит.

Он достает из чемоданчика большой бинт и срывает с него бумажную обертку.

– Этим бинтом я сейчас туго перевяжу вам щиколотку, – объясняет он, кладя ее ногу себе на колено и не обращая внимания на оханье. – Должен просить вас не снимать бинт, как бы вам ни хотелось этого. Повязка будет становиться все теснее по мере увеличения отека; вам даже может показаться, что бинт вот‑вот лопнет. Заверяю вас, это невозможно.

Закончив перевязку, доктор Керлью стягивает к ногам Конфеткино платье – почти как саван.

– Не делайте глупостей, – говорит он, вставая, – старайтесь по возможности не покидать постель, и вы скоро поправитесь.

– Но… Но я должна выполнять свои обязанности, – слабо протестует Конфетка, приподнимаясь на локте.

Он смотрит на нее. В темных глазах искорка, будто есть у него подозрение, что все обязанности, для выполнения которых ее нанял Уильям Рэкхэм, могут выполняться в горизонтальном положении.

– Я договорюсь, – серьезно обещает он, – чтобы вас обеспечили костылем.

– Спасибо, большое спасибо.

– Совершенно не за что.

Защелкнув чемоданчик, человек, который в дневниках, спрятанных под ее кроватью, отождествляется с Демоном‑Инквизитором, Владыкой Пиявок и Пользователем Червей, вежливо желает ей всего доброго и оставляет ее с миром, на миг задержавшись в дверях, чтобы погрозить пальцем «Помните: ведите себя осторожно».

В точном соответствии с предсказанием доктора Керлью, наутро после падения Конфетка просыпается с мучительным желанием снять повязку с ноги. Делает она это незамедлительно и чувствует себя гораздо лучше.

 

Однако в скором времени освобожденная нога распухает так, что делается вдвое толще здоровой. Конфетка не в силах даже опустить ее на пол, не говоря уже о том, чтобы ступить. Невозможно двигаться – ни хромая, ни прыгая на одной ноге; и не только потому, что это ужасно выглядит, но и потому, что невыносимо болят ребра. Чуть подвигавшись по комнате, Конфетка вынуждена признать, что в этом состоянии быть гувернанткой Софи она не может.

Страху не дает перейти в панику появление Розы с подарком от хозяина – с костылем соснового дерева, покрытым темным лаком. Был он у Уильяма раньше или куплен специально для нее, Конфетка не осмеливается спросить. Но теперь она ковыляет вперед и назад на трех ногах, поражаясь тому, как простой инструмент способен изменить мир, сделать светлой мрачную перспективу, превратить несчастье в простое неудобство. Палка с перекладиной – и она снова на ногах! Чудо. Вскоре после ленча, пропустив только полдня занятий с Софи, она выходит из комнаты с книгами подмышкой и с костылем под другой – готовая к исполнению обязанностей.

Она уже достаточно хорошо знает Софи, поэтому не удивляется, застав ее за письменным столом. Софи сидит терпеливо, будто прошло четыре минуты, а не четыре часа с тех пор, как Роза привела ее в классную комнату. Рука Розы сразу угадывается в том, как расчесаны и убраны волосы Софи – не так, как это делает Конфетка. С новой прической Софи больше походит на Агнес. На столе разложены единственные свидетельства ее утреннего ничегонеделания: рисунки лошадей; с полдюжины рисунков, где синие лошади, красные окна и серый дым. Софи накрывает их руками, будто ее поймали с поличным, будто вместо рисования ей следовало заниматься Мавританскими войнами.

– Извините, мисс.

– Вам не в чем извиняться, Софи, – разочарованно вздыхает Конфетка и переставляет костыль.

Глупо было надеяться, но ей бы хотелось быть встреченной вскриком облегчения и детскими поцелуями.

– Прошу вас, Софи, – говорит она, вздергивая плечо, – возьмите у меня книги. Боюсь, что могу в любую минуту выронить их.

Софи послушно спрыгивает со стула, ничем не показывая, что замечает беспомощность гувернантки. Она тянется к книгам у нее подмышкой, нечаянно задевая грудь Конфетки и скользнув рукой по соску. Конфетка восстанавливает равновесие, охнув от боли в ноге.

– Спасибо, – говорит она.

Софи возвращается на место и ждет указаний. Ее решимость делать вид, будто сегодня гувернантка выглядит как обычно, совершенно очевидна: когда Конфетка, покачнувшись на костыле, неловко опустилась на стул, Софи быстро отвела глаза от неэлегантного зрелища.

– Ради Бога, Софи, – не выдерживает Конфетка, – вам что, ничуть не хочется узнать, что со мной случилось?

– Да, мисс.

– Но если вам интересно, отчего вы не спросите? – Я…

Софи морщит лоб и опускает глаза. Как будто ее подловил хитрый оппонент, ради образования загнав в логическую ловушку.

– Роза сказала, что вы упали с лестницы, мисс, и что я не должна таращиться на вас…

Конфетка крепко закрывает глаза и пытается собраться с силами. «Прошу тебя, Софи, обними меня, – думает она. – Прошу тебя, Софи». Но говорит она совсем другое:

– Доктор сказал, что я скоро поправлюсь.

– Да, мисс.

Конфетка рассматривает рисунки на письменном столе Софи. Рядом с каждой символической лошадью нарисованы три человеческие фигуры: одна маленькая и две большие. Даже Конфетке, которая видит рисунки вверх ногами, ясно, что мужчина в темной одежде и цилиндре – это, конечно, Уильям, а девочка кукольного размера с недостаточным числом пальцев – Софи. Но кто женщина в этой триаде? На рисунке у нее лицо в форме сердечка и голубые глаза Агнес, но она высокого роста, почти как Уильям, и ее пышные волосы нарисованы красным карандашом. Конфетка взволнована, но тут же замечает, что на столе нет желтого карандаша, только красный, синий и серый. И кто знает, может быть, для нее все взрослые одного роста?

– Ну, хорошо, – произносит Конфетка, пожимая руками, – возьмемся за арифметику.

В этот день Уильям Рэкхэм сам отвечает на письма. Пишет с трудом; пальцы не слушаются, но он управляется. Положив искривленный безымянный палец на средний, он следит, чтобы кончик пальца не смазывал чернила, и, держа перо почти вертикально между большим и указательным, добивается приличной плавности.

«Я прочел Ваше письмо», – пишет он и думает: а теперь, черт побери, отвечаю…

 

Непосредственная связь между мозгом и пером восстановлена, хоть и довольно замысловатым образом.

Плевать на неудобства. Зато, какое счастье быть независимым и иметь возможность прямо разъяснить этому прохвосту Панки, что есть что, – без Конфеткиной редактуры, которая делает его слова беззубыми. Некоторые люди заслуживают того, чтобы им показали зубы! Особенно Гроувер Панки! Если «Парфюмерному делу Рэкхэма» суждено войти в следующий век и дальше, то сейчас руль должен быть в крепкой руке – руке, которая не приемлет таких штучек! Как он смеет, этот Панки, заявлять, что слоновая кость обязательно будет давать трещины, если обтачивать ее так тонко, как то необходимо для баночек Рэкхэма?

«Возможно, в последнее время Вы используете низкосортных слонов? – царапает он. – Баночки, которые Вы мне показывали в Ярмуте, были достаточно прочными. Предлагаю Вам вернуться к слонам той породы.

Ваш…»

Ладно, допустим, что ненадолго «ваш». Но на свете не один торговец слоновой костью, мистер Гроувер Ханки‑Панки!

Уильям ставит подпись и хмурится. Подпись выглядит нехорошо; это детская имитация его прежней подписи, хуже даже самых сонных подделок Конфетки. Ну и что? До того, как он взял в свои руки «Парфюмерное дело Рэкхэма», он подписывался не так, как потом, а росчерк пера под письмами, которые он писал в школе, имеет мало общего с подписью на свидетельстве о браке. Жизнь идет. Перемены постоянны, как сказал сам премьер‑министр.

Он запечатывает письмо. Хочется сразу отправить его, поспешить на Портобелло‑роуд и бросить в первый же почтовый ящик, – на случай, если Конфетка неожиданно явится в кабинет. В любом случае ему полезно пройтись но свежему воздуху. После вчерашнего тарарама он не находит себе места, ищет повод выйти из этого мрачного дома, пройтись по людной улице, упругой походкой пройтись. Так что: остаться дома или выйти?

Он тянет время, и удовлетворение от взбучки, которую он задал Панки, улетучивается, как эссенция туберозы с носового платка. Начинаются размышления о долгом и тяжком пути, проделанном с той поры, как он взялся за это парфюмерное дело.

Опять возникает образ Уильяма Рэкхэма, писателя и критика, и становится жаль человека, которого не было, человека, чье перо внушало страх и восхищение, кто кончиком сигары предавал огню скучных поклонников. У того человека были прекрасной формы пальцы, длинные золотистые волосы, сияющая красотой жена и тонкое чутье не на резкий запах жасмина, а на великое искусство и на литературу будущего. И вместо всего этого, вот он – вдовец, заика, едва способный нацарапать свою подпись под письмами к торгашам, которых презирает. Отношения, так радовавшие его когда‑то – с семьей, с друзьями, с единомышленниками, изменились до неузнаваемости. Так изменились, что не спасти? Если он не восполнит эти потери, пока еще есть возможность, то отношения былой близости прокиснут до отчуждения, а то и до враждебности.

Итак, он отбрасывает гордость. Покидает дом, вызывает Чизмана для поездки в город и отправляется прямиком в Торрингтон Мьюз, в Блумсбери, – в надежде застать дома мистера Филипа Бодли.

Пятью часами позже Уильям Рэкхэм – счастливый человек. Да, впервые после смерти Агнес (впрочем, почему же не признаться, что все началось гораздо раньше), он – действительно счастливый человек. За какие‑то пять часов он переправился от бездны беспросветности на берег удовлетворенности.

Ранний вечер, он слегка пьян, бредет по узкой улочке в Сохо, а со всех сторон его осаждают бродячие торговцы, уличные мальчишки и шлюхи. Их хитрые, хищные, редкозубые лица и жестикулирующие руки должны бы насторожить его, напоминая, как недавно такие же мерзавцы избили его до полусмерти на темных улицах Фрома. Но нет, он не боится, что на него нападут, он бесстрашен, потому что с ним друзья. Да, не только Бодли, но и Эшвелл тоже! На самом деле, ничто, ничто на свете так не поддерживает, как общество тех, кого знаешь с мальчишеских лет.

– Мы создаем собственное издательство, Билл, – говорит Эшвелл, с любопытством поворачивая голову в сторону бродячего торговца, который напялил на себя двенадцать шляп и еще две вращает на пальцах. Бодли дурашливо тычет ручкой трости в одну из проституток, подающих им знаки из открытых дверей. Маленький полусонный мальчишка у тележки с никому не нужными кувшинами и горшками, которые ему велено продавать, отшатывается, боясь, как бы трость не угодила в его сопливый нос.

– Не смогли найти желающих напечатать нашу очередную книгу, – объясняет Бодли.

– «Искусство, как его понимает рабочий человек»… – И решили: черт с ним, сами напечатаем.

– «Искусство, как…»? Сами напечатаете…? Но почему? – весело спрашивает сбитый с толку Уильям. – Судя по названию, это должна быть… э… менее дискуссионная книга, чем ваши прежние…

 

– Нe верь ты этому! – ликует Эшвелл.

– Идея блистательно проста! – объявляет Бодли. – Мы опросили широкий спектр грубого рабочего люда: трубочистов, рыбных торговцев, посудомоек, продавцов табака и спичек и тому подобных персонажей – прочитали им выдержки из «Академических заметок» Рескина….

– …Показали репродукции картин…

– …И попросили высказаться о них!

Бодли корчит рожу, изображая персонаж с интеллектом осла, который рассматривает репродукцию, держа ее в вытянутой руке:

– Как, ты сказал, вот эту‑то звать? Аффердита?

– Греческая леди, сэр, – подхватывает Эшвелл, играя серьезного человека против фигляра Бодли. – Богиня.

– Греческая? Иди ты! Тогда почему она без черных усов?

Бодли уже изображает другой типаж – вдумчивого простофилю; и с сомнением скребет в затылке:

– Может, я чего не понимаю, но у этой Аффердиты титьки какие‑то странные. Где у ей титьки‑то, вооще, я ни у одной бабы таких титек не видел – а я их ох сколько перевидал – на моей улице!

Рэкхэм шумно хохочет – настоящим смехом, рождающимся в животе; давно он так не смеялся, с тех пор… да с тех пор, как последний раз был с друзьями!

– Но какого же черта, – спрашивает он, – ваши всегдашние издатели отказываются печатать такую книгу? Они же на ней заработают никак не меньше, чем на других!

– Именно в этом и проблема, – деланно улыбается Бодли.

– Все наши книги убыточны, – горделиво объявляет Эшвелл.

– Не может быть! – протестует Уильям.

– Да! Издатели потеряли кучу денег! – кричит Эшвелл и хохочет, как гиена.

Уильям заваливается вбок, оскользнувшись на булыжнике, и Бодли подхватывает его. Уильям пьян сильнее, чем ему кажется.

– Деньги потеряли? Но это невозможно, – стоит он на своем. – Я столько людей встречал, которые читали ваши книги.

– Ты, без сомнения, видел всех до единого, – беззаботно отвечает Эшвелл.

Футах в двадцати от них пьяная старуха с силой шлепает своего плюгавого мужа по лысоватому черепу, тот валится, как кегля, под нестройный гогот прохожих.

– «Великое социальное зло» окупится со временем, – уточняет Бодли, – благодаря мастурбирующим студентам и несытым вдовам типа Эммелин Фокс.

– А «Действенность молитвы» не купил ни один человек, кроме несчастных старых придурков, которых мы там цитировали.

Уильям еще ухмыляется, но в уме, отточенном за год предпринимательства, выстраиваются расчеты.

– Правильно ли я понял, – начинает он. – Вместо того чтобы позволить издателю терять деньги, вы решили потерять свои…

Бодли и Эшвелл делают одинаковый небрежный жест, долженствующий показать, что этот вопрос уже подвергался тщательному рассмотрению.

– Мы будем и порнографию печатать, – объявляет Эшвелл, – чтобы покрыть убытки от наших достойных книг. Порнографию наипохабнейшего свойства. Спрос колоссален, Билл, вся Англия рвется в содомский грех.

– И со‑дамский тоже, – каламбурит Бодли.

– Будем выпускать руководство для умеющих жить мужчин, обновлять его каждый месяц, – продолжает Эшвелл с пылающими от возбуждения щеками. – Не такое, как этот глупый, бесполезный «Новый лондонский жуир»: у тебя дуло наизготовку от чтения про какую‑нибудь блядь, ты дуешь по адресу, и что? Или она окочурилась, или заведение накрылось, и теперь там молельня пятидесятников…

Улыбка Уильяма гаснет. Упоминание о «Новом лондонском жуире» заставило его вспомнить, с чего началась отчужденность между ним и дружками: Бодли и Эшвелл узнали о проститутке по имени Конфетка, а проститутка неожиданно исчезла из обращения. Что бы они подумали, если бы, зайдя в дом Рэкхэма, услышали, скажем, от прислуги, имя мисс Конфетт? Связали бы два имени? Весьма маловероятно, но все же… Уильям меняет тему.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: