Художественная история народа




Г. Ломидзе

 

Роман-трилогия "Слово арата" Салчака Тока заслуженно пользуется известностью. Книга переведена и издана на многих языках народов СССР и мира. В чём же обаяние этой трилогии, какие крылья подняли её на столь заметную вершину? "Слово арата" по своей художественной структуре примыкает к романам автобиографическим. Их появилось немало в советской литературе. Первооткрывателем этого жанра в наше время был Горький. А затем в разных национальных литературах Советского Союза родились произведения с "горьковским взором" — романы Айбека, С.Муканова, С.Зоряна, С.Рагимова, X.Намсараева, К.Эрендженова, С.Сарыг-оола и других. Точность, почти абсолютная достоверность жизненного материала в этих книгах соединяется с отчётливо выделяющейся лирической интонацией. Строгость, неукоснительная правдивость историка и аналитика соседствует с эмоциональным "взрывом", чувствами любви, радости, изумления, разочарованности или грусти. Художественные краски трилогии С.Тока разнообразны. Они меняются как-то исподволь с изменением характера жизненных бурь и столкновений, с преобразованием тех исторических событий, в которые деятельно включен сам автор. Первая книга — рассказ о годах детства и отрочества Тывыкы — главного героя романа. В ней преобладают суровые, пронзительные краски. Жалкий быт простых людей Тувы воспроизведен в книге впечатляюще, ярко, с трагедийным пафосом. Быть может, трагедийность повествования усиливается и тем, что о тяжёлой участи бедняка-арата, о его безрадостной доле рассказывает мальчик.

Автор сохранил непосредственность, свойственную детскому восприятию жизни. Но это не мешает ему нарисовать впечатляющую картину народной борьбы и бедствия, дать почувствовать атмосферу непрестанных поисков лучшей доли человеческой. В последующих книгах лирическая тональность, обнажённость повествования изменяется. По мере роста и зрелости Тывыкы, от имени которого ведётся повествование, в трилогию входят многообразные исторические события. Повествование разветвляется, задевая важные проблемы большого жизненного значения.

Крупной удачей романа представляется и образ матери Тывыкы — Тас-Баштыг. Она — удивительная женщина. Природа одарила её умом, талантом, сноровкой, необыкновенной жизнестойкостью, нравственной привлекательностью. Не теряя своей неповторимости, образ Тас-Баштыг превращается в обобщённый символ, раскрывающий те качества и особенности тувинского народа, которые помогли ему устоять перед лихолетьем, закалить себя в неравной битве с власть имущими.

"Слово арата" — это эпическое произведение о становлении нового, о революционном преобразовании и возрождении Тувы. Становление социалистической Тувы протекает в острейшей классовой борьбе. Мы видим, как сквозь плотный, почти непроницаемый слой сословных предрассудков пробивается живая, социальная струя. Происходит резкое размежевание. С одной стороны, подлинные патриоты, коммунисты, строители нового общества, а с другой — фальшивые люди, хитрые, враги наподобие Буян -Бадыргы, Дундука и других, которые, проникнув в партию, действуют от её имени, ненавидя социализм, защищая уходящее. С.Тока не скрывает трудностей формирования нового быта, новых человеческих взаимоотношений. Борьба идёт упорная, тяжёлая, бескомпромиссная.

Социалистическая новь опровергает реакционные измышления всякого рода недругов о том, будто психика, эмоциональный "аппарат" тувинца приспособлены лишь к примитивным формам кочевого хозяйствования, что тувинцу недоступны такие формы духовной и материальной деятельности человека, которые требуют напряжённой аналитической работы ума. С.Тока с любовью рассказывает о тувинцах-учёных, впервые приобщившихся к волшебному миру знаний, с завидной настойчивостью осваивающих богатство человеческой культуры. А тувинские рабочие — первооткрыватели немыслимых ранее профессий. В краткие сроки они подчиняют своей власти умные и капризные машины. Социалистическая действительность меняет и само содержание человека, открывает в нём много неожиданных возможностей.

"Слово арата" — своеобразная художественная летопись. Мысль об интернациональном единстве, о громадной роли русского народа в возрождении других социалистических наций — одна из сокровенных мыслей этого произведения. "Слово арата" С.Тока правдиво, с большой силой убеждения повествует о талантливом, трудолюбивом, добром, героическом народе Тувы, о славном пути, пройденном им к вершинам социализма.

Первая книга трилогии в 1951 году была удостоена Государственной премии.

 

 

Салчак Тока

Слово арата

 

Книга первая

 

Часть первая

В берестяном чуме

 

Глава 1

Мерген

 

Здравствуй, читатель! В каком бы краю нашей великой страны ты ни был и какой бы ни была твоя трудовая жизнь, я уверен — ты не откажешься познакомиться с моей родной Мерген.

Вот она кинулась полоской пены с крутого уступа и, упав на камни, бежит дальше — быстрая, звонкая. На ее пути от истоков в высокогорной тайге на Тодже до впадения в Каа-Хем — много порогов и водопадов. Когда мать первый раз вынесла меня из чума, я увидел родную Мерген. И сейчас ее трудный, сверкающий путь у меня перед глазами.

После дождей речка становится бурной, перекидывает с переката на перекат стволы таежного кедра и лиственницы, выворачивает на порогах каменные глыбы, а в жаркие летние дни делается такой узенькой, что кажется — не доберется до устья. Но и тогда даже в самых мелких местах она не перестает резвиться под пеной, только голос ее становится другим — тоньше и чище.

Зимой Мерген прячется глубоко в снег. Вдоль ее берегов вырастают пушистые стога. Это лиственницы доверху в снегу. Но Мерген не спит и зимой: вырываясь из-под снега черными ключами, она выплескивается на лед.

Истоки Мерген стережет тайга. Сюда не доходят метели и бури. Охраняет берега цепь остроглавых гор, на их вершинах даже в самые знойные месяцы сверкает снег. Растительность в долине Мерген богатая. Когда окрестные степи побуреют от жары и запахнут жженным ковылем и полынью, с обледенелых, покрытых подтаявшим снегом скал, где рождается Мерген, вместе с ее водопадами спадает в долину прохлада. И по-прежнему берега Мерген одеты в мягкие травы, и — не охватишь глазом — повсюду колышутся пионы и горные маки. Недаром народ назвал нашу речку Мерген — мастерица. Это она расшила степь и долины голубым узором.

Вырвавшись из последнего ущелья в душистую степь Сарыг-Сеп, Мерген течет свободно. Лишь кое-где она по-прежнему вскипит, прошумит по обрыву, зашипит пеной на пороге и опять спокойно идет навстречу Каа-Хему, вся в зелени и цветах.

Перед впадением в Каа-Хем Мерген совсем успокаивается. Усталая и счастливая, она неслышно подходит к устью.

Суровый Каа-Хем встречает ее, как любимую дочь после разлуки, приветливо всплескивает, обнимая ее, целуя и покачивая в голубой зыбке, рассказывает о бурях и грозах на высоких горах, откуда он примчался для встречи с ней, чтобы унести с собой через пороги и перекаты на широкий простор.

 

 

Глава 2

Тас-Баштыг

 

У матери нас было пятеро: сестры Албанчи и Кангый, братья Шомуктай, Пежендей и я — самый младший. Отца я не помню.

Настоящего имени у нашей матери не было. Соседи по арбану [1]называли ее Тас-Баштыг — Лысоголовая, потому что на голове у нее не было ни одного волоса. Может быть, ее так наказали в молодости за непослушание какому-либо чиновнику, а может быть, она перенесла какую-нибудь страшную болезнь. Об этом мать ни разу не говорила нам. Мы тоже не спрашивали. С этой кличкой она прошла через всю жизнь.

О себе мать рассказывала скупо:

— Дед ваш, бедный арат, жил на Дора-Хеме. У него ничего не было, кроме нескольких оленей. Когда ваш дед и бабушка умерли, лама, который заочно лечил их, увел от нас оленей. Уводя их, он сердился и приговаривал: «Много лечил — мало получил, много лечил — мало получил». Шомуктаю пришлось уйти в батраки. Все вы тогда были маленькими. Я тоже пошла искать работу по людям. Но кому нужна батрачка с таким выводком?

Мать была некрасива: ростом маленькая, спина сгорбленная. Одежду на ней нельзя было назвать одеждой. Шуба, которую она носила зимой и летом, может быть, когда-то, очень давно, была действительно шубой или поддевкой из овчины. Но шерсть из нее давно вылезла, а кожа изорвалась и висела большими клочьями. Этими лохмотьями мать едва прикрывала свое тело.

Но она была женщина умная, сноровистая в каждой работе, из всех трудностей находила выход и вынесла нас на своих руках из многих испытаний.

Однажды мать, созвав нас, сказала, что мы будем жить на новом месте.

Вшестером, с небольшой поклажей за плечами, добрались мы до нашей новой стоянки на Мерген. Мать выпросила у одного дровосека топор и в самом красивом месте, на берегу Мерген, где кончается предгорье, соорудила из бересты маленький чум. Вместо постели для всей семьи она настелила еловых веток и сухой травы. Потом она принесла сухого навоза и насыпала поверху, чтобы было мягче и теплее спать.

Жерди, служившие остовом чума, были связаны у вершины, а сверху покрыты берестой. В дождь сквозь настил просачивалась вода, зимой свободно проходили ветер и стужа. Жили мы здесь, как лесные зверушки.

У нас было три козы и приблудная собака. Собаку мы прозвали Черликпен — Дикарь. Среди собак она была великаном.

По соседству с нами было много жителей, но они были такие же бедняки и жили в таких же чумах. Богачи, у которых было много скота, сторонились бедняков. Если в наш чум и заходил кто-либо из окрестных богатеев или чиновников, то лишь со словами: «На, выделай мне эту кожу», «Сшей мне эту шубу», «Подбей мне эти идики» [2]. Придя потом за изделием, часто били: «Не так сделано, не вовремя, платить не будем».

К концу зимы мы избегали смотреть друг на друга, — такой жуткий вид был у нас. Взглянешь на старшего брата Пежендея: скулы выпирают, на боках видны ребра… Если бы у нас была теплая кошмовая юрта и еда хотя бы один раз вдень, мы бы с радостью думали о зиме. Вокруг чума много круглых холмов. Как хорошо с них скользить на деревянных коньках! А еще дальше — с подножья горы, откуда текла Мерген, — скатываться на самодельных санях! Когда спадает мороз — лепить из снега крепости, людей, коров, овец; в кустах на той стороне Мерген ставить петли на зайцев и куропаток! Так и проводили зиму дети Таш-Чалана — сытые, в меховых шубках. Мы же встречали ее, как горе.

Наша старшая сестра Албанчи всегда была с нами. Вместе с матерью она воспитывала нас, кормила. Албанчи во всем стала нам второй матерью, но как они не похожи друг на друга: Албанчи — высокая, плотная, с тяжелыми косами; глаза большие, глубокие, с густыми черными ресницами, быстрые и светлые, как вспышка зарницы. Парни давно заглядывались на нее и приходили свататься, но Албанчи не хотела разлучаться с нами.

Когда мы перекочевали к устью Терзига, первым гостем к нам пришел Данила Потылицын — пожилой сутулый бобыль из русских крестьян Каа-Хема. Сначала мы его боялись. Когда не было матери и Албанчи, а он подходил к чуму, мы убегали в лес. Данила стал приходить все чаще. Каждый раз он что-нибудь приносил, иногда — сахар, иногда — хлеб. За год мы привыкли к нему, возились с ним, вместе ставили петли на куропаток. Данила и Албанчи стали мужем и женой, но ненадолго: Данила умер на земляных работах, уйдя осенью в тайгу с партией старателей.

У Албанчи родилась дочь. Ей дали имя Сюрюнма. Албанчи искусно смастерила люльку. Она срезала две березки с загнутыми макушками, связала их, как два натянутых обруча, внизу приделала решетку. На дно зыбки она положила клочья старой кошмы, осенью мы подобрали их на чьем-то покинутом стойбище. Когда сестра принесла сухого навоза и стала им устилать зыбку, я сказал:

— Ведь Сюрюнма не ягненок. Зачем ты кладешь ей навоз?

Сестра с сердцем ответила:

— Даже ягненку нужно, чтоб тепло было и сухо. Тряпок у нас нет. А навоз всегда сухой. Когда он отсыреет в зыбке, его легко выбросить и положить нового.

Как-то ночью я проснулся и слышу: Сюрюнма плачет, а мать и Албанчи, волнуясь, торопятся разжечь огонь в очаге. Я быстро натянул на себя лохмотья, служившие мне одеждой, и подошел к ним.

— Чего вскочил среди ночи? Иди ложись, — проворчала мать.

Я не мог понять, что произошло. Забравшись под тряпье, служившее одеялом, я стал сквозь его дыры наблюдать за матерью и сестрой. Они вылили из чугунной чаши в деревянное ведерце остатки чая, уже подернутые коркой льда, и сунули в чай обе ручонки Сюрюнмы.

Утром мать долго ворчала:

— Я ее сама крепко замотала в люльке. Как она могла вытащить руки? Этой ночью Сюрюнма чуть без рук не осталась, — продолжала она, обращаясь ко мне. — Высвободила их и так пролежала до утра. Если бы мы не встали до света, у нее бы руки отмерзли, осталась бы без пальцев. Горе с маленькими детьми! Ты, когда чуть побольше Сюрюнмы был, едва руку себе не сжег. Как-то я собралась пойти по людям, достать еды. Старшие дети тоже ушли. Как оставить тебя одного? Обвязала тебя арканом и прикрепила к большой жерди чума, чтобы ты не мог дотянуться до горячих углей. Оставила тебя, как козленка, на привязи. Прихожу домой, слышу — ты кричишь. Вбежала в чум. Оказывается, ты так сильно дергался, что оборвал наш старенький аркан, подполз к очагу и сунул руки в горячие угли. Таким, как мы, и жар в очаге — горе.

 

 

Глава 3

Мы одни

 

— Пойду-ка я еще в один аал, посмотрю, какие там люди, — сказала мать старшей сестре Албанчи.

— Что ж, сходим вместе, но просить у людей, в холодные глаза им заглядывать — хуже всего. Лучше с восхода до поздней ночи делать самую тяжелую работу.

Мать ответила:

— Верно. Но куда нам пойти? Где найти работу? Кто же возьмет нас? — Взяв в руки мешок и сказав Албанчи: — На этот раз мы найдем, что ищем, — мать проворно, как всегда, вышла из чума.

Торопясь за ней, Албанчи обернулась к нам:

— Ничего не бойтесь, мы скоро вернемся.

Я выбежал за ними, чтобы узнать, куда они пошли, и увидел, что они идут не так, как выходили. Мать совсем сгорбилась, засунула глубоко обе руки в короткие рукава и передвигалась как-то странно, почти не сгибая ног в коленях. Покачиваясь, мать и сестра побрели вниз по Мерген и вскоре скрылись за кустами.

Вернувшись в чум, я спросил сестру Кангый:

— Почему мать и Албанчи еле передвигают ноги, качаются из стороны в сторону, как будто они выпили черной араки? [3]

Кангый рассердилась:

— Ты заболел головой! Откуда у нас арака? Для нее нужен хойтпак [4] — много, целый бочонок. Потому-то они и качаются, что долго ничего не пили, ни молока, ни хойтпака, ни чая. Хотела бы я посмотреть, как ты будешь шагать по степи, если, как они, походишь без еды от одной луны до другой.

Мать и Албанчи, уходя, сказали, что вернутся совсем скоро, но прошло два дня, а их все не было. В тот год осень наступила очень рано, степь покрылась густым инеем, начались заморозки. Мы, Кангый, Пежендей и я, сидели вокруг очага, шевелили в пепле красные угольки и раздували огонь. Ждали день и ночь, второй день и вторую ночь.

Время от времени Кангый и Пежендей, строго посмотрев на меня, спрашивали:

— Где же твои дрова? Ты все сидишь?

Я выбегал и втаскивал заготовленные днем прутья. Положив их в очаг, я снова подсаживался греться. Все сильнее хотелось есть. Мы ставили на угли нашу старую-престарую чугунную чашу, без ручки, надтреснутую, с закопченным дном. Согрев воду, мы клали в рот крошки уже спитого кирпичного чая и много пили. Пежендей втягивал воду со свистом, громко чмокал. Вода журчала у него во рту, как на порогах Мерген. Он пошучивал:

— Никогда я не ел такого вкусного супа.

После «супа» еще больше хотелось есть. Мы выходили в степь, ломали дикую акацию, драли кору, очищали верхнюю кожуру и ели, воображая, что эти горькие светло-зеленые полоски древесины — ломтики жирной баранины.

Когда становилось невмоготу, мы выскакивали из чума и бежали заглянуть в соседние юрты. Сначала бежим посмотреть на юрту охотника Томбаштая. Как хорошо, если он вернулся с охоты! Всякий раз, когда Томбаштай подстрелит косулю в верховьях Мерген, наловит хариусов и тайменей или, уйдя на Терзиг, уложит в тайге марала своим верным самострелом, он всегда позовет нас к себе. Мы еще больше радуемся, когда сами увидим его издалека.

Вот Кангый, выйдя на разведку, кричит с бугра:

— Торопитесь! Дядя Томбаш что-то везет!

Мы вихрем летим навстречу охотнику. В тороках у него прикручен горный козел. Осанисто покачиваясь в седле, Томбаштай молчит и широко улыбается. На тропу уже высыпала гурьба детей из соседних юрт. Они шумят, проталкиваясь к седлу Томбаштая, как рябчики, налетевшие на куст спелой голубики. Подходят взрослые. Все приветствуют охотника, поздравляют с добычей. Посасывая чубук длинной, в локоть, трубки, дядя Томбаш смотрит, как соседи, отторочив зверя, снимают с него шкуру. Мы садимся на землю и тоже смотрим, как работают над козлиной тушей шесть проворных рук. Потом поднимаем глаза на дядю Томбаша. Какие у него длинные ноги! Наверно, потому такие, что он гоняется за быстрыми косулями! Бритая голова дяди Томбаша блестит высоко над нами под самым небом. Нос у него тонкий, с горбинкой. Лицо обросло короткой бородой, рыжеватой, курчавой. Если бы не живые карие глаза и спокойная улыбка, казалось бы, что он вылит из бронзы — такой он загорелый и крепкий.

Взрослые начинают делить добычу. Смотрю — сестру Кангый тоже пригласили участвовать в дележе. Как загорелись ее глаза! Она хватает обеими руками протянутую ей ногу косули и несколько ребер, крепко прижимает к себе, как будто боится, что кто-либо заберет назад доставшуюся ей ценность.

Под конец старшина дележа — старейший житель аала — подносит дяде Томбашу на простертых руках оставшуюся часть косули:

— Сегодня ты убил — мы поделили, завтра я убью — поделишь ты.

Томбаштай принимает подношение и низко кланяется старику:

— Я сыт твоими словами. Буду сыт и твоей добычей. Желаю твоим сыновьям хорошей удачи в тайге. Желаю твоим внукам еще большей добычи.

Люди расходятся. Дядя Томбаш зовет нас к себе, готовит охотничий ужин, рассказывает о своих приключениях и укладывает спать.

Утром он отпускает нас, дав мне с Пежендеем еще один кусок мяса.

Когда дяди Томбаша нет, мы навещаем других соседей. Но эти люди такие же бедняки, как и мы. Во все времена года много пищи только у обитателей белых юрт.

Иногда мы решались проникнуть за белую кошму. Выйдя на прогулку и увидев где-либо дымок над белой юртой, мы вприпрыжку бежали туда, взявшись за руки. Сторожить чум оставался Черликпен.

У юрты богача Таш-Чалана мы старались угадать, что варят на его очаге. Юрта у него была большая, просторная. Как белый гриб среди зеленовато-серых сыроежек, возвышалась она в кругу продымленных шалашей. Чтобы не показаться дерзкими Таш-Чалану, мы осторожно вползали в юрту.

Таш-Чалан, сидя на ковре и поджав ноги, пил чай с густой пенкой и громко сопел. Из широкого ворота его халата шел пар, по красному лицу струился пот. А по вечерам он не пил чаю — он держал обеими руками бараний зад, обгладывал его, непрерывно причмокивая и утирая о подол руки, залитые жиром. Ни разу Таш-Чалан не подумал, что и мы тоже хотим есть. Чаще всего он, кряхтя, подымался и вышвыривал нас одного за другим за полог.

Но иногда он и другие богачи делали вид, что терпят нас благосклонно. Мы усаживались полукругом с левой, свободной стороны очага и жадно следили за руками, тянувшимися к еде. Мы заранее радовались, что вот-вот сейчас получим вкусную кость или кусочек жира. Но люди продолжали облизываться и жевать, не обращая на нас внимания. Когда еда подходила к концу, мы приподнимались на одно колено, каждый старался выдвинуться вперед: кого первым заметят, тому первому и дадут. Но ничто не помогало. Хозяева юрты никого не замечали.

— Тогда Кангый набиралась смелости — она была у нас старшей — начинала пискливо просить:

— Когда кончите есть, дайте моим младшим братьям и Сюрюнме что-нибудь. Они очень голодны.

Таш-Чалан взглядывал на Кангый исподлобья, никого не отвечал и только растопыривал пальцы, с которых стекал жир. Он тяжело отдувался, словно задыхался от жадности.

Иногда он говорил:

— Нате, голыши, не даете людям спокойно глотнуть!

С этими словами он бросал нам маленький кусочек легкого или печени. Мы с Пежендеем первыми срывались с места, чтобы схватить брошенный кусок. Мы вцеплялись друг другу в волосы, и пока мы так возились, подкрадывалась хозяйская собака и, схватив мясо, оставляла нас ни с чем. Тогда Таш-Чалан заливался веселым смехом.

— Ха-ха-ха! — гремел его голос, хриплый, как труба ламы.

Весь он еще больше наливался кровью и хохотал, сотрясаясь, словно в приступе очень тяжелого кашля. Придя в себя, он тихо, по угрожающе говорил:

— Проклятые щенки! Залезли к людям в юрту, так сидели бы тихо, а то кричат и дерутся — хуже бездомных псов. Убирайтесь!

И он кулаком выталкивал нас за полог.

Иногда сестре Кангый удавалось поймать на лету брошенный Таш-Чаланом кусочек мяса. Тогда мы мирно выходили на волю. Кангый разрывала добычу на равные части, и мы долго смаковали каждый свой кусочек. Но так бывало редко. В большинстве случаев мы только смотрели, как едят другие.

 

 

Глава 4

Наши охотники

 

Наш Черликпен был высокий, сильный пес, черный, как уголь. Шерсть на хвосте сбивалась у него комьями, как будто к нему пришили куски войлока. Лаял он басом. Мы полюбили Черликпена с того первого дня, когда он появился у нас. Черликпен тоже привязался к нам.

Раньше, без Черликпена, нам становилось не по себе, когда мать уходила надолго в горы или спускалась вниз по Мерген. Теперь мы никого не боялись.

Сколько было радости и веселья, когда в один ясный морозный вечер он вернулся в чум с первой добычей! Огонь в очаге уже догорал, под пеплом чуть тлели красные угольки. В чуме стало так холодно, что щипало носы и пальцы, как только высунешь их из-под покрывала. От холода мы не могли заснуть. Вдруг слышим веселый визг Черликпена. Через минуту он вошел в чум, важно переступая, остановился перед нами и опустил свою ношу. Это был большой белый заяц. Видимо, Черликпен подкараулил его на тропе, спрятавшись за сугроб. Наш охотник был голоден, как и мы, но не показывал виду и так же важно, как вошел, улегся перед очагом.

Тут же мы ободрали зайца, сварили и до утра лакомились нежным мясом. Голову мы отдали нашему охотнику Черликпену.

С тех пор Черликпен стал вместе с нашей матерью выходить на добычу. Но удача приходила редко, чаще они возвращались ни с чем.

Однажды мы долго сидели одни в чуме, переделали все, чем можно было развлечь себя: оттаивали прутья караганника [5], жевали его кору, кипятили воду, ходили за сучьями, а мать все не приходила.

Мы вышли на мороз. Перебегая с холма на холм, мы вглядывались во все, что чернело вдали на снегу. Солнце осыпало землю острыми лучами, но колючки мороза были куда острее. Пежендей заплакал:

— Когда же придет наша мать?

Кангый его одернула:

— Сейчас придет, не плачь.

Пежендей ей не верил и продолжал всхлипывать. Но вдруг он вскочил и радостно закричал.

Мы стали смотреть туда, куда указал Пежендей. Где по тропе, где по снежной целине, медленно приближались к нам мать и Албанчи.

Мы уже видели, что у них за плечами не пустые мешки. Что может в них быть! Мы бежали по глубокому снегу, как по мягкой траве, не чуя под собою ног, а оказавшись рядом с матерью, ухватили ее за подол.

— Куда вы ходили? Что принесли? Покажи, что в мешке.

Мы ликовали, плакали от радости, крепко держась за подол матери. Она вся посветлела, прижала нас к себе и целовала каждого.

— Ах вы, мои барашки! Сильно проголодались? Промерзли?

Мы наперебой стали рассказывать о том, что случилось в отсутствие матери и Албанчи. Пежендей успел сказать первым:

— Черликпен раскопал в снегу белую куропатку.

— Два крыла оставили вам… — подхватил я, выбегая вперед и приплясывая.

— А потом съели! — перебил Пежендей.

А я добавил:

— На другой день.

Последней заговорила Кангый:

— Таш-Чалан опять нас прогнал…

Войдя в чум, мы набросились на мешки, принесенные матерью и сестрой. Албании развязала их, мы заглянули в первый мешок. В нем была обглоданная до хрящей баранья шея, объедки талгана [6], похожий на мерзлую землю комок замороженной чайной гущи и крошки сухого чая, завязанные в тряпицу. Все это было пересыпано отрубями и зернами пшеницы.

— Это все, — сказала мать. — Зайдешь к богатому — выгонит из юрты. А бедняки могут поделиться только тем, что у них есть.

Мы обступили мешки и старались наперебой запустить в них руки.

Мать остановила нас:

— Не хватайте. Я сама поделю.

Мы отошли от мешков, но не могли отвести глаз в сторону, от нетерпения открывали рты и глотали слюну.

Мать поделила принесенное. Старшая сестра достала щепотку свежего чая, подмешала в него истолченной коры лиственницы, вскипятила и подбелила козьим молоком.

Когда лесная птица выведет птенцов, она холит и растит их. Пока они не вылетят из гнезда, хлопотливая мать не знает покоя. Сама она не съест ни зернышка, ни червячка, пока большеглазые птенцы не перестанут вытягивать шеи и жалобно пищать. Точно так же и наша мать. То, что она с таким трудом собирала в юртах, раскинутых по степи и в предгорьях, тотчас исчезало. Она никогда не дожидалась, пока мы доедим все зерна и допьем весь чай, — а снова и снова пускалась в путь.

 

 

Глава 5

Что теперь будет?

 

Мать стала снова втихомолку собираться. Я подумал: уйдет и опять меня не возьмет. Кангый и Пежендей все ходят в лесу. С ними Черликпен. Меня не берут — мал, и я останусь один.

Мне так захотелось идти вместе с матерью и Албанчи, что я сказал:

— Если ты куда-нибудь пойдешь, я не останусь. Ты всегда говоришь «ненадолго», а потом долго не возвращаешься.

— Не говори пустого. В такой сильный мороз, голый — куда пойдешь?

— Нет, возьми, — настаивал я.

— Не повторяй пустых слов, не спорь, все равно здесь сидеть будешь.

— Не могу здесь…

Мать обхватила меня, зажала между коленями и отшлепала чем-то широким, но совсем не больно. Я растянулся на земле и нарочно заплакал как мог громче.

— Вот так и лежи.

Уткнувшись лицом в землю, я притворился, что засыпаю. Мать и сестра Албанчи тихо вышли из чума. Обмотав ноги, я выбежал за ними.

Как быть? Догнать — пошлют назад. Пока я думал, мать и сестра стали скрываться из виду, но я их скоро догнал. Мать повернулась ко мне. Я снова заплакал, как в чуме, и повис на ее руке.

— Баа! — закричала мать. — Теперь я с тобой такое сделаю…

Албанчи потянула меня к себе:

— Ну, зачем? Пусть идет с нами!

Ничего не ответив, мать вытерла рукавом глаза и пошла, не оглядываясь, вперед по берегу Каа-Хема. Так шли мы втроем по скрипящему снегу друг за другом, пока наконец не увидели несколько аалов.

Из юрт выделялась одна — высокая и нарядная. Когда мы стали к ней приближаться, навстречу с лаем выбежали собаки. Впереди мчался большой черный пес, похожий на Черликпена. Красный язык у него высовывался изо рта и снова прятался за зубами, глаза горели.

Я прижался к матери. Албанчи взяла у нее палку, вышла вперед и закричала:

— Уймите собак, беда, разорвут людей!

Из нарядной юрты выглянул человек. Не унимая собак, он, улыбаясь, ждал, что будет. Размахивая палкой над головами собак, сестра подвела нас к юрте. Выглядывавший оттуда человек как ни в чем не бывало опустил полог и скрылся. По очереди склоняясь к земле и занося ногу за порог, мы вошли под своды белой юрты. Став на одно колено у очага и низко склонившись, мать пожелала здоровья хозяевам.

Человек средних лет с обритой головой, с носом, конец которого свешивался, как горб у чахлого верблюда, в шубе на ягнячьем меху, крытой желтым шелком, в узорных идиках, ничего не ответил на приветствие. Человек сидел за очагом и недоброжелательно поглядывал на нас. На боку у него, как переметная сума, болталась в чехле табакерка.

Вынув ее и постукав большим пальцем по дну, он запихнул щепотку табаку в обе ноздри и, чихнув, спросил:

— Куда идете?

— Ищем работы, — сказала мать и, показав на меня, добавила: — Чтобы эти остались живы.

Увидав в глубине юрты, на сундуке с золотыми узорами, пестрых бронзовых божков — то ли потому, что она верила в них, то ли потому, что думала угодить ламе, — мать поклонилась божкам.

— Охаай! А что вы умеете делать? — и не дожидаясь ответа, сказал пожилой женщине, сидевшей у его ног: — Не поговоришь ли ты с ними? Дать им мы ничего не можем, ну а работа найдется.

«Вот сейчас эта женщина нам все расскажет», — подумал я и во все глаза стал смотреть на нее.

— Что прикажете, будем делать, — оживилась мать, — только назначьте цену, — и, подойдя к женщине, низко поклонилась.

— Не торопись спрашивать. Пойдешь в соседнюю юрту, там тебе скажут, что делать. За это потом попьешь сыворотки. А насчет цены — какой разговор? Даром, что ли, хлебать будешь? Даром, что ли, сидеть в теплой юрте?

Я снова посмотрел на хозяйку. Одета в ягнячью шубу, шелк синий. Волосы на голове заплетены черной пекинской лентой, в ушах серебряные серьги, щеки густо нарумянены, во рту пестрый чубук китайской трубки, конец которого при разговоре постукивает по зубам.

— Позвольте спросить: сделав работу, каждый человек должен получить ее цену? — осмелилась сестра.

Женщина вынула изо рта трубку:

— Если хотите работать — идите, куда я сказала, если нет — идите, куда знаете.

Так же, как вошли в юрту, мы по очереди вынырнули из нее и направились к соседней — черной, приземистой, стоявшей поодаль.

Там сидело несколько мужчин и женщин. Среди них был наш знакомый, всегда работающий на других, Тостай-оол.

По внешнему виду сидевшие ничем не отличались от нас и одеты были в такие же лохмотья. Кругом ничего не было, кроме сбруи. Я недоумевал: люди бая, а совсем как мы.

Мать и сестра пожелали мира и здоровья сидевшим.

— И вам здоровья, — ответили они, приподнимаясь на руках и раздвигаясь в стороны.

На почетном месте позади очага сидел моложавый мужчина в светло-серой шубе, с косичкой на темени. Это означало, что он недавно вышел из хураков — ламских послушников.

Сидел он с гордой осанкой.

— Мы пришли поговорить о работе и, если можно, о цене. Хелин прислал нас, — тихо сказала мать.

— О работе? — Человек зевнул и, взглянув искоса на мать, нехотя бросил в ее сторону:

— Ты, лысая голова, будешь кожи дубить. Цена будет, сама знаешь: одну шкуру сдала — отколю кусок чая, идики подбила — дам высевок чашку. Ну, а шубу сошьешь — так и дунзы [7]горсть бери — не пожалею.

Бросив эти слова, он часто задышал, словно после тяжелой работы, и, набив табаком трубку, стал пускать дым. Затянувшись несколько раз, он ласково глянул на Албанчи:

— А с тобой, толстушка, мы завтра же, с утра, за дровишки примемся. Вдвоем работать будем, в лесу. — И, чуть толкнув локтем соседа, прибавил, сверкнув краешком глаза: — С этакой с молодой да гладкой у нас дело пойдет!

Он сидел развалясь и говорил нараспев, как воркуют голуби. И вдруг нацелился на меня:

— Ну, а ты что будешь делать? Все, наверное, смотришь, что украсть?

Я нежно прильнул к матери и зарыл голову в ее лохмотья.

 

 

Глава 6

Вместе с табунщиками

 

Тостай не дал меня в обиду.

— Нашел кого пугать! — сказал он, обернувшись к приказчику бая.

— Ишь какой лев нашелся! Вот я тебя, собака, проучу! — зашумел расходившийся приказчик.

Схватив лежавшие у очага конские путы, он уже собирался вытянуть ими по спине моего заступника. Но тут и другие повскакали с мест.

— Если ты Тостая тронешь, мы тебя проучим! — закричали они.

Приказчик притих, захлопал глазами — то на нас, то на них — и выкатился из юрты.

Настала ночь. Веселее потрескивал костер, окруженный людьми. Кто сушил мокрые портянки, кто латал расхлябанные идики; иные выщелкивали ползущую по складкам нечисть.

— Ну, детки, — сказала мать. — Охота поутру верней, чем среди ночи; давайте уснем. — И, облокотившись на вьючную суму, она положила мою голову к себе на колени.

— Мы сегодня, — обратилась она, помолчав, к батракам, — истоптали много снега. У вас, сыночки, не найдется ли, чем посветить в животе?

Тостай отложил в сторону свою работу:

— Угощения не припасли, свои люди — не побрезгуйте.

Он подошел к полочке у входа в юрту. Что он подаст нам оттуда? Бежит-бежит время, а Тостай все скребется у полки. Вот он ставит перед нами деревянное ведерко и с чашку высевок на дне маленького корытца; а сам идет на свое место. Мать посмотрела, что получится, если мы втроем съедим поданный нам ужин, и, сказав: «Съешь ты, мой сын», — насыпала в чашку высевок, налила до половины хойтпака, очистила с краев ведерка подсохшую сметану в чашку, помешала кушанье пальцем и протянула мне.

Отхлебнув из чашки кисловатой гущи, я посмотрел вверх и сквозь дымовое отверстие увидел густую россыпь звезд. Они переливались на небе и подмигивали мне.

В юрте стало морозно. Все уже спали. Лишь двое все еще, перемогая дрему, сидели. За кошмой заскрипели грузные шаги: «Хорт, хорт!» — и в юрту ввалился тот же самодовольный, налитый кровью толстяк.

— Проклятые кулугуры! [8]Чего развалились, разоспались? В поле ночь, темень, — за табуном нужен глаз. Ну, чего ждете?..

Смотрю — подымаются люди; ни слова не говоря, натягивают наспех идики, забирают седла с чепраками, хватают кнуты, уздечки и выбегают из юрты.

Задремав опять, слышу краешком уха: табунщики перекликаются, волки воют протяжно вдали, им откликаются, подвывая, собаки. Я еще плотнее прижался к матери и заснул, словно провалился в страшное, темное ущелье.

Когда я проснулся, в юрте было уже светло. Никого не было, я лежал один. «Где же моя мама, где сестра, где хоть бы тот же Тостай-оол — куда он девался?»

И тут сама хозяйка, жена Тожу-Хелина, вошла в юрту. Будто растерявшись, постояв минутку неподвижно, она вкрадчиво заговорила:

— Вот оно что! Ты все еще спишь, мальчик?

Кошкой к мышонку она подкатилась ко мне.

Все еще не вставая, я заторопился, забормотал:

— Вот-вот сейчас встану… уже встаю.

Но она еще проворнее согнулась надо мной, и в тот же миг, как ее рука вцепилась в мое ухо, я вскочил, как собака, на которую пролили кипяток.

— Люди, гляди, еще до зари на работу вышли, — зазвенел в полную силу голос хозяйки. — Мать за юртой кожи мочит, сестра с Дондуком лес рубит, а ты разлегся, щенок! Ну, живо! Дров сюда. Мигом разведи огонь!

За юртой, на том месте, где кололи дрова, я нащепал лучин и нарубил сучьев для костра. Когда в юрте разгорелся огонь и хозяйка ушла, я подсел к очагу, растопырив подол чтобы побольше захватить идущего снизу тепла.

Понемногу стали собираться работники. Первыми вернулись табунщики — невесело, понурив головы. Так дерево опускает ветви в воду в пору большого разлива. Хотя мать сказала, что охота поутру верней, но утро не принесло удачи ни нам, ни остальным обитателям юрты. Как волки ночью, так днем рыщут среди людей хозяева аала. Я вспоминал прошедшую ночь: хорошо было в юрте, спокойно, хотя в степи завывали волки; так уютно было среди честных табунщиков, на коленях матери, когда угли в костре еще не остыли и в дымоход светили звезды.

Тостай утешал младшего табунщика, у которого волки задрали жеребенка.

— Без времени чего скулить? Не видав воды, к чему снимать идики! Хелин, может, простит.

Но разве Хелин простит? Приказчик уже пожаловался ему на табунщика. Хелин вошел тихо и молча стал греть ноги у огня, подымая к очагу то одну, то другую.

Потом заорал:

— Черепахи! Падаль! Мое добро этак стеречь — разживляйся, мол, зверь и птица!

Под конец он сказал:

— Мой жеребенок не просто бегун, он — иноходец, лучший был в табуне. Сейчас же выкладывайте



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: