Силуэты великих из памяти 5 глава




Наиболее запомнившимся мне выступлением, связанным с Кармен, стал концерт в зале мэрии Барселоны. Это было в 1986 году, когда меня пригласили участвовать в работе жюри Международного конкурса вокалистов имени Франсиско Виньяса.

Правильнее будет сказать, что в том году я смогла наконец принять это предложение, так как на присылаемые прежде не могла откликнуться из‑за нехватки времени.

Я впервые была в Барселоне, славящейся, кроме прочего, и замечательным оперным театром «Лисео» с его великолепной архитектурой, с его залом, акустику которого отмечали все выступавшие здесь певцы: величайшие, великие, знаменитые и просто известные.

Конкурс, носящий имя выдающегося испанского оперного певца Франсиско Виньяса, проводится с 1964 года, следовательно, имеет богатые традиции. По одной из них в жюри приглашаются певцы, завоевавшие большую известность в мире. Достаточно назвать знаменитых Монсеррат Кабалье (она в тот год из‑за болезни не могла принять участия в работе жюри), Джузеппе Ди Стефано. А один из трех великих теноров наших дней – Пласидо Доминго учредил именной приз для лучшего тенора, которого назовет жюри…

По традиции конкурса, если среди членов жюри оказывались те, кто еще продолжал сценическую деятельность, то тогда их просили выступить с сольным концертом. Поскольку я до того никогда не была в Испании и меня здесь не слышали, то с подобной просьбой обратились ко мне. Мало того, меня попросили включить в программу заключительную сцену из «Кармен» и исполнить ее с Джузеппе Ди Стефано, который к тому времени уже несколько лет как прекратил карьеру певца. (Очевидно, до Барселоны уже дошли отзывы о моем недавнем выступлении в роли Кармен в Ливорно.)

Ди Стефано никак не удавалось уговорить – он отказывался самым категорическим образом. Понять его было можно: в этой сцене в партии Хозе есть две очень высокие ноты, которые и для молодых‑то певцов трудны. Самое большое, на что мне удалось уговорить Джузеппе, это «пройти» заключительную сцену. На репетиции я поняла, почему он отказывался выступить вместе со мной: его голос «качался», как говорят вокалисты, и Ди Стефано это знал.

В вечер концерта удивительно красивый зал мэрии был заполнен до отказа, а я‑то думала, что придет немного публики. Это меня взволновало, и я поняла, насколько ответственно мое выступление в таких условиях. Вместе со мной в Барселону приехал прекрасный пианист Ивари Илья (он аккомпанировал нашим участникам конкурса). Мы с ним быстро подготовили программу моего концерта‑экспромта: я пела Генделя, Верди (арию Ульрики из «Бала‑маскарада»), несколько произведений Мусоргского, потом были дивные романсы Рахманинова…

Когда я закончила, зал долго не мог успокоиться, раздавались крики «браво». И в это время на сцену вышел Ди Стефано – нет, не петь, а чтобы поздравить меня с успехом. Тут‑то он и попался! Я сказала ему: «Давайте споем финальную сцену «Кармен». На что он ответил: «Ты так замечательно пела, а я только все испорчу!» Пока мы с ним пререкались, а зал «выходил из себя» – все кричали: «Просим! Просим!» – я дала Ивари знак, и он заиграл вступление к заключительной сцене Хозе и Кармен.

И тут произошло почти чудо – у Ди Стефано сработал актерский инстинкт: он, услышав свою мелодию, вступил, может, сам того не желая. Это был профессионализм высшего класса! Мы спели эту трудную сцену почти до конца: когда Ди Стефано запел в полную силу, уже не было «качающегося» голоса – он собрался. Это была самая настоящая магия: те страшные два си‑бемоля, которых Ди Стефано так боялся, зазвучали у него блестяще! Наверное, он сам этого не ожидал, потому что, взяв последний си‑бемоль, он повернулся ко мне, обнял и сказал: «Спасибо, реаниматор теноров!» Ни больше ни меньше…

Потом и члены жюри, и собравшиеся на конкурс вокалисты говорили: «Самый молодой голос – у Архиповой». Признаюсь, мне было приятно слышать такие комплименты. Здесь же на конкурсе я получила приглашение спеть в оперном театре Бильбао партию Ульрики. Это был мой первый испанский контракт.

 

Марфа‑раскольница поет по‑итальянски

 

Партию Марфы в «Хованщине» я спела впервые буквально накануне московских гастролей Марио Дель Монако – в мае 1959 года. И хотя то мое исполнение роли русской раскольницы, сжигавшей себя во имя старой веры, было лишь эскизом, своеобразным наброском ее характера (глубинное понимание всего драматизма судьбы моей героини пришло со временем), Марфа сразу стала одной из самых любимых мною ролей. И она же была первой, которую я исполнила в 1967 году в Милане, в «Ла Скала». (Пусть опять придется привести здесь слово «первая», но необходимо сказать, что я оказалась первой советской певицей, которую пригласили участвовать, а потом петь в премьерных спектаклях новой постановки этого прославленного театра.)

Впрочем, следует уточнить, что мне и до этого приходилось выходить на его знаменитую сцену – в 1964 году в Милан приезжал Большой театр, и тогда я пела в трех привезенных нами операх: в «Борисе Годунове» Мусоргского (партию Марины Мнишек), в «Пиковой даме» Чайковского (Полину) и в «Войне и мире» Прокофьева (Элен Безухову). Именно во время наших гастролей в Италии я и получила от директора «Ла Скала» Антонио Гирингелли приглашение участвовать в постановке «Хованщины».

Шедевр Мусоргского всегда привлекал оперные театры своим ярким драматизмом, гениально переданным музыкой. Но в то же время постановка «Хованщины» на сценах других стран трудна из‑за специфики эпохи, в ней отображенной и плохо известной за пределами России. А эпоха эта была не просто сложной, она была трагичной из‑за ломки привычных устоев, из‑за церковного раскола, в преддверии петровских реформ. Соответственно эпохе были и характеры персонажей, выведенных Мусоргским в своей опере.

«Хованщина» уже ставилась в «Ла Скала» в 1950 году, но тогда она провалилась: опера шла на языке оригинала, то есть на русском, которого в зале никто не знал. Зрители не могли в полной мере понять происходившего на сцене, не могли следить за сюжетными линиями. Спектакль не спасла даже гениальная музыка. Поэтому, когда в театре рискнули снова обратиться к «Хованщине», решили поставить ее на итальянском языке, а на главные роли пригласить певцов, для которых «Хованщина» была «родной»: на роль Марфы – меня, а на роль князя Хованского – великолепного баса Николая Гяурова, стажировавшегося в свое время в Большом театре.

Интерес к «Хованщине» был не случаен. В середине 60‑х годов отношения между Италией и Советским Союзом (по крайней мере, в области культуры) постоянно расширялись, соответственно возрастал и интерес к нашей стране, к нашей истории. Гастроли Большого театра, приехавшего в Милан с «русским» репертуаром, прошли с огромным успехом, только подогревшим желание лучше узнать культуру прежде «загадочной» России.

Художником миланской постановки «Хованщины» был главный художник «Ла Скала» Николай Александрович Бенуа, а дирижером – Джанандреа Гавадзени, большой поклонник творчества Мусоргского (этого дирижера москвичи узнали во время гастролей театра в 1964 году, тогда под его управлением шли «Трубадур» Верди и «Турандот» Пуччини).

«Славянский элемент» среди исполнителей «Хованщины» усилился за счет моего коллеги по Большому театру Марка Решетина, который был приглашен на роль Досифея. Марк был уже известен в «Ла Скала», так как в 1966 году стажировался здесь. И вот нам пришлось столкнуться с тем, что, в отличие от привычной для нас трактовки оперы Мусоргского, шедшей на сцене Большого, в «Ла Скала» были совсем иные акценты. Если в нашей постановке внимание неизменно привлекала фигура Досифея с его фанатичной приверженностью к старым, уходившим в прошлое традициям, верованиям (что должны были подчеркивать исполнители этой роли, поскольку в те годы в нашей стране атеизм был почти идеологией и духовное лицо, персонаж не слишком частый на тогдашней сцене, должно было олицетворять что‑то непрогрессивное, и чем ярче, тем убедительнее), то в итальянской постановке «Хованщины» основной акцент делался на другой персонаж – на князя Хованского. Для итальянцев привычное для них духовное лицо не представляло особого интереса – их привлекал совсем другой тип. Им и был старый князь со своим неуемным темпераментом, даже самодурством феодала, со своим мощным русским характером – колоритный представитель допетровской Руси. Такого в Италии еще не видели, поэтому и придавали значение именно этому персонажу.

Николай Гяуров как нельзя лучше подходил для роли Хованского. Ему и самому давно хотелось исполнить ее, сделать своего героя человеком незаурядным, самобытным. Еще со времен своей стажировки в Большом театре в 50‑х годах Гяуров помнил нашего замечательного баса и, без преувеличения, потрясающего актера Алексея Кривченю, который был лучшим тогда исполнителем роли Хованского. Николай мечтал тоже спеть эту партию, и вот его мечта осуществилась.

Работая над партией Марфы, я сделала неожиданное для себя открытие, касавшееся подлинного текста, даже больше – подлинного смысла некоторых сцен, написанных Мусоргским, а уж потом, как следствие, и характера моей героини. Перевел либретто оперы на итальянский язык замечательный музыкант, знаток Мусоргского Исай Добровейн (тот самый, в исполнении которого на квартире у М. Горького В. И. Ленин слушал «Аппассионату» Бетховена, о чем нам рассказывали еще в школе). Давно уехав из России, он много работал в крупнейших оперных театрах мира, где под его управлением шли лучшие произведения русской музыки. При переводе либретто Добровейн пользовался старым, оригинальным текстом, написанным Мусоргским. Когда я стала учить партию Марфы на итальянском языке (я обычно пишу под иностранным текстом дословный перевод, чтобы знать смысл каждого слова и понимать, о чем поешь), то при «обратном» переводе на русский язык обнаружила в некоторых сценах совсем иной смысл, чем в том тексте, который мы привыкли петь в Большом театре. Оказалось, что когда у нас ставили «Хованщину», то текст старых изданий оперы несколько изменили, «подогнали» под требования времени (проще говоря, «отконъюнктурили» в угоду идеологическим установкам).

В постановке Большого театра «сбили» религиозную «окраску» действий Марфы, что значительно изменило смысл ее поступков – из оперы исчезла линия самопожертвования. Ведь у Мусоргского Марфа «выписана» с гораздо более сильным характером и ей отведена несколько другая роль; это цельная, сильная натура, нравственная чистота и величие души которой должны вызывать у слушателей не просто уважение, но восхищение. А в постановке Большого театра получалось, что она просто мстит молодому князю Андрею Хованскому из‑за ревности к иноверке, немке Эмме, потому и ведет его на огонь. У Мусоргского поступок Марфы продиктован не просто большим чувством, а великой верой и жертвенностью. Она считала, что должна претерпеть все мучения, чтобы очистить Андрея от греха, поскольку он нарушил клятву, увлекшись Эммой, а для этого должен вместе с Марфой пройти через огонь, подвергнуть себя самосожжению, чтобы стать чистым и попасть в рай. Марфа самосожжением как бы очищала свою душу и душу Андрея, спасая его для вечного блаженства. Нет, она не мстила ему, а во имя любви и веры приносила себя в жертву. Это была совсем не та Марфа‑раскольница, к которой привыкли в Большом театре, «приглаженная», чтобы ее поняла публика, воспитанная в духе атеизма. Это была женщина, перед которой хочется преклонить колени… Работа над «Хованщиной» в постановке «Ла Скала» дала очень много для «моей» Марфы…

Постановка 1967 года имела большой успех, и руководство «Ла Скала» через три сезона возобновило «Хованщину», снова пригласив меня исполнить партию Марфы. Вторая постановка (в январе 1971 года) тоже пользовалась у публики успехом и получила хорошую прессу, только на этот раз журналисты выражали недовольство, что незачем было русскую певицу заставлять петь по‑итальянски, тем более что слушатели уже хорошо знали эту оперу Мусоргского.

Вернувшись в Москву после своих первых миланских гастролей, я вскоре получила от доктора Антонио Гирингелли очень теплое письмо: «Дорогая синьора Ирина, хочу выразить Вам от имени театра и от себя лично большое признание за Ваше участие в спектаклях «Хованщины». Как печать, так и публика высоко оценили Ваше тончайшее искусство актрисы и Ваш прекрасный голос. Выражаю свое горячее желание видеть Ваше выступление в «Ла Скала» также в итальянских операх, в частности, в операх «Дон Карлос» и «Аида». Первая из этих двух опер предполагается в конце будущего года. Я не замедлю сообщить Вам возможные даты и, естественно, просить Вашего сотрудничества и участия. 18 мая 1967, Милан».

Но уже меньше чем через год после «Хованщины», в конце 1967 года, я опять была в Милане – участвовала в постановке другой оперы Мусоргского – «Бориса Годунова». И снова встретилась с Николаем Гяуровым, который замечательно пел царя Бориса. По моей рекомендации (что я всегда старалась делать за рубежом, спрашивая у постановщиков наших, русских опер, на какие роли им нужны русские певцы) из Большого театра пригласили на роль Хозяйки корчмы меццо‑сопрано Ларису Никитину, которая прекрасно исполнила эту партию. После успеха этой постановки «Борис Годунов» был возобновлен в 1973 году, и я снова пела в «Ла Скала» Марину Мнишек. По контракту у меня было девять спектаклей…

В моей творческой жизни было немало разных постановок «Хованщины», и каждая добавляла к образу моей героини новые краски, новые грани ее характера. Работа на других сценах, в ансамбле с разными певцами способствует и поиску новых выразительных средств при создании роли, не дает сложиться штампам, что почти неизбежно бывает, когда поешь только в своем театре, в одной и той же постановке пусть и гениальной оперы.

Мне привелось участвовать в исполнении «Хованщины», которая ставилась в театре Ниццы. В этом городе до сих пор живет немало русских – потомков прежних эмигрантов, кроме того, сюда на отдых приезжает немало людей, среди которых есть знатоки и русской музыки, так что выбор оперы Мусоргского, сделанный руководством местного театра, был вполне оправданным. Были приглашены из Киева прекрасные певцы: Анатолий Мокренко, Анатолий Кочерга, обладатель великолепного баса, сопрано Гизелла Ципола (она пела Эмму). Дирижировал постановкой главный дирижер Киевского оперного театра Стефан Турчак. Из Москвы, из Большого театра приехали только мы с Владиславом Пьявко (он был приглашен на роль молодого князя Андрея Хованского).

Очень интересной, но и трудной для меня была работа над постановкой «Хованщины» в Таллине, в театре «Эстония». Трудной потому, что здесь ставилась «другая» «Хованщина»: в отличие от Большого театра, где опера Мусоргского идет в редакции Н. А. Римского‑Корсакова, таллинцы выбрали редакцию Д. Д. Шостаковича. Мне пришлось переучивать текст (конечно, русский) моей роли, что не так просто, как может показаться, – сказывается многолетняя привычка к другому тексту, он как бы «мешает» при исполнении другого варианта партии. Было сложно и из‑за новых ритмов, новых акцентов. Но все работали с увлечением, хотя сама постановка меня не очень удовлетворяла. Дело в том, что театр «Эстония» пригласил в качестве режиссера Бориса Александровича Покровского из нашего Большого театра. Талантливый человек, полный интересными идеями, он тем не менее не прочувствовал масштаба сцены таллинского театра (она, в отличие от сцены в Большом, маленькая). Из‑за нагромождения деталей, «излишеств» в мизансценах, из‑за чрезмерности движения получилась какая‑то «мельтешня». Когда я увидела все это из зала, то мне не просто не понравилось – я расстроилась.

Через некоторое время спектакль перенесли на другую, более просторную площадку, в спортзал. И сразу мизансцены как бы «распрямились», растянулись в пространстве, ощущение тесноты исчезло и уже ничто не отвлекало – были лишь драматизм изображаемых событий и музыка… На этой большой сцене «Хованщина» по‑настоящему впечатляла, и публика «повалила». Из Таллина спектакль «переехал» на фестиваль в Финляндию (об этом я расскажу чуть позже, в другой главе), поехали и оба состава исполнителей – свой, эстонский, и наш, премьерный, куда входили кроме меня Евгений Нестеренко, Владислав Пьявко (оба солисты Большого театра), а также баритон из Рижского оперного…

Спектакль Большого театра «Хованщина» в 70‑е годы был записан на пластинки. Моими партнерами (и на сцене, и в студии) были замечательные певцы: Алексей Кривченя (о котором я уже рассказала выше), Александр Огнивцев (один из лучших исполнителей партии Досифея), Алексей Масленников, Владислав Пьявко, Виктор Нечипайло… Дирижером был Борис Эммануилович Хайкин. С этой записью у меня связаны и очень радостные и не самые радужные воспоминания.

Осенью 1975 года я находилась в Аргентине – пела Марину Мнишек на сцене театра «Колон» в Буэнос‑Айресе. И туда из Парижа пришло очень приятное для меня сообщение: наша пластинка с записью «Хованщины», точнее, мое исполнение партии Марфы было отмечено Гран‑при «Золотой Орфей» за 1975 год – за лучшее исполнение женской партии в опере. В тот же год лучшим исполнителем мужской оперной партии был назван Лучано Паваротти.

Мне было прислано приглашение на торжественную церемонию вручения награды, но принять в ней участие я не смогла: из‑за очень трудного перелета из Латинской Америки в Париж, из‑за резкой смены времен года – от лета к зиме, от жары к дождю со снегом, – от перепадов давления у меня начались мучительные головные боли, я даже не могла стонать, лежа в кровати. Но награду я все же получила, правда, чуть позже – это был барельеф с изображением Орфея. Пришлось довольствоваться только этим, так как остальное, более существенное приложение к барельефу досталось не мне: всеми финансовыми делами занимался наш «Госконцерт», который именно так и договорился с фирмой «Шан дю Монд», представлявшей запись на конкурс. Мы ведь тогда не имели прав на результаты своего труда – со всеми вытекающими отсюда финансовыми последствиями: никаких процентов и отчислений от тиражирования. Одни разовые «ну очень смешные» гонорары дома и еще моральное удовлетворение. Это пресловутое «чувство глубокого удовлетворения» было настолько неотъемлемой частью нашей тогдашней жизни, что вошло в анекдоты как дополнение к присущим людям другим природным чувствам: зрению, обонянию…

 

Коронация Азучены

 

Над ролью цыганки Азучены, одной из ведущих в репертуаре меццо‑сопрано, я начала работать самостоятельно, поскольку в то время «Трубадур» не ставился в Большом театре. Импульсом извне послужило предложение одной милой француженки‑импрессарио, обратившейся ко мне во время гастролей Большого в Париже в 1968 году и пригласившей меня участвовать в постановке этой оперы Верди в театре города Нанси. Я тогда еще не пела Азучену, поэтому сразу же дала согласие, тем более что по условиям контракта на подготовку партии мне давалось около двух лет – выступление в Нанси планировалось на осень 1970 года. Так что у меня было время и подготовить роль Азучены на итальянском языке, и «обкатать» ее на сцене того из наших театров, где шел «Трубадур».

Все приглашения советских артистов для выступлений за рубежом оформлялись через Министерство культуры СССР, точнее, через «Госконцерт». Контракт, который устраивал меня, почему‑то не устраивал дирекцию Большого театра, решившую (как обычно не ставя артиста в известность) отказать «Госконцерту» и не давать согласия на мое участие во французской постановке «Трубадура». Числясь в штате театра, я полностью зависела от решений руководства Большого. Но мне так хотелось спеть одну из коронных меццо‑сопрановых партий, что я пошла к тогдашнему директору театра, чтобы выяснить причину отказа.

Оказалось, что М. И. Чулаки мотивировал свое решение тем, что мне, уже известной певице, впервые исполнять такую роль на сцене провинциального театра неприлично. На что я вполне резонно заметила: «Почему же вас не смущает то, что я выступаю в наших провинциальных театрах? Вам же не кажется это унизительным. Почему я не могу петь во французской провинции, тем более что в Большом театре «Трубадур» не идет и еще неизвестно, будете ли вы его ставить? Кроме того, ничего нового и интересного для меня сейчас в театре не готовится…» Конечно, запретить мне выступать в Нанси директор не мог, но этот наш с ним разговор был необходим, по крайней мере, я должна была поставить руководство Большого театра в известность о своих планах.

Подготовив музыкально партию Азучены, я договорилась с Рижским оперным театром, что первый раз в этой роли выступлю именно на его сцене. Это мое желание встретило со стороны дирекции Рижского театра полное понимание и самое благожелательное отношение. Труднее оказалось совместить мое выступление в Риге с планами Большого театра. В конце лета 1970 года театр должен был вылететь на гастроли в Японию, где тогда проходила Всемирная выставка «Экспо‑70». Я была занята в двух спектаклях – в «Пиковой даме» и в «Борисе Годунове». Поэтому я заранее заручилась согласием дирекции Большого, что улечу из Японии раньше других, чтобы сразу же после возвращения в Москву выехать в Ригу.

Я приехала в этот город за несколько дней до своего выступления. В театре меня встретили очень хорошо, сразу же выделили очень опытного концертмейстера‑женщину. Эта пианистка, интеллигентнейшая дама, называла меня не иначе как «маэстрина». За несколько дней мы отшлифовали с ней в вокальном отношении «мою» Азучену, потом начались сценические и оркестровые репетиции – все, как обычно, когда артист «вводится» в уже идущий спектакль. Отношение ко мне в Рижском театре было очень внимательным, мне создали все условия для успешного выступления. Достаточно сказать, что вместе со мной в спектакле пела примадонна Рижской оперы, прекрасная певица Жермена Гейне‑Вагнер (она исполняла партию Леоноры). Стоит ли говорить, что у нас был успех. Я тоже была довольна своей работой, которая принесла мне большое творческое удовлетворение. Иначе и быть не могло – когда работается в теплой, доброжелательной обстановке, то и результаты соответственные. Помню, как мне подумалось тогда: «Как хорошо работать в разных театрах, на контрактах, когда ты не зависишь от постоянного коллектива, который вынуждена терпеть долгие годы, не в силах изменить ни закулисную атмосферу, ни сменить обстановку…» Причин для таких невеселых мыслей у меня в то время было предостаточно…

После своего выступления в «Трубадуре» я устроила в гостинице «Рига», очень хорошей, со старыми традициями, благодарственный ужин‑прием для всех, кто помогал мне в театре.

Теперь можно было спокойно ехать в Нанси. Через несколько дней я уже была во Франции. Нанси – старинный и очень красивый город. Когда‑то это была столица лотарингских герцогов, от прежних времен сохранилась прекрасная архитектура, театр, построенный в стиле барокко, два университета… Ничего провинциального в том понимании, как принято думать у нас. Хоть здесь и не столичная сцена, но музыкальная критика была из Парижа.

Для новой постановки «Трубадура» на сцене театра Нанси были приглашены артисты из разных стран. Всего должно было состояться несколько спектаклей этой оперы, что для не слишком крупного города вполне достаточно, чтобы зал был заполнен. И все они прошли с большим успехом. Пресса была на редкость единодушна в оценках. Обо мне обозреватель «Республиканской газеты» Мари Кажелет написала удивительно восторженные слова: «На самую вершину я ставлю Великую, очень Великую Ирину Архипову. Это первое место мы отдаем, конечно, певице и главным образом оперной, трагедийной актрисе… Горячий тембр, безукоризненная техника, хороший музыкальный вкус и широта – все эти качества объединены у этой артистки». За исполнение роли Азучены мое имя даже занесли в «Золотую книгу» театра Нанси.

Следствием успеха в этом городе были приглашения участвовать в постановках «Аиды» в оперных театрах Бордо и Руана, а также выступить в партии Азучены на Международном оперном фестивале на юге Франции, в городе Оранже, где я должна была петь в конце лета 1972 года.

Через какое‑то время в Большом театре также решили поставить «Трубадура», для чего пригласили немецкого режиссера с «очень совр‑р‑р‑еменным» видением. С этой постановкой у меня связаны не самые радостные воспоминания, как творческого, так и просто человеческого плана. Дело в том, что тогда в Большом театре для меня сложилась очень тягостная обстановка. Поводов для нее нашлось немало (стоит только захотеть, а найти можно все, что угодно, – каждый выбирает по себе). Были причины и откровенно личного характера – самое неприкрытое женское соперничество, распространяться о чем здесь считаю не совсем уместным. Было соперничество и театральное, причем весьма примитивного свойства: некоторые из певиц нового поколения, пришедшие тогда в театр и начинавшие приобретать популярность, старались, как они тогда выражались, «спихнуть Архипову с ее трона, потому что у нее в руках все бразды правления». Это мое «правление» заключалось в том, что я была главным вокальным консультантом театра и не без моей рекомендации отбирались молодые певцы на стажировку в Италию или на международные конкурсы. Конечно, эти отборы, а затем поездки начинающих артистов значили немало для их будущей карьеры. Могли быть и недовольные моим выбором. Во всей этой недостойной возне вокруг меня молодым певцам и певицам принялись усердно «помогать» и более опытные (во всех отношениях) коллеги, имевшие уже известность, но тяжело переживавшие чужие, нет, не неудачи, а успехи.

Я сознательно не хочу называть здесь их имена, чтобы не создавать им даже сомнительной «славы Герострата», поскольку предпочитаю в своей книге рассказывать о людях‑созидателях, а не о завистниках‑разрушителях. И уж тем более не собираюсь «вытряхивать» на страницы «закулисный мусор», уважая читателей (да и себя тоже). Видя выходящие в наши дни мемуары некоторых деятелей культуры, посвященные в основном бичеванию всех и вся (кроме самобичевания), а также какому‑то мазохистскому ковырянию в своих действительных или воображаемых обидах, которых у каждого из нас – и не только артистов – предостаточно, невольно задаюсь вопросом: неужели у авторов этих книг за душой нет ничего более содержательного, чем заниматься самым настоящим «душевным стриптизом»? Неужели память не сохранила ничего стоящего и им нечего рассказать людям из богатой событиями творческой жизни, кроме «жареных» фактов?

 

Та, вызывающая у меня неприятные воспоминания постановка «Трубадура» проходила в напряженной (в эмоциональном смысле) атмосфере. Приехавшего из ГДР режиссера, конечно же, не преминули «просветить» и рассказать ему о том, кто есть кто. Я вскоре почувствовала эту предварительную «артподготовку»: на репетициях начались насмешки над моим видением образа Азучены, да и просто мне старались выказать свое нерасположение. Более того, режиссер‑новатор заставлял меня исполнять такие «суперсовременные» (проще говоря, сомнительные) мизансцены, что от их неестественности и вымученности бросало в дрожь. Когда я говорила, что все это противно моей природе и предлагала что‑либо свое, не столь натуралистичное, то он почти огрызался, а чаще ухмылялся и не разрешал мне делать ничего самостоятельно. В этом его насмешливом и неуважительном отношении, в нежелании выслушивать соображения певицы насчет той партии, которую она готовилась исполнять, были не столько режиссерские амбиции, сколько что‑то наносное, привнесенное, какая‑то предубежденность. Природа ее мне была ясна, и я до поры терпела, привыкнув серьезно относиться к своей работе на сцене.

Но в какой‑то момент мое терпение лопнуло – я ушла с репетиции после очередной придирки. В своем заявлении на имя директора мне пришлось объяснить, почему я не могу работать в такой, весьма далекой от творчества обстановке. Для режиссера мой демарш был неожиданностью, хотя обвинять в предвзятости этого гостя Большого театра нельзя – его можно обвинить, мягко говоря, в излишней доверчивости к тому, что ему «нашептали» злобствующие театральные наушники. Тем не менее, несмотря на все «душеспасительные» беседы со мной, я отказалась продолжать работу в этой постановке «Трубадура». А про себя решила: премьера в Большом назначена на сентябрь 1972 года, а мое выступление в партии Азучены на фестивале в Оранже – на конец лета; если мое прочтение этого образа будет оценено во Франции хорошо, то я не вернусь в постановку «Трубадура» на сцене Большого, если же выступлю в Оранже неудачно, то стану готовить роль Азучены у себя в театре. (Лишь через несколько лет, подготовив эту партию на русском языке, я стала петь ее в Большом театре).

Готовясь выступать в Оранже, я в мае 1972 года поехала петь Азучену на пробу в Тбилисском оперном театре, а потом успела слетать в Висбаден, где «мою» Азучену в постановке местного театра сажали в последней картине в клетку (а не в крепость, как у Верди). Мне сразу же вспомнился тот режиссер, с которым я не смогла найти общего языка и не захотела работать в Большом, – все его «находки» и квазисовременные мизансцены.

В конце июля я улетела во Францию, чтобы из Парижа выехать на юг страны, в Оранж. Этот старинный городок на берегу Роны много веков назад был центром маленького южнофранцузского княжества. Теперь здесь проводится международный оперный фестиваль, который существует давно и неизменно привлекает сюда много туристов, которые могут не только насладиться шедеврами оперной музыки, но и осмотреть огромный древнеримский амфитеатр, где даются спектакли. Надо сказать, что гигантские сооружения начала нашей эры сохранились и в соседних с Оранжем более крупных городах. Например, в Ниме до сих пор украшением живописных окрестностей служит римский двухъярусный акведук, есть в этом городе (как и в расположенном недалеко от Нима Арле) свой не менее знаменитый амфитеатр времен первых веков Римской империи. Как архитектору, знавшему эти памятники древнеримского зодчества только по иллюстрациям, которые я могла видеть в студенческие годы в нашей институтской библиотеке в роскошно изданных увражах, выдававшихся нам по особому разрешению, мне было очень интересно воочию увидеть сооружения той далекой эпохи.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-02-02 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: