Всему начало – отчий дом 4 глава




Конечно, я помню и самый страшный для москвичей день 16 октября 1941 года. Радио зловеще молчало, никто ничего толком не знал, по городу ползли ужасные слухи, что Москву некому защищать, что правительство покинуло город. Во многих местах были случаи разграбления магазинов… Это очень страшно – паника в большом городе. Люди с какими‑то котомками бежали к вокзалам, брали штурмом поезда, но многие из них не ходили. Привокзальные площади были запружены народом, обезумевшим от неизвестности, от надвигающейся опасности…

В конце октября институт, где работал папа, наконец‑то получил железнодорожный состав, чтобы эвакуироваться из Москвы. Уезжали и семьи сотрудников института. Но поезд, сформированный из товарных вагонов, стоял не в Москве, а далеко за городом. Туда надо было ехать на машине 40 километров. Пока папа доставал машину, чтобы вывезти семью, мама в спешке собирала вещи. Что с собой брать? Ведь мы покидали родной дом в преддверии зимы, ехали в неизвестность. Поэтому брали в основном одежду и самое необходимое. Я уже говорила, что мама немного шила, потому у нее в запасе было несколько кусков (мы их называли «отрезами») различных материй, которые она всегда, как любая женщина, покупала при каждой возможности. Помню, как я возражала, чтобы не брали с собой эти «тряпки», не брали лишних вещей. Хорошо, что мама не послушала меня: именно эти «тряпки» помогали нам выжить в эвакуации – мы меняли их на продукты.

После долгих хлопот папа достал машину, но уехать на ней сразу же нам не удалось – в тот день бомбежки были особенно частыми, пока машина стояла в подворотне, раздался сильный взрыв в соседнем доме. Выехали мы из Москвы лишь на следующее утро.

Целый месяц мы ехали в товарных вагонах, где были устроены нары и установлены печки‑«буржуйки». В каждом вагоне разместилось по нескольку семей. Тогда эшелоны с эвакуированными двигались медленно, с большими остановками – железнодорожники в первую очередь пропускали поезда с солдатами, ехавшими на фронт, с боеприпасами, с военной техникой.

В дороге надо было хоть как‑то питаться, добывать продукты. Наш маршрут пролегал в Среднюю Азию, в город Ташкент. Мы проезжали по разным областям. Помню, как на какой‑то станции в Пензенской области закупили на весь вагон много сливочного масла. Когда проезжали районы соледобычи (кажется, это было где‑то за Волгой), прикупали мешками соль. Тогда, во время войны, она была на вес золота – на нее можно было обменивать все что угодно.

Война войной, но красота природы никуда не исчезала. Я на всю жизнь запомнила завораживающую магию степных просторов Южного Урала – они меня просто потрясли, особенно закаты в этих местах. Но как напоминание о страшной реальности по обеим сторонам железной дороги, прямо в степи огромными грудами лежали выгруженные станки, другое оборудование. Это были демонтированные и вывезенные в спешке заводы из западных районов страны, уже оккупированных гитлеровцами. Может быть, позже в этих местах и были построены временные цеха или даже заводы с использованием всего того, что поздней осенью 1941 года лежало брошенным под открытым небом. Тогда мы этого не знали, и лежавшее и пропадавшее без пользы огромное богатство вызывало горькие чувства. Еще мне запомнилось, как по нашему составу, прыгая из вагона в вагон, бродили мальчишки, в основном это были учащиеся ремесленных школ, которым предстояло, немного подучившись, заменить на заводах ушедших на фронт взрослых рабочих. Эти подростки просили у нас подаяние, чтобы хоть как‑то прокормиться. Тяжкое было время…

В Ташкенте нас принял местный железнодорожный институт, и мы были поселены в дома железнодорожников – так сказать, к родственным душам. Помню, мы жили у молодого сотрудника института, который уступил нам просторную комнату. Но нас было много – пятеро. Кроме того, с нами из Москвы под видом родственницы мама привезла женщину‑еврейку из соседнего дома на нашей улице Грановского, которая боялась оставаться в городе. Ее страхи были обоснованны: случись с Москвой самое страшное, женщина попала бы в руки фашистов и предугадать ее судьбу было нетрудно. В Ташкенте эта наша московская соседка скоро нашла работу и потом помогала нам с мамой.

А в помощи мы очень нуждались. Вскоре после приезда в Ташкент папа уехал – он был мобилизован на строительство Северо‑Печорской железной дороги, очень важной стратегической магистрали в те военные годы. Мы остались одни. Мама продолжала кормить грудью маленького Юру, так как это был единственный способ спасти ребенка в тех трудных условиях. Мы постоянно недоедали, меняли на продукты те вещи, которые привезли с собой. Мама похудела на тридцать шесть килограммов, и мало что напоминало теперь ту полную, статную женщину, которой она была до войны. Иногда удавалось покупать для маленького молоко – его приносил нам старый узбек, у которого сыновья были на фронте. Помню, как старик шел по улице и выкрикивал: «Молоко!» А когда подходил к нашему дому, то звал маму: «Красивый мамашка!» Он относился к нашей семье очень хорошо, и однажды, когда к нам приехал папа, старик пригласил всех нас к себе в гости. Стол был накрыт в саду, на нем стояли тарелки с разнообразной едой, от одного вида которой нам стало не по, себе – мы совершенно отвыкли от нормальной пищи (основным блюдом нашей ташкентской жизни была «затируха» – жидкая каша на воде из муки, где было больше отрубей).

На долгие годы я запомнила тогдашнее чувство голода. В те дни у меня была мечта – вот кончится война и я сварю целое ведро картошки и накормлю досыта всю семью. А пока приходилось довольствоваться тем, что удавалось достать. Ташкент хоть и был «городом хлебным» (как назвал его писатель А. С. Неверов), но едоков в нем оказалось тогда слишком много.

Все эвакуировавшиеся вместе с нами сотрудники института весной стали разбивать огородики на любом свободном клочке земли. Нам достался неудобный участок двора – около забора, рядом с воротами. Мы поначалу расстроились – уж очень он был грязный, неприглядный. Но оказалось, что нам просто повезло: в этом месте раньше стояли кони и после них в земле еще оставалось много навоза. У нас выросли здесь необыкновенной величины помидоры.

Школу я оканчивала в Ташкенте, она находилась на Пушкинской улице. А рядом, на этой же улице, в здании местного Политехнического института, размещался эвакуированный из Москвы Архитектурный институт. Еще учась в последнем классе, я узнала, что при институте открылись подготовительные курсы, и стала их посещать. На курсах нас учили рисовать, а поскольку я рисовала с детства, то занималась на них с удовольствием. Выбор моей будущей профессии был предопределен еще в Москве. Когда к нам в гости приходили папины друзья‑строители, то, глядя на меня, часто говорили: «Какая серьезная у вас дочка! Наверное, она станет архитектором». Я тогда действительно выглядела строго: носила толстую косу, была подтянутой, всегда с серьезным выражением лица. Мне очень льстило такое мнение взрослых, тем более что это совпадало с моими планами – я восторгалась работами знаменитых женщин‑скульпторов А. С. Голубкиной и В. И. Мухиной и мечтала быть скульптором или архитектором. И это было просто счастливым совпадением, что Архитектурный институт оказался в Ташкенте совсем рядом с нашим домом.

Окончив школу в 1943 году, я вместе с несколькими своими подругами держала вступительные экзамены в институт и была принята. Помню, на экзамене по рисунку, на котором мы рисовали голову Гомера, из шестидесяти сданных работ, только пять получили оценку «отлично». Мне было очень приятно, что первым среди этих пяти высшей оценки был удостоен мой рисунок. Рисунки были выставлены на стенде, и в первом ряду поставили те, которые были признаны лучшими. Под своей работой я прочла: «Отлично» № 1… Так началась моя студенческая жизнь.

Надо сказать, что наша жизнь была довольно трудной: приходилось не только учиться, но и в полной мере участвовать во всех непростых заботах тылового города, где нашли приют тысячи людей из других районов страны. Нас, студентов, посылали строить саманные домики, поскольку рабочих рук не хватало – большинство мужчин ушло на фронт. Саманные кирпичи делали из глины, смешанной с навозом.

Еще когда мы были старшеклассниками и потом, уже в институте, нас посылали на сельскохозяйственные работы. Сначала мы ездили на окучивание хлопка, потом на его уборку. Помню, как нам было трудно во время окучивания. У многих из нас не было обуви, и приходилось ходить по междурядьям босиком – это было очень больно, так как острые стебли до крови царапали наши подошвы. Но наши мучения усиливались еще и оттого, что приходилось остерегаться скорпионов и тарантулов, которые прятались в потрескавшейся от жары земле и могли укусить в любую минуту.

Помню, как мы ехали на эти работы: сначала на поезде до станции Голодная степь, а потом на телегах. Ехали мы ночью, возницами были местные мужчины. И вдруг в темноте, среди степи телеги остановились. Мы, молоденькие девушки, испугались, вообразив от страха невесть что. Еще в Ташкенте, наблюдая жизнь местных жителей, мы наслышались, что девушек похищают, чтобы потом выдать замуж, получить выкуп, и тому подобные «ужасы». Когда телеги остановились среди ночи, наша фантазия разыгралась: мы решили, что сейчас нас будут похищать, и начали кричать, возмущаться. Возница сидел молча и не обращал внимания на крики каких‑то там девчонок. Может быть, он дал отдохнуть лошадям и заодно подождать отставшие телеги, а может быть, не понимал по‑русски? По крайней мере, причину остановки мы не могли у него узнать.

Наконец мы добрались до места и поселились в каких‑то недостроенных саманных домиках, но находиться в них было невозможно из‑за насекомых – нас буквально сжирали блохи. Тогда нас перевели на житье в бывшую конюшню. Но и там от насекомых не было спасения – приходилось забираться на крышу и спать там. Воду для чая мы брали из арыков. Она была мутная, и как мы не разболелись в таких немыслимых условиях – не понимаю! Кормили нас скудно, но однажды нам дали мясо. Если бы мы знали, что это было за мясо! Девочки, дежурившие в этот день и готовившие еду, не сказали, что оно было червивое. Они просто очень тщательно очистили его, промыли как следует и сварили. Каким же вкусным оно показалось нам, почти забывшим его вкус!

Зато в другой раз мы были посланы на уборку персиков. Казалось бы, началась сладкая жизнь – увы! Урожай был богатый, но рабочих не хватало и убирать его было некому. Сочные, спелые плоды, упавшие с деревьев, буквально покрывали землю в несколько слоев. Нам, жившим в Ташкенте впроголодь, глядеть на это было невыносимо. Поскольку мягкие, налитые соком персики транспортировать было нельзя, мы срывали еще недозрелые плоды, укладывали в ящики, которые потом отправляли, как сказали, в госпитали. А созревшие и переспелые персики нам разрешили есть сколько душе угодно. Если бы мы знали чем это кончится! Конечно же, мы набросились на эту невиданную роскошь и так объелись, что… Что потом было с нашими бедными желудками – лучше не вспоминать! Но не пропадать же такому богатству! И мы мазали спелыми персиками свои юные лица. Зачем? Наша кожа и так была похожа на персик!

На первом курсе института нас послали однажды на рытье какого‑то канала. Каждому отводили определенный участок, и мы должны были его углубить и расширить. Помню, я накопала земли выше своего роста – настолько «углубила и расширила». Эту землю потом надо было выбрасывать высоко наверх. Руки у меня буквально отрывались от непосильной нагрузки. Но мне помогал студент‑дипломник, который руководил нашей небольшой бригадой. Чем глубже мы опускались, выкапывая землю, тем труднее было выбрасывать ее наверх. Зато потом этот наш прораб похвалил меня: «Эта девочка хорошо работала». И я получила двойную порцию картошки – такие в то время были очень материальные способы поощрения.

Я запомнила этого студента‑дипломника не только за помощь мне и справедливое отношение. Мне запомнилось, как у него на руках между пальцев сочилась кровь. Наверное, не просто от трудной работы, от которой лопалась кожа и сосуды, но и от слабости организма – ведь студенты постоянно недоедали, а порой и просто голодали. Фамилия его была Корчагин – она запомнилась мне по ассоциации с героем очень популярной книги Николая Островского, которой в годы моей юности буквально зачитывались миллионы. Последний раз я встретила этого студента, когда он уже защитил диплом. Сразу после окончания института его направили на фронт. И он ушел, чтобы не вернуться… Таким я его и запомнила – красивый, синеглазый блондин в солдатской серой шинели… Так и не успевший пожить по‑настоящему, не успевший построить свои дома…

Как я уже упоминала, война прервала мои занятия музыкой. Я не возобновляла их (да и возможностей теперь не было), тем более что не собиралась быть музыкантом. Но в Ташкенте, уже в институте, мои подруги услышали, как я играю и пою, и, как говорится, подбили меня выступить на одном из институтских вечеров. Так что мое первое выступление как певицы состоялось в Ташкенте. И оказалось оно неудачным. Подвело меня волнение, с которым тогда я не сумела справиться. Вместе со мной в концерте выступала Наташа, дочь профессора Кринского (это она была инициатором моего первого появления на публике), которая читала «Медного всадника» Пушкина. Держалась она уверенно, спокойно, и ее выступление всем понравилось.

Мне же, в отличие от нее, было очень страшно выходить и петь перед целым залом. Как сейчас помню, в тот вечер я была одета в бархатный костюмчик и блузку, которую мама очень красиво вышила розочками. И вот эта дивная блузка буквально ходила ходуном у меня на груди – так я тряслась от страха. У меня дрожали колени, и мне было неудобно – тут уж было не до пения. А пела я в тот вечер песню А. Лепина и романс Полины из «Пиковой дамы» Чайковского. Мелодия романса очень красивая и, казалось бы, простая. Но откуда мне было знать, что эта простота обманчива: мне тогда было неизвестно, что эту вещь обычно предлагают спеть на прослушивании при поступлении в оперный театр. Романс труден – там диапазон в две октавы: надо взять ля‑бемоль внизу и ля‑бемоль наверху. Это сразу показывает, какие у певицы возможности.

Вот именно на верхнем ля‑бемоль я и сорвалась – «пустила петуха». Это было обидно, так как когда я пела романс подругам задолго до концерта, даже еще не собираясь выступать, у меня все получалось хорошо. Правда, я тогда не волновалась. Еще более огорчило меня мнение некоторых зрителей в зале. Один из них, Е. Архипов, сказал тогда: «Понятно, почему Наташа Кринская вышла на сцену – она замечательно читает, но Ирина‑то зачем вышла петь?» Конечно же, я не могла знать, что этот «строгий критик» впоследствии станет моим мужем. Тем более что тогда за мной ухаживали два других наших студента… Ничего не поделаешь – судьба…

В 1944 году мы вернулись в Москву, в свою квартиру, где все эти три года оставалась жить наша домработница Настя. Уезжая в эвакуацию, мама доверила ей все наше имущество и разрешила распоряжаться всеми нашими вещами, чем Настя и воспользовалась, чтобы как‑то прокормиться. Вернулся в Москву и Архитектурный институт, вернее, та его часть, которая была в Ташкенте. Теперь две части – московская и ташкентская – объединились. В нашей группе появились новые студентки, а потом и студенты, в основном демобилизованные после ранения из армии.

 

Подруги милые

 

 

«Подруги милые, подруги милые!

В беспечности игривой

Под плясовой напев

Вы резвитесь в лугах», –

 

поет свой романс Полина в «Пиковой даме» Чайковского. Чего‑чего, а для беспечности тогдашняя жизнь предоставляла моим дорогим подругам по институту слишком мало возможностей. Зато напевов в нашей молодой жизни хватало – в этом была естественная потребность души, которую мы удовлетворяли со свойственным молодости увлечением.

Когда эшелон с сотрудниками Архитектурного института вернулся из Ташкента в Москву, встала проблема – где на первых порах разместить около двухсот человек? Не у всех из них тогда было жилье в городе: у кого‑то дома пострадали от бомбежек, у кого‑то в их прежних квартирах уже жили другие люди, переселенные из разрушенных зданий…

Тогда нашли выход: гордость института, наш знаменитый Красный зал, разгородили чертежными досками и в таких импровизированных «отдельных комнатах» поселили людей. Никто не роптал – все понимали, что это вынужденная мера, что со временем все образуется. Действительно, постепенно все как‑то устроились с жильем, жизнь стала налаживаться.

Среди приехавших были и мои подруги, с которыми я поступала в институт в Ташкенте. Еще шла война, но все понемногу начинало приходить в норму. Москва становилась оживленнее: в нее возвращались из эвакуации многие ее жители, начинало работать все больше театров. Мы были молоды, полны надежд на лучшее, старались не пропускать ничего из того, что интересовало нас: театры, концерты, выставки…

Здание Архитектурного института находится недалеко от Большого театра, и это обстоятельство было нам на руку. Чтобы достать билеты в Большой театр, мы осуществляли настоящую операцию. Я для этого оставалась ночевать у подруг в институтском общежитии. Рано‑рано, еще затемно, мы выходили на улицу Рождественку и, перебегая от подъезда к подъезду, пробирались вниз, к Кузнецкому мосту, а оттуда – к кассам Большого театра. Это было рискованно – мы могли нарваться на военные патрули: в Москве еще действовал комендантский час и ходить по ночному городу просто так было нельзя. Правда, комендантский час тогда был уже не такой строгий, как в первые годы войны, – дело шло к победе.

Такие «подвиги», щекотавшие нервы чувством опасности, возможны только в молодости. Зато после всех приключений нам удавалось проскользнуть незамеченными и мы становились в очередь первыми. А когда покупали билеты – самые дешевые, на четвертый ярус, – были счастливы донельзя. Помню, как нам посчастливилось купить билеты на «Аиду», где в партии Амнерис выступала В. А. Давыдова – тогдашний мой кумир. Вера Александровна была не только прекрасной певицей, но и очень красивой женщиной: на сцене она выглядела потрясающе.

Позже, когда я уже была студенткой консерватории, я преклонялась еще перед одной замечательной певицей и тоже красавицей – Зарой Александровной Долухановой. Она тогда была молодой артисткой, как говорят, на взлете. Слушать ее я ходила чаще всего в Большой зал консерватории, где у нее были циклы‑концерты с очень интересно подобранной программой. Аккомпанировал ей замечательный пианист Александр Ерохин.

Особенно памятен мне концерт Зары Долухановой в Колонном зале. Она стояла на сцене в розовом платье, черноволосая, невозможно красивая – прямо‑таки восточный цветок. А как она пела!.. В концерте были «Аллилуя» Моцарта, «Песня Сольвейг» Грига, другие очень мелодичные и известные произведения. И все это – и невероятной красоты голос, и прекрасная вокальная техника, и дивная музыка – доставляло истинное наслаждение. Мне потом не раз приходилось слышать Зару Александровну, но тот концерт в Колонном зале запал в мою память, несмотря на то что прошло, уже столько лет.

Студентам, как и всему народу, в те годы жилось трудно: было плохо с продуктами, с одеждой. Еще шла война, и страна все отдавала фронту. Мне запомнился один случай. У нас в институте устраивались выставки проектов и рисунков студентов старших курсов. Мы всегда посещали эти выставки и запоминали фамилии авторов наиболее понравившихся нам работ. Среди них был изумительный рисовальщик, талантливый Федя Серебровский с небесно‑голубыми глазами (это мы, молодые девушки, отметили немедленно). Он дружил с Аркашей Толстопятовым, очень красивым парнем. Так вот этот красавец ходил в башмаках, которые «просили каши», и он перевязывал их веревкой, чтобы они не развалились. Почему я это запомнила? Наверное, меня поразило несоответствие: парень хорош собой и такие башмаки. Но и в тех трудных условиях эти ребята оставались людьми талантливыми, умными, интеллигентными. Не одежда красит… Мы судили о людях не по их внешней оболочке, а по их работе, по их делам.

Через несколько лет, когда я уже была оперной певицей и приехала с театром на гастроли в Челябинск, за кулисы поздравить меня пришли архитекторы. Среди них был и Федя Серебровский все с теми же красивыми голубыми глазами. Тогда в Челябинске было много наших выпускников, составлявших костяк местной архитектурной мастерской.

Но были трудности и более трагического свойства. Со мной в группе училась Мира Уборевич – дочь репрессированного в 1937 году известного военачальника, командарма И. П. Уборевича. Участник революции, он назвал свою дочь в честь Ленина Владимирой, мы же звали ее просто Мирой. Она была удивительно хороша – румяная, с зелеными глазами, с огромной косой. И вот на третьем курсе она вдруг неожиданно исчезла – не по своей воле. Репрессии по отношению к родственникам «врагов народа» продолжались, и Миру отправили из Москвы в далекую ссылку. Мы ничего толком не знали: в те годы говорить об этом было нельзя.

Кое‑что удалось узнать от нашего студента, которого звали Жорой. Он был влюблен (и безответно) в Миру, не побоялся все выяснить, а потом переписывался с ней. Всей группой мы собирали для Миры посылки: лук, какие‑то продукты – все, что могли найти в те несытые годы. Мы отдавали собранное Жоре, а он отправлял их Мире. Не знаю, доходили ли они до нее? По крайней мере дальнейшие события заставили нас усомниться в этом.

В тех местах, где Мира Уборевич отбывала ссылку, ей удалось получить работу в чертежном бюро. Но чтобы попасть на такую работу, женщине надо было быть беременной – считалось, что в бюро более приемлемые условия. Конечно, если сравнивать с рубкой леса… У Миры родилась дочка, но из‑за недостатка витаминов и солнца девочка могла погибнуть. Поскольку Мира была в бюро на хорошем счету, ей разрешили на время покинуть место ссылки, срок которой еще не ' кончился, и переправить дочку под Москву – в деревню, где жила бывшая няня семьи Уборевич.

Мы поехали встречать Миру на Ярославский вокзал, не зная точно ни вагона, ни места. Со своей подругой Кисой Лебедевой мы встали в разных местах перрона на пути прибывших пассажиров, внимательно вглядывались, ища Миру, и не находили ее. Может быть, она не приехала?.. И вдруг слышу: «Ира, ты не узнаешь меня?..» Передо мной стояла какая‑то чужая женщина с изможденным лицом, в которой мне с трудом удалось узнать прежнюю розовощекую Миру – так изменились ее черты. От нашей симпатичной подруги ничего не осталось – это была другая Мира, исхудавшая, измученная. Она держала на руках тоже худенькую, очень бледную девочку с огромными ресницами. Ребенок был настолько ослаблен, что спасти его потом так и не удалось…

Хочу заметить, что в наше время в Архитектурном институте было немало детей из «правительственных» семей. Уже когда мы вернулись из Ташкента, к нам поступила учиться на первый курс дочь Г. М. Маленкова, хорошенькая, с роскошными каштановыми волосами, с тонкой талией – настоящая статуэтка.

Здесь уместно сказать об уровне культуры тогдашних студентов нашего института, а о профессорах я вообще не говорю. Тогда в Архитектурный институт в основном поступали горожане, люди, выросшие в условиях города и с детства знавшие, что такое архитектура. В 20 – начале 30‑х годов в старой Москве, да и в других городах еще сохранялось немало образцов настоящей архитектуры: церквей, дворцов, особняков. Впоследствии большинство из них было уничтожено, перестроено, переделано, приспособлено под разного рода конторы, склады и другие невыразительные учреждения. Соответственно менялся и их внешний вид – конечно же, в худшую сторону. На внешнем облике городов сказались и последствия войны: на месте разрушенных кварталов стали возникать безликие постройки – надо было хоть как‑то расселять людей, потерявших кров, и тут уж было не до красот архитектуры. К сожалению, этот процесс слишком затянулся – достаточно вспомнить вид большинства наших городов и поселков. Справедливости ради следует заметить, что Москве в этом смысле то ли повезло, то ли досталось (как трактовать), – в ней строились здания и по индивидуальным проектам, причем их авторами были выдающиеся архитекторы. Но те же высотные здания, появившиеся в столице в 50‑е годы (в период особо острой нехватки жилья), строились в первую очередь в пропагандистских целях – в основном для демонстрации достижений социалистического строя и «успехов» советской архитектуры. Страна же продолжала, кое‑как «залатав» сохранившееся жилье, жить и в тесноте, и в обиде. Вот и вышло, что уже несколько поколений нынешних горожан выросли отнюдь не в красочном окружении, а среди типовых построек, возводившихся в спешном порядке, чтобы снять остроту жилищной проблемы.

Студенты же моего поколения, пришедшие учиться в наш Архитектурный институт, в смысле художественного развития были хорошо подготовлены. Помимо способностей к изобразительному искусству, знакомства с живописью, архитектурой они в большинстве своем были в определенной мере связаны и с музыкой: в интеллигентных семьях она была обязательной частью эстетического воспитания детей. Многие преподаватели и студенты института постоянно ходили в театры и на концерты – они принадлежали к той самой, знаменитой московской филармонической публике, о которой теперь приходится только вспоминать.

Раньше и в Большой театр, и в консерваторию постоянно ходила старая, коренная московская интеллигенция, вкусы и культурные потребности которой сформировались еще до революции. И эти посещения были для них большой радостью и необходимостью, этим они поддерживали себя духовно, что было особенно важно в непростых для интеллигенции послереволюционных условиях. Эти люди приводили с собой в театры и на концерты своих детей, а потом внуков – так подрастало следующее поколение культурных слушателей. Но время и трагические события в стране сделали свое. Сейчас той прежней филармонической публики почти нет: старой, коренной интеллигенции не стало, а новая интеллигенция – это уже совсем другое явление. Большинство ее хоть и приехало в Москву учиться, хоть и прожило в столице значительную часть своей жизни, но московских интеллигентных традиций так и не усвоило. А непосредственного восприятия музыки в зале, ее воздействия на душу не заменишь ни аудио‑, ни видеозаписями. Хотя должна сказать при этом, что, несмотря на все издержки современной жизни, публика у нас очень благодарная, чуткая и, что особенно радует, «молодеет». Значит, традиции живы…

В Архитектурном институте многие увлекались искусством, у нас работало несколько любительских кружков. Например, драматическим руководил артист «тогдашнего», старого МХАТа, что само по себе говорило об уровне занятий. (О вокальном кружке, с которым для меня так много связано, я расскажу в следующей главе.)

Среди моих подруг по институту было немало музыкально одаренных или так или иначе связанных с миром музыки и театра. Одна из них – Инна Карева, с которой я подружилась еще в Ташкенте. Мой папа знал ее отца, тоже строителя, впоследствии преподававшего в одном из ташкентских вузов. Поступив в Архитектурный институт, Инна приехала вместе с нами в Москву. Здесь она познакомилась с нашим студентом Егором Щукиным и вышла за него замуж. Егор был сыном замечательного актера театра им. Вахтангова Бориса Васильевича Щукина – создателя образа Ленина в популярных в те годы фильмах «Ленин в Октябре» и «Ленин в 1918 году». Благодаря Инне я познакомилась с Егором и с его матерью Т. Шухминой (Бориса Васильевича тогда уже не было – он умер в 1939 году). Т. Шухмина, женщина умная, образованная, преподавала в училище при театре им. Вахтангова – в том самом, которое потом стало называться Театральным училищем им. Б. В. Щукина. Когда мои подруги и сокурсники, узнав, что у меня есть настоящий голос, стали рассказывать обо мне своим родным и друзьям, Шухмина тоже заинтересовалась мной и начала следить за моими первыми шагами в этой области, а потом и вообще за моей певческой судьбой. Именно она дала мне мудрый совет, когда я сомневалась, стоит ли мне уезжать из Москвы, чтобы петь в оперном театре другого города.

Но голос был не только у меня. Очень хорошо пела одна из самых близких моих подруг Киса Лебедева. Вообще‑то ее настоящее имя – Октябрина (такие имена нередко давали детям после Октябрьской революции). Мы познакомились с ней в Ташкенте после вступительных экзаменов в институт и сразу подружились, хотя по характеру очень разные: Киса была общительная, умела быстро сходиться с людьми, а я была стеснительной, робкой. Мы обе были москвичками, обе пели, любили музыку, только Киса, в отличие от меня, с детства мечтала стать певицей, а я архитектором (в жизни вышло наоборот).

Надо объяснить, почему Октябрина превратилась в Кису. В Ташкенте она получила письмо из Москвы от своей подруги, которая обращалась к ней по‑девичьи ласково: «Дорогая Кисуля!» Одна из наших сокурсниц предложила: «Ты у нас будешь Киса!» С тех пор мы так и стали звать ее и зовем по сей день. Интересно, что так Кису зовут не только ее близкие подруги, но и многие в среде архитекторов (несмотря на то, что у нее уже несколько внуков – от сына и двух дочерей, одну из которых она назвала в мою честь Ириной).

Киса Лебедева всегда была полна энергией, всегда организовывала какие‑то вечера, студенческие концерты, в которых охотно участвовала сама. На одном из них мы стали петь дуэт Лизы и Полины из «Пиковой дамы». Но как и на первом моем выступлении в Ташкенте, со мной случился конфуз: в середине дуэта я не выдержала волнения и ушла со сцены. Киса же, как заправская опытная певица, допела все одна, следуя строгому правилу: что бы ни случилось, на сцене нужно быть до конца.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-02-02 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: