Я попадаю в бревенчатый чум




 

Мне исполнилось десять лет. Наша семья стала убывать. Один за другим уходили братья и сестры в батраки.

Однажды мать сказала:

— Кангый, ты уже выросла. Что тебе делать в таком чуме? Когда я ходила в Сарыг-Сеп, Пора-Хопуй [17]намекал, что пора отпустить тебя к нему на работу.

Кангый тогда было шестнадцать лет. Она была рослая и стройная, как и старшая сестра. Глаза у нее не как у нас — узенькие, а большие, раскрытые, как будто она смотрит на что-то очень красивое и немножко удивляется.

Бывает, что одежда человеку к лицу, и это еще больше его украшает. Но не знаю, что можно было об одеянии Кангый сказать в те дни, когда мы посмотрели на нее по-новому, как будто увидели ее в первый раз, — ведь она должна была от нас уйти. Я уверен лишь в том, что ее одежда, оставленная нам бабушкой, не могла больше пережить ни одного поколения: она состояла из кусочков протертой яманьей шкуры и сшита была шерстью внутрь, но эту шерсть, редкую, сбитую временем, можно было видеть и снаружи сквозь дыры.

И даже в таком безобразном одеянии наша Кангый была красавицей.

— Никуда не пойду! — сказала Кангый, с укором глядя на мать. — Я буду всегда жить с вами в нашем чуме.

Лишь через несколько дней мать уговорила Кангый и увела ее в Сарыг-Сеп к Пора-Хопуй. Стояли тихие дни. От этого на водопаде еще громче пела Мерген. А в нашем чуме стало тихо: мы с Пежендеем думали о Кангый. Когда мать с Албанчи уходили странствовать, мы оставались теперь вдвоем.

Пежендей был на два года старше меня. Он был намного выше меня, худощавый, костистый; казался спокойным и суровым, но был очень вспыльчив. Мы часто с ним боролись. Иногда мне удавалось его повалить. Как он тогда негодовал: вскочит с земли, сразу зарыдает и запрыгает, размахивая руками и взвизгивая:

— Уйди! Уйди! Меньше крота! Кривола-а-а-пый! Свалил человека! Уйди-и-и!

Я торжествовал. Теперь приходил мой черед наставлять Пежендея.

— К чему же людям бороться, если нельзя повалить? Для этого и борются… Ты сам виноват. — Я начинал кружиться вокруг Пежендея, распластав руки и горделиво покачивая головой, как настоящий борец, одержавший победу на празднике.

Все же наступил день, когда я остался, не считая Сюрюнмы, единственным сторожем нашего чума. Пежендей тоже ушел в работники на одну из зимовок в устье Хопто.

Чтобы можно было хоть изредка навещать Кангый и Пежендея, мы решили перекочевать поближе к ним. Думаю, у матери была и другая причина для перехода туда: она хотела ближе присмотреться к жизни и работе русских крестьян. Путь на новые места был далек. Подойдя к устью Мерген, мы остановились на несколько дней отдохнуть и запастись едой. Чум поставили на вершине холма, у подножья которого стояло жилище богача Мекея.

Когда выбежишь утром из чума, сразу увидишь внизу белую крышу и трубу Мекеева дома. У Мекея все белое, как кошма на юрте большого бая. На голове — белые длинные волосы. Борода еще белее. Штаны и рубаха тоже из белого холста. Таков ли Пора-Хопуй, у которого работает Кангый? Я закрываю глаза и вижу перед собой то старого Мекея, белого, как мельничный мешок, то злого Караты-хана, о котором мать нам рассказывала так много сказок.

Размышляя о пленнице Караты-хана Золотой Девушке и о нашей Кангый, я неожиданно сам попал в плен: меня похитили днем, при ярком свете солнца, сыновья Мекея. Не знаю, для чего это они сделали. Может быть, они хотели меня наказать за то, что я, бросая камешки с вершины холма в Мерген, нечаянно попал в их крышу. А может быть, они просто хотели поиграть со мной, как с маленьким горностаем. До этого случая сыновья Мекея — один ростом с Пежендея, с раскосыми глазами и кудрявой головой, другой коренастый, вроде меня, оба в длинных штанах — не раз подбегали к нашему чуму, о чем-то быстро говоря жестами и словами, из которых очень немногие, но, видимо, самые главные, мне удавалось понять:

— Ты к нам ходил, работал, мы тебя хлеб давал, не работал — мыкылаш [18]давал.

Я убегал от них. Но в этот раз они успели меня подхватить. Я протяжно кричал, звал мать, но тщетно. Парни сначала закрывали мне рот, потом перестали обращать внимания на мои крики. Они внесли меня в свой бревенчатый чум, закрыли дверь на крючок. Я в самом деле чувствовал себя не лучше, чем горностай или колонок, попавший в сеть. Я безумно бросался к окну, к двери, но парни каждый раз хватали меня и ставили на место. Тогда я сделал вид, что успокоился. Они стали предлагать мне еду и много о чем-то говорили. Я старался не слушать их разговора и не смотреть на пищу.

Для меня не было ничего дороже, чем моя мать и мой бедный берестяной чум. Они напрасно хотели прикормить меня к своему дому.

Старик Мекей пытался меня приласкать, усадив на колени и щекоча мшистой бородой, которая вблизи оказалась не такой белой, как мне раньше казалось, а с прозеленью и желтизной, как лишайник на валуне. Мне ничего не оставалось, как вцепиться в эту страшную бороду и начать неравную борьбу. Из объятий старика меня вырвала высокая женщина в оборчатой юбке и пестром платке. Она потом долго ворчала и ругала Мекея.

Настал вечер, затем и ночь. Люди стали укладываться спать. Старший сын Мекея постелил на полу постель для меня и сам тоже устроился неподалеку. Старик со старухой ушли в другую комнату. Я притворился, что сплю. Скоро все захрапели.. Как охотник, поджидающий зверя на солончаке, затаив дыхание я ждал, когда все уснут крепким сном. Я так вслушивался в тишину, что различал, как в углу шелестели тараканы.

Чтобы не разбудить спящих, я старался встать как можно тише: незаметно поднимался, опираясь на ладони обеих рук и подтягивая под себя ноги. Вдруг скрипнул пол. Я замер, изогнувшись над постелью. Закашлял сын Мекея, лежавший со мной рядом. Я перевернулся и снова приник к постели.

Наконец мой сосед перестал кашлять. Убедившись, что он спит, я осторожно перекатился на половицу, которая не скрипела, и быстро встал.

Подойдя на цыпочках к окну, я влез на подоконник и прыгнул в темноту.

 

 

Глава 2

На берегу

 

Я упал на землю. В глазах у меня забегали маленькие, как зерна акации, продолговатые огоньки. Правое колено болело. Но я ликовал. Что они могли теперь мне сделать? Я лежал на мягкой, холодной траве. Что думала обо мне мать? Где меня искали? Нужно было сейчас же бежать домой. Но оказалось, что я не могу подняться с земли. Может быть, я вывихнул ногу, неудобно оттолкнувшись от подоконника? Ощупал колено. Оно было липкое, теплое. Значит, это кровь, а не роса… Я нащупал на ноге полоски сорванной кожи и две раны. Руками и здоровой ногой стал водить вокруг себя и понял, что случилось: я упал на опрокинутую борону, которая лежала недалеко от окна. К счастью, я прыгнул вперед так сильно, что зацепился только за крайние зубья.

Я оглянулся на окно. По-прежнему было тихо. Никто не выходил. Я собрал силы и побежал. Часто падал, полз на руках.

Подползая к чуму, я слышал, как мать громко плачет и причитает:

— Куда ты девался? Утонул в реке или злые волки тебя унесли? Господин неба, найди моего младшего сына! Отдай мне!

Я тихо сказал:

— Мама, мама! Я здесь.

Рванулась и хлопнула, как подхваченная ветром, дверца чума, и я оказался на руках у матери. Она целовала меня в щеки, в голову и что-то тихо бормотала.

В чуме было совсем темно. Тихо покачивая меня на руках, мать приговаривала:

— Где ты был? Албанчи ушла искать. И Сюрюнма с ней. Мы везде искали… Когда уходишь, надо говорить…

Я рассказал, что произошло на реке. Никогда раньше я не видел матери в таком волнении. Она говорила гневно, как будто кулак Мекей стоял совсем близко — перед глазами:

— Бешеный старик! Борода белой козы, душа черной собаки!

Мать все крепче меня прижимала и целовала:

— Теперь ты остался у меня один защитник. Нашего Черликпена съели волки. Шомуктай — у баев на Дора-Хеме. Пежендей — у чиновников в Хопто. Мы с тобой никогда не разлучимся.

Потом мать засуетилась, раздула огонь, нащипала шерсти из куска старой козьей шкуры, сожгла на очаге, присыпала ранку золой и перевязала полоской далембы [19].

В то время люди лечились, как велось от прадедов. Поранился или обжегся — присыпай больное место волосяным пеплом или обвязывай целебными листьями. К ламе бедняку не пойти, а шаман тоже обходился не дешево. Как-то после дождя мы набегались среди холмов. На одном из них я заснул. На следующий день я лежал в горячке. Албанчи побежала за шаманом Сюзюк-Хамом. Мать подмела чум и вскипятила чай, Сюзюк-Хама встретила низким поклоном. Шаман осмотрел чум, помолчал и, зевнув, сказал:

— Шаманить пришел я, а ты что приготовила? Неужели я даром к тебе спешил?

Он собрался уходить, но мать что-то собрала и завязала в узел. Сюзюк-Хам остался меня лечить, но видно было, что он не в духе: у него не звякали его подвески. Сюзюк-Хам даже не поднял бубна. Он ограничился самым дешевым лечением: сжав растянутые губы, побрызгал слюной воздух и три раза боднул меня в грудь. Три дня мать просидела у моих ног, лечила сама, как знала.

В тот раз моя нога быстро зажила. Как только вернулась Албанчи, мать стала собираться в дорогу. Мы решили перекочевать к устью реки Терзиг. Незатейлива была наша кочевка: перед нами не шел скот, нагруженный остовом юрты, кошмой, кожаными вьюками и красными сундуками в золотых узорах, не мычали коровы и яки, не блеяли овцы и козы, не лаяли собаки, как в Таборе Таш-Чалана или Тожу-Хелина. Мать стряхнула с чума берестяной покров, свернула его в длинную трубку и навьючила на меня, а сама с Албанчи увешала себя узлами и связками всего, что еще могло быть полезно для жизни из нашей утвари и одежды.

Мать шла впереди, за ней — Албанчи с Сюрюнмой на руках, позади всех — я. Мы поднимались по берегу Каа-Хема. Тихо-тихо. С тропы было слышно, как шуршала по гравию вода. Не только лиственница и тополь, но и осина не шелестела листьями. Лишь изредка нарушали эту тишину птицы и рыбы в Каа-Хеме: вспорхнет с берега селезень; увидев стрекозу, подскочит высоко над водой и звонко плеснет хвостом хариус; зашумит пена на пороге.

Мать, обливаясь потом, шла бодрая, веселая. Встряхивая и подкидывая всем телом вьюк, чтобы он удобнее лег на спину, она то и дело приговаривала:

— Вот как, дети! Идем-то мы в новые места искать счастья, идем к русским.

Внезапно показались два всадника. Они быстро ехали навстречу.

Воскликнув: «Это тужуметы!» — мать быстро подбежала к бугру, опустила на него ношу, ослабила перекидной аркан и скинула вьюк. Так же поспешно она побежала навстречу всадникам, встала на колени у края дороги и наклонилась до земли. Мы спрятались за кустами шиповника. К матери приблизилось облако пыли. Сквозь пыль я увидел двух богатырских коней. На солнце блестели шелковые халаты всадников. Сверкали серебром стремена, блестки на уздечке. Скакали быстро, как на бегах.

Один из чиновников подскочил к матери так близко, что конь мог наступить на нее. Туго натянув повод и вздернув коню голову, он закричал:

— Куда ползешь, подлая? Опять идешь народ беспокоить?

Мать совсем прижалась к земле.

— Я иду к устью Терзига. Там я поставлю свой худой чум. Я хочу найти у поселенцев работу и кормить своих детей…

— Хитрая гадина! Кому не известно, зачем ты идешь?

Чиновник взмахнул кнутом на длинном кнутовище с медной оправой. Ременный кнут прожужжал, как оса, обвиваясь вокруг тела матери. Всадники подняли коней с места на дыбы, повернули их на задних ногах к дороге и скрылись за деревьями.

Мать поднялась.

Мы выбежали к ней из своей засады. На потном лице ее налипла пыль. Я посмотрел ей в глаза — они были холодные, злые.

Я спросил:

— Мама, за что они тебя били?

Желая меня успокоить, мать объяснила:

— Мы, сынок, помешали ехать господам, нарушили их порядок. Когда тужумет едет по своим делам, нельзя стоять близко к дороге, надо отойти в сторону. Если скажут: «Подойди», — надо приближаться на коленях и класть поклоны. А я растянулась у самой дороги. Прогневила… Кони могли напугаться. Теперь пойдем, а то они услышат — могут убить.

Мать вдела руки в лямки и, качнувшись, пошла. Мы тоже навьючились и молча зашагали.

 

 

Глава 3

Новые встречи

 

Разбили мы чум на берегу Каа-Хема в устье Терзига среди больших лиственниц с наплывшей на стволах смолой. В то время в устье Терзига поселились русские крестьяне — там стояло пять или шесть домов.

Я с опаской поглядывал на избы, поставленные жителями Усть-Терзига, и не решался подойти к ним. Но мне страстно хотелось побывать в этих бревенчатых чумах, узнать, как живут в них неведомые мне люди. Издали я следил за играми русских детей, старался понять и запомнить их движения. Незаметно для себя с каждым разом я подходил к ним ближе и начинал понимать все больше слов из их языка. Игравшие дети тоже стали ко мне приглядываться. Первый мой знакомый, к которому я осмелился подойти, когда он сам с собой играл в городки, был мальчик Ванька Родин. Летом он при всякой погоде ходил без рубахи, в коротеньких штанах из некрашеного холста, залатанных на коленях. Когда он замахивался палкой, длинные ноги словно врастали в землю, тело круто изгибалось, и на голове, как разметанная ветром осока на кочке, рассыпался в стороны целый куст золотистых волос. Он замахивался не спеша, но метал палку так стремительно, что она, мгновенно прогудев над землей, выщелкивала городки, нередко с одного раза, далеко за черту. Померившись с ним в меткости, я еще больше удивился: у него не было одного глаза. Сверстники прозвали его Ванькой Кривым, а так как лицо его было изъедено оспой, то называли его и Рябой. Никто из мальчиков не посмел бы напасть на Ваньку и вступить с ним в драку, но многие смеялись над его убогой одеждой и увечьем. В моем наряде, из которого я к тому времени не в меру вытянулся, я уж и вовсе не мог рассчитывать на снисхождение у насмешников. Это сблизило меня с Ванькой. На нашей стороне было еще несколько мальчиков. Мы стали дружить и вместе обороняться.

Мои новые друзья жили в маленьких избушках, крытых соломой, но эти лачужки казались мне сказочными шатрами. У себя в чуме я знал древнюю чашу из чугуна с приросшей к ней копотью и расщелиной на одном боку, знал деревянную чашку, пепельного цвета, со стершимися краями, из которой сотни таежных путников пили воду, принимая ее из рук бабушки и матери; знал, что самое главное блюдо за столом — жареное пшено, запаренное чаем и посыпанное драгоценной солью, которую привезли за тридевять земель, выдолбив ее киркой из соляной горы или соскоблив вместе с илом с берега соляного озера. А здесь были большие глиняные печи, в которых приготовляли из толченого зерна большую круглую еду с коричневой коркой — сразу на несколько дней. Я научился называть ее хлебом и без нее уже не мог обходиться. Раньше я умывался только водой из Мерген, когда переходил ее вброд. С Ванькой я попал в дом, называемый баней, где люди моются горячей водой.

Мытье началось для меня очень плохо. Мы играли с Ванькой. Вдруг он подбежал ко мне сзади, схватил мою косичку и вздернул ее вверх.

— Ха-а, парень! Ты же совсем пропал! У тебя под косой муравейник! Если сейчас не выпарить — всем беда. Идем!

Он схватил меня за руку и потащил к избе. Не дойдя до дверей, он уже выкрикивал:

— Мам, а мам! Смотри, что у парня завелось под косой. Он их выгребает рукой и кидает на землю. А одежда-то! Скинет ее на булыжник и проглаживает камнем. Они и лопаются, как в ступе спелая черемуха. Что делать, мамка?

Мать Ваньки на минуту показалась в дверях. Я увидел, как по ее белому строгому лицу пробежала улыбка. Вскоре она подала Ване чистую одежду и коричневый кусок, похожий на подгорелый сыр пыштак. Ваня весело хлопнул меня по плечу.

— Айда в баню! — и побежал прямо к проточной канаве.

Я понял, что Ванька хочет немного согреться, чтобы легче было в вечерней прохладе раздеваться и поливать себя ключевой водой. Все же я решил сначала посмотреть, как это сделает мой друг, и поэтому бежал за ним не спеша.

Ванька ввел меня в домик. На подоконнике сквозь горячий туман мерцал огонек. В правом углу, как ова [20]на перевале, высилась груда черных камней, подпиравших огромную чашу. Рядом стояла бочка с водой. У задней стены был высокий настил. Ванька раскладывал принесенные вещи на лавке. Вдруг у меня за спиной чиркнули ножницы. Обернулся — и вижу в руках у Ваньки черную косичку. Он поболтал ею в полосе красного света, струившегося из топки под камнями, держа за хвостик, как убитого ужа, и, сверкнув задорно здоровым глазом, швырнул в огонь. Привычным движением я вздернул руки к затылку — моей косы нет!

Я вскочил и закричал не своим голосом.

— Вот тебе! — Я набросился на Ваньку.

Я должен был отомстить за поруганную дружбу. Но Ванька не отвечал на мои тумаки. Я слышал только его растерянный голос:

— Брось! Брось!

Опомнившись, я хотел убежать. Ванька настиг меня у дверей и крепко сжал руку.

— Чего расшипелся? Ты пойми — мальчишки не носят кос. Это девчонка ходит с косой. Посмотри на меня, на Родьку, на Епишку. Разве можно большому мальчишке ходить с косой? Раздевайся. Скидывай в это корыто. Я залью кипятком.

Началось мое первое мытье. Сколько было при этом смеха и слез! Ванька все время смеялся. Мы смеялись оба, как бывает после ссоры у хороших друзей.

Ванька прибавил огня в светильнике. Похлопывая себя по ребрам, он закачался от смеха, когда я, обмыв руки и лицо горячей водой из корыта, где парилась моя одежда, и решив, что наше мытье чересчур затянулось, попросил моего друга выдать мне чистую одежду. Потом очередь смеяться перешла ко мне, когда Ванька, смешав в шайке воду из чаши и бочки, начал натирать голову коричневым куском и она вдруг оделась в высокую шапку из белой пены. Я сделал себе то же самое. Вот оно, мыло: коричневое, выпускает белую пену, маленькое, а уже покрыло две головы и само осталось в руках. Как смешно! Мое веселье сразу оборвалось, когда я почувствовал, что мои глаза отравлены ядом и мне их больше никогда не открыть. Какими злыми словами я отчитывал Ваньку за второй обман! И как я негодовал на себя за то, что второй раз доверился Кривому Ваньке, который и меня захотел сделать кривым! Ослепнув, я не мог вырваться из его рук. Я топал ногами и визжал, захлебываясь водой, которая хлынула на меня сверху.

— Открой глаза! — крикнул Ванька, окатив меня еще раз.

Я раскрыл глаза и удивился, как все стало хорошо: глаза не болели, голове и всему телу было легко и тепло. Какие чудеса еще придумает Ванька в этом сказочном доме? Он взял большую связку лыка, такого же лохматого и золотистого, как волосы на его голове, и стал изо всей силы стирать его в кипятке, пока шайка не наполнилась доверху пеной. Потом он стал вышлепывать мне на спину горячую пену и растирать лыком затылок, шею и спину. Я убедился, что Ванька делает все как надо и владеет искусством мыться в бане не хуже, чем игрой в городки.

В тот день я порядочно волновался, подходя к чуму. Как посмотрит мать на исчезновение моей косички и необычный наряд? Мать одобрила все.

Быстро летели дни. Я проводил их на ногах под открытым небом, среди детей. Летом играли в бабки, в лапту, в городки, вместе купались в реке, собирали цветы в долинах Терзига и Каа-Хема, забирались в заросли красной и черной смородины, на лужайки, усыпанные земляникой. Зимой катались на санках и лыжах с обледенелых гор, бегали вверх и вниз по Каа-Хему на деревянных коньках.

Я так сдружился с русскими мальчиками, что не только не боялся их, как недавно боялся сыновей богача Мекея, но даже начинал скучать, когда их долго не видел.

Пролетело второе лето. Мы перенесли наш чум в деревню и поставили на лугу против бани. Перед зимой мать ушла навестить Кангый и Пежендея. Оставшись один, я стал еще больше привыкать к жизни среди изб. День я проводил среди деревенских детей. Ночью незаметно пробирался к кому-нибудь из крестьян, ложился у печи под стол и нежился в тепле. Чаще всего я ходил к Санниковым.

Максим Санников был самый высокий крестьянин из всех встреченных мной на Каа-Хеме, сухой и длинный, как лиственница. Головой он доставал потолок своей избы. Он был почти совсем лысый, а губы живые, тонкие и голос звонкий, молодой. Сыновей у него было двое: один глухой Васька, другой Сергей, оба старше меня. Мать у них умерла несколько лет назад. Из разговоров соседей я узнал, что Санников приехал из Центральной России в Сибирь искать свободной земли и вольной жизни. Помещик отобрал у него пахоту. В то время были крестьянские бунты. Санникова преследовали. Во время скитаний он потерял половину семьи: жена умерла от болезни, старший сын был на каторге, оттуда бежал и пропал без вести, дочь утонула на переправе в горной реке. А Васька простудился, пытаясь спасти сестру, и оглох.

Я никогда не забывал своего первого друга Ваньку Родина. Но за короткое время я еще ближе сошелся с глухим Васькой, сыном Санникова, и подружился с его братом и отцом. Вечером я приходил к ним, забирался под стол и ложился спать, как в своем чуме.

Утром чувствую, бывало, кто-то теребит меня за волосы. Просыпаюсь. Это Максим Санников.

— Ты опять забрался под стол? Вставай, вставай!

Услышав его голос, выползаю и вскакиваю.

Бывало и так. Санников возьмет меня за ноги и вытащит из-под стола. Посмеивается, качает головой:

— Крепко спишь, крепко спишь!

Показав на миску с картошкой, а то и с оладьями, он приговаривает:

— Проспишь — пеняй на себя. Есть их нужно в пору, когда от них пар идет, когда они сами в рот просятся, — и усаживает меня к столу, за которым уже сидят Васька и Серега. Один подмигивает мне, другой весело щурит глаза, пододвигая миску ближе к моему краю. Я думал: «Как хорошо человеку с таким отцом, как Санников, и с такими братьями, как Вася и Сергей!» И в самом деле Санников стал мне словно родной отец, а его сыновья — словно старшие братья.

Но счастье мое длилось недолго. Однажды я услышал такой разговор:

— Как жить, — говорил Санников, — если в устье Терзига всю землю захватил Михайлов. Какая радость — уйти от помещика и снова попасть в кабалу? Придется перекочевать под Таннуольский хребет.

Сергей, сидевший возле отца, весь подался вперед и оперся локтем о колено:

— Вчера пошел в степь накосить сена коню. Михайлов сам прибежал, вбил кол в землю, сказал «Моя земля, поставлю здесь изгородь — не смей косить». Выходит, все устье Терзига стало его пахотой, и на Кыс-Кежиге сенокос — его, и дальше тоже везде натыкал кольев — хочет маралов разводить. Куда деваться?

Что значит помещик и кто такой Михайлов — я не понял, ясно было одно: уедет Санников к хребту и братьев моих названых заберет.

С плачем провожал я Санниковых, а когда вернулся к их пустой избушке, еще горше заплакал и побрел в свой чум.

Много лет спустя Санниковы вернулись; но к тому времени в моей жизни произошли большие перемены.

 

 

Глава 4

Куда идти?

 

Как-то вышли с матерью из чума. Она оглянулась на новые избы и сказала:

— Отдам тебя на работу к этим русским. Ведь ты уже большой.

Я молча согласился.

Несколько дней мать присматривалась, выбирала, к кому лучше пойти. Однажды она взяла меня за руку и подвела к одной избе:

— Здесь живет человек, у которого ты можешь наняться. Он ищет работников.

Мне было приятно думать, что я войду в семью, живущую в большой, теплой избе. Вспоминался ласковый прием в семье Максима Санникова. Я с радостью согласился. Не знал я тогда, что такое батрак и какая у него жизнь. Взявшись за руки, мы вошли в дом богача по имени Чолдак-Степан. Его звали Чолдак-короткий — за низкий рост. У него была густая широкая борода, а живот отвислый, раздутый, как будто он носил под рубахой кошму для целой юрты.

Мать показала на меня. Поклонилась. Заговорила на ломаном тувинском языке, думая, что так будет понятнее Чолдак-Степану:

— Таныш (знакомый), это моя маленький балан-мальчик. Ты нужно его брать работа? Ты мне тара — хлеб давать, я тебе сын давать — так ли?

Чолдак-Степан раскричался:

— У меня у самого балан, здоровые батраки есть. Тара нет. Понимаешь, твой собачий сын балан не умеет работать. Ух, гадина! Что ты, дурная старуха, здесь приходить? Ну, ну, уходить вон!

Мать продолжала просить:

— Пожалуйста, возьмите!

Чолдак-Степан вытолкнул мать, подбежал ко мне:

— Ты теперь маленький балан, потом я тебя брать, — теперь ну, уходить вон!

Он сжал мне ухо и вывел за дверь.

Не говоря ничего друг другу, мы дошли до чума. Присевши на корточки у входа, стали советоваться.

— К тувинцу идти, к русскому идти — все равно, если он бай или чиновник. Так и выходит. Что нам теперь делать, как лучше? Сходим еще в один дом? — сказала мать.

У меня задрожал голос:

— Сама ты знаешь, мама, сама подумай, куда идти, с кем говорить.

Мы пошли еще в один дом. Он стоял на самом верху поселка, в устье Терзига. Люди здесь только что поселились. Вошли в него. За столом сидел старик с белой бородой — как у Мекея. Его жена, высокая, дородная, смотрела приветливо. Мать степенно нагнула голову, потом поклонилась в пояс. Подняв руку, вежливо спросила:

— Таныш, как ваше здоровье?

Сидевшие в доме ласково ответили:

— Здравствуй, таныш, садись.

Мы сели на длинное сиденье, которое, как я уже знал, называлось лавкой. Мать еще не пришла в себя от всего, что видела у Чолдак-Степана. Она села, но долго не начинала говорить.

Звякнула и без скрипа растворилась дверь. В избу вошли мужчина и женщина. Им было лет по двадцать пять. Я огляделся кругом. Избушка была совсем новая, только что сложенная, но маленькая. Такие домики — немного больше чума — называли у нас казанак. Внутри избы было хорошо прибрано, не было так жарко, как в других домах. На стене полки были застланы бумагой. На средней полке, с одинаковыми промежутками, лежали три темно-коричневых каравая. Пахло свежим хлебом. Я подумал о нашем чуме. При входе у нас тоже стоит полка на берестяных колышках. Но на ней помещалась только одна деревянная чашка, миска и берестяной туесок да лежала мочалка, которой моют чугунную чашу.

Хозяева приветливо улыбались. Отсвечивала румяная корка на караваях. Я все осматривался. В избе, кроме меня, детей не было.

Мать сидела в раздумье. Потом она подняла голову и, кивая на меня, сказала:

— У меня балан есть, у тебя балан нет. Ты его взять, мне хлеба дать. Понял ли, таныш?

Старик развел руками и приподнялся, полусогнув в локтях руки:

— Что тебе нужно, женщина? Не пойму.

Мать заговорила громче. Еще раз все объяснила. Показав на меня, сказала по-тувински:

— Это тебе! — потом подбежала к караваю: — Это мне!

Старик оживился:

— О, шибко хорошо! У меня маленький балан нет, у тебя балан есть. А-а! У меня хлеб есть, я тебе давать, сильно хорошо, ажирбас [21].

Мать с радостным смехом зашептала мне на ухо:

— Видишь? Ты будешь здесь жить, будешь работать. Видишь? Они согласны.

Она снова обратилась к старику:

— Очень хорошо, мой балан будет у тебя работать, таныш.

— Ладно, ладно, сильно хорошо, твой балан будет здесь, я буду смотреть.

Мать вывела меня из избы.

— Видел, мой сын? Ты теперь будешь работать у них. Хорошо, внимательно работай. А то они тебя прогонят, и нам будет плохо.

Мать прижала к груди мою голову, поцеловала. Повторила несколько раз:

— Хорошо работай, — и быстро ушла.

Я смотрел ей вслед. Когда мать скрылась, я осторожно подошел к дому и остановился у входа.

Молодой хозяин избы, увидев меня, поднялся с лавки, подбежал и похлопал по плечу:

— Ты сильно якши [22]. Ну, ладно будем хлеб есть. Он подвел меня к столу. Все тоже уселись, начали меня угощать. Я долго не мог понять, почему в этой избе меня приняли так хорошо — совсем не так, как у Чолдак-Степана. Ведь я оставался таким же и ничего полезного им еще не сделал.

Впоследствии я узнал, что моих хозяев зовут Лубошниковы. Они, как и Санниковы, много страдали от белого царя. Спасались от преследования саратовских кулаков и помещиков и перекочевали в этот край. Они были очень бедны. Хотя старик Лубошников был совсем седой и в морщинах, но делал все сам. У него не было внуков, а у его сына Агея — детей-помощников. Я был рад, что буду им помогать запрягать коня, молотить хлеб, перевозить копны и снопы, править конем на пахоте.

Мать Агея называла меня «сынок», кормила, как члена своей семьи, обула в новые бродни [23]. Через год я стал работать, как все крестьянские дети.

Правда, я был еще не очень силен, но старался всюду поспеть за Агеем, подражал каждому его движению. Сам Агей и его отец всегда рады были мне что-нибудь объяснить, охотно показывали вещи крестьянского обихода. Запрягая коня, Агей, бывало, подзовет меня и все расскажет:

— Это — хомут, надевать его надо, смотри, вот так. Только раньше надо осмотреть: если грязь налипла — очисти, сбей, не то коню шею натрет, и она загноится… Вот это — шлея, без нее хомут неловко сидеть будет…

Покажет мне дугу, седелку, супонь, расскажет о телеге, о санях, объяснит, как впрягать в них коня. Так учил он меня на всякой работе, как отец учит сына.

Начинал я учиться сельской работе по весне, когда плугом поднимали пласты черной земли. Тут я, как у нас говорят, «правил головой лошади», сидя верхом; потом, на сенокосе, возил сено; как хлеб начали убирать — возил на ребристой телеге снопы. Хозяин меня очень любил, и я не сердился, когда он, под горячую руку, не спускал мне моих грехов. В июле пахать пары выходили перед зарей. В это самое время, как «правишь головой коня», ужасно клонит ко сну, бывает — задремлешь. Лошадь выйдет из борозды, а зоркий пахарь тут как тут, подстегнет коня с того бока, куда завалили, да и меня в придачу.

Труднее всего мне давался уход за конем. Раньше я никогда не ездил верхом и завидовал другим детям, которые умели кататься без седла и уздечки, барабаня своих лошадок босыми ногами по надутым бокам.

Как-то я с трудом взобрался на рыжего коня и поехал загонять коров. Рыжка был старый и очень злой конь. Я этого еще не знал. Я думал не о Рыжке, а о коровах. Куда они ушли? Озираясь кругом, я ослабил поводья. Вдруг мой Рыжка рванул в сторону, скинул меня на землю и ускакал. Я долго горевал. Вечером плакал, уткнувшись в подушку.

Старик Лубошников утешал меня:

— Все хорошо. Не горюй: и коровы твои пришли, и Рыжка твой давно вернулся…

В другой раз я опять собрался ехать на Рыжке за коровами. Медленно подходил к нему и готовился спокойно взять за гриву. Не сводил глаз с его головы. Когда я к нему совсем подошел, он рывком вытянул ко мне шею, укусил за плечо, несколько раз тряхнул и опрокинул на траву.

Я ощупал рукой плечо и вскрикнул от боли, лоскут кожи был вырван, образовалась большая рана. Я зажал ее другой рукой, хотел остановить кровь, но она продолжала струиться. Куда идти? К матери или к хозяину? Я лег в высокую траву: тут меня никто не мог видеть. Я старался не подавать голоса и не знаю, как мать меня нашла. Увидела ли она, как вздрагивают на лугу стебли ковыля, услышала ли их шелест, или просто случай навел ее на мой след? Из-за травы надо мной склонилась ее лоснящаяся голова, на меня глянули ее испуганные глаза:

— Как ты, милый упал?

— Рыжка меня укусил.

Мать увидела разорванную рубаху и рану на плече:

— О-о! Несчастный мой! Пусть простит меня небо!

Больше она ничего не сказала, подняла меня с земли, нарвала каких-то листьев, приложила к ране, повязала поясом и повела к дому Агея.

— Больше тебя не оставлю. Уведу в наш чум. Постой здесь.

Я остался за дверью. Мать запальчиво говорила Агею:

— В родном чуме так не будет. Беру к себе его. Мои глаза и уши, кровь и сердце будут спокойны.

Ловя каждое слово, я прислушивался к их разговору.

— Как! — изумился Агей. — Ты хочешь забрать сына в такую страду! Я не обижал его. Что сделаешь с проклятой скотиной?

— Все равно не оставлю, — твердила мать.

Я подступил к порогу:

— Агей меня совсем не обижал, я хочу у него остаться, мама.

Мои слова лишь ускорили развязку: мать забрала меня от Лубошниковых. По дороге она с горечью выговаривала мне:

— Ты совсем покинул меня. Я сама привела тебя к людям, я сама сказала: «Хорошо, ходи в баню; хорошо, носи круглую шапку с козырьком спереди, а не сзади». И сказала: «Учись ремеслу, учись хозяйству, старайся работать». А ты научился своевольничать, махать руками — на кого? — на свою мать!

В те годы арат-бедняк не смел держаться прямо, а должен был ходить с полусогнутой спиной, с повисшими, как плети, руками, готовый к земному поклону. Неужели моя мать хотела видеть меня всегда таким? Нет, она втайне радовалась тем изменениям, которые находила во мне при каждой встрече, и с гордой улыбкой провожала меня в путь по новым тропам жизни. Но в этот раз испуг за меня затемнил ее светлые глаза.

Ласково прижав к себе, мать привела меня к чуму.

Настала новая зима.

Наш чум стоял по ту сторону Каа-Хема на опушке леса, в местности Тонгеликтиг. Здесь, в прибрежных ущельях, было больше зимнего корма для коз. Местность была новая, но старый чум по-прежнему, как островерхая кочка, торчал у подножья холма. Река замерзла только еще под берегом. Я часто выходил из чума и, глядя на встревоженную пучину Каа-Хема, вслушиваясь в прощальный шорох плавучих ледяных островков, провожал их вниз — туда, где поднимались к небу белые дымки деревни. Там остались мои сверстники, мои новые знакомые и друзья, мой труд и мои забавы.

Через несколько месяцев мать сама заговорила о Лубошниковых и снова отпустила меня в деревню. Семья Агея обрадовалась. Они хвалили меня за работу, пошили из пестряди штаны и рубаху.

Однажды Агей взял меня в баню, затащил на полок шайку, березовый веник и позвал к себе. Под потолком меня так и обдало жаром. Я вскрикнул и хотел спуститься вниз, но Агей меня пристыдил:

— Погоди. Выдержишь — мужчиной будешь, не выдержишь — бабы засмеют.

Что говорить — я рад был выдержать, но как быть с головой, особенно с ушами, которые начинают вариться в этом пару, как в чугунной чаше на гудящем очаге? Я пригнул голову к коленям и прикрыл уши ладонями от жары. Агей не хотел облегчить мою участь. Он сунул веник в горячую воду и придвинулся ко мне. Не успел я скатиться на землю и убежать, как Агей схватил меня за руку и замахнулся. Я истошно закричал. Мой крик озадачил Агея.

— Ступай вниз. Смотри, как люди парятся.

С приступок лестницы к потолку вытянулось мускулистое тело Агея. Веник пошел хлестать по нему ошпаренными листьями на тонких прутиках. Его кожа запылала, как старинный кувшин из красной меди, начищенный золой.

Мне стало завидно.

— Начисти и меня так, — попросил я Агея.

У Лубошниковых я прожил бы много лет. Думаю, навсегда остался бы у них, как родной. Но Агею пришлось уйти из деревни в Кок-Хаак. Я не спрашивал, что заставляет его уходить с Терзига, где он совсем недавно построил новую избу. Все же теперь догадываюсь, что это произошло по вине Чолдак-Степана, который прибирал к рукам все больше земель на Терзиге и за это возил подарки салчакскому нойону [24].

Перед расставанием я раздумывал: поеду вместе с Агеем — мать будет от меня слишком далеко, не поеду — придется возвращаться к матери и снова жить в чуме, а уже пришла настоящая зима.

Теперь, встречая меня, Чолдак-Степан стал со мной заговаривать. Пришла мать. Он и с ней повидался. Стал говорить по-другому:

— Приведи ко мне сына. Еда хорошая, работа легкая. Я тебе буду помогать.

Мать задумалась, но ответа не дала.

Наступил день отъезда Лубошниковых. Они погрузили свое добро на двое саней. Все было готово в дальний путь.

— Ну, прощай, друг, поехали в Кок-Хаак. Если захочешь повидаться, приезжай. Люди довезут, — сказал Агей и крепко пожал мне руку.

— Счастливой дороги, до свиданья! — воскликнул я, широко улыбаясь, хотя мне было очень грустно.

Проводив Лубошниковых, я посоветовался с матерью и решил пойти работать к Чолдак-Степану.

 

 

Глава 5

В землянке

 

Спускался вечер. Небо было далекое, совсем голубое. Только там, где оно сходится с землей, стлался морозный туман.

Как подумаю сейчас, Чолдак-Степан был очень богат. Его заимка занимала куда больше места, чем весь поселок в устье Терзига, в котором жило десять хозяев. Заи



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: