Мы улеглись пораньше, зная, что нас поднимут ни свет ни заря. Так оно и вышло — еще не успели погаснуть звезды, как прозвучало знакомое «Все наверх!», и началась выгрузка балласта. Портовые правила запрещают сбрасывать что бы то ни было в воду, поэтому наш баркас обшили изнутри неотесанными досками и ошвартовали у трапа, но на каждую высыпанную в него бадью приходилось двадцать, валившихся за борт. Так делают на всех судах, ибо это экономит больше недели труда, который потребовался бы для перевозки балласта на берег. Когда кто-нибудь из пресидио появлялся на борту, баркас сразу же подтягивали к трапу и нагружали его, но, если на берегу было «чисто», все опять летело за борт. Это одно из тех мелких мошенничеств, которые часто практикуются иностранцами в портах второстепенных государств и, можно сказать, совершенно незаметны на фоне куда более грубых нарушений их законов и постановлений. Впрочем, матросы здесь ни при чем, поскольку выполняют волю начальства. Однако сам факт бездумного повиновения в подобных деяниях порождает безразличное отношение к законам других.
Мы занимались этим всю пятницу и частично субботу, пока на борту не осталось только то, что должно было лежать под грузом. В воскресенье (не правда ли, подходящий день для окуривания судна?) мы вынесли из каюты и кубрика все вещи и развели в трюме поверх балласта медленный огонь, для чего использовали древесный уголь, березовую кору, серу и прочие горючие вещества. Мы законопатили люки и все щели, даже замазали малейшие трещины в световых и сходных люках и тамбучинах. Если где показывалась струйка дыма, мы сразу затыкали и обмазывали это место. Капитан и помощники спали на юте под растянутым тентом, мы же устроились на баке и закрывались старым лиселем. На случай пожара нам приказали оставаться на судне, а, поскольку из-за невероятного нагромождения всяческих предметов нельзя было скатывать палубу, команда целый день ничего не делала. К сожалению, мы не могли добраться до наших книжек и потому не знали, чем себя занять, как вдруг один из матросов вспомнил, что оставил какую-то книгу на камбузе. Он пошел туда и возвратился с «Вудстоком». Это была приятная неожиданность, и, поскольку все не могли читать одну книгу разом, я, как самый ученый, по желанию общества сделался чтецом. Вокруг меня собралось шесть или восемь слушателей, и вряд ли можно представить себе более внимательную аудиторию. Правда, нашлись и такие, кто, посмеявшись над «умниками», перешел на другую сторону бака и занялся своим рукоделием и пересказыванием всяческих небылиц. Но я тем не менее одержал верх, и со мной остались лучшие из команды. Многие общие рассуждения и «политику» я пропускал, но само повествование привело слушателей в восторг, особенно описание пуритан, проповеди и разглагольствование круглоголовых. Доблесть Карла, интриги доктора Радклиффа, подлость «Верного Томпкинса» — все приковывало их внимание. Многое из того, что я считал выше их понимания, к моему удивлению, усваивалось ими в совершенстве.
|
Я читал весь день до самого заката и почти закончил книгу. После ужина с камбуза принесли свечу, и я, пропуская менее занимательное, к восьми утра сумел прочесть им и о женитьбе Эверарда, и о водворении на престол Карла II.
|
На следующее утро мы сняли баттенсы с люков, открыли трюмы и другие помещения. Было обнаружено несколько задохшихся крыс, и всем плававшим с нами жукам, тараканам, блохам и прочей мелочи также пришлось окончить свой жизненный путь. Судно было готово, мы выстлали трюмы сухими ветками и могли приступить к загрузке. Все шкуры, собранные после ухода «Калифорнии» (то есть немногим более чем за два года), числом до сорока тысяч, были уже обработаны, высушены, сложены в сарай и дожидались, когда наше доброе судно повезет их в Бостон.
Теперь начались работы по приемке груза, на которых мы надрывались целых шесть недель, с первых лучей солнца до звезд, едва успевая проглотить пищу, и так каждый день, исключая воскресенья. Чтобы дело шло веселее, мы разделили обязанности. Двое матросов скидывали шкуры со штабелей внутри склада. Двое других поднимали их и набрасывали на длинный горизонтальный шест, приподнятый на несколько футов над землей, а еще двое выбивали шкуры цепями, наподобие тех, какими молотят пшеницу. После этого их снимали с шеста и клали на дощатую платформу. Десять или двенадцать человек с закатанными до колен штанами непрестанно переносили шкуры на головах к баркасу, стоявшему как можно ближе к берегу. Труднее всего было навешивать шкуры на шест, ибо это требовало некоторого навыка, который дается лишь продолжительной практикой. Поскольку я считался специалистом по обработке, этот пост предоставили мне, и я занимал его дней шесть или восемь, перекидав за это время около десяти тысяч шкур. В конце концов мои ладони и запястья настолько онемели, что я запросил пощады и был переведен в команду носильщиков, где и оставался до конца. Чтобы ни в коем случае не замочить шкуры, их приходилось таскать на головах, и у каждого из нас шляпы изнутри были подбиты кусочком овчины, подшитой шерстяной подкладкой, так что наши головы могли день за днем выдерживать вес шкур, иначе у нас вылезли бы все волосы и расплющились черепа. Но в общем наша работа была не из худших, и, хотя по утрам и поздно вечером вода прямо-таки обжигала холодом и мы вовсе забыли, что такое быть сухими, тем не менее нас не донимала вездесущая пыль и грязь от выколачиваемых шкур. Наша молодость и бодрость духа брали свое, и мы стоически переносили все лишения. Пожилые матросы, которых не имело смысла держать в воде, оставались со старшим помощником на борту и споро складывали шкуры в трюм, по мере того как их подвозили на баркасе.
|
Мы продолжали работать так до тех пор, пока трюм не заполнился настолько, что до бимсов оставался просвет всего в фута четыре. Тогда всю команду собрали на судне, и началась «штивка». Поскольку это довольно необычная работа, она заслуживает подробного описания.
Перед загрузкой балласт в трюме укладывается ровным слоем чуть выше кильсона, а поверх него настилают доски, на которых и размещают груз. При загрузке необходима особая тщательность, дабы поместить в судне как можно больше шкур. Это своего рода искусство, и сноровистый в этом отношении человек считается в Калифорнии важной фигурой. Мне пришлось стать свидетелем многих ожесточенных споров между признанными «штивщиками» относительно того, как надо складывать шкуры — внастил или штабелями. Мы испробовали тот и другой способы, и в кубрике произошло разделение на сторонников Старого Билла и англичанина Боба с «Аякучо», который провел восемь лет в Калифорнии и был готов ручаться головой, доказывая правильность своего способа. В конце концов обе стороны пришли к компромиссу, что оказалось вполне приемлемым.
Итак, мы принялись за «штивку», суть которой состоит в том, что туда, где, работая руками, можно заложить всего одну шкуру, да и то с трудом, заколачивается сотня. Шкуры спрессовываются до предела, так что иногда подаются даже бимсы, и все это напоминает применение домкратов при погрузке хлопка. Каждое утро мы съезжали на берег и привозили столько шкур, сколько могли вколотить за день, а после завтрака спускались в трюм и работали там до вечера с недолгим перерывом на обед. Наложив штабель до самых бимсов как можно плотнее, используя для заталкивания шкур весла, мы затем делали большую «книгу» из двадцати — пятидесяти шкур, которые перегибались пополам и вкладывались одна в другую. После этого в штабеле раздвигали две какие-нибудь шкуры, вставляли туда корешок «книги», а сверху и снизу подкладывали гладкие и обильно натертые жиром деревянные планки — «салазки», чтобы облегчить «вколачивание». Теперь внутрь «книги» вставляли два длинных крепких бревна, стесанных клином. К торчащим наружу тупым концам этих кольев прилаживают стропы, за которые одним блоком закладываются тали. Другой же блок талей закрепляется на гаке, заделанном в бимсе, как можно дальше к корме. Затем растягивают лопарь, и вся команда наваливается на тали, стараясь, чтобы «книга» вошла поглубже в штабель. Добавляют еще пару хват-талей и так, последовательно увеличивая давление, забивают сотню, а то и все полторы туда, где, казалось, не поместится даже одна шкура. Когда заложены последние тали, зовут кока и стюарда, все усаживаются на шкуры вдоль лопаря в затылок друг другу, чуть не упираясь головами в бимсы, и тянут что есть мочи, помогая себе песней, пока «книга» не войдет целиком в стенку штабеля.
Матросские песни-шанти для работы на шпиле и фалах совершенно особенные — в них хоровой припев сопровождает каждую строку, выводимую запевалой. Обычно ведет кто-нибудь один, а припев подхватывает уже вся команда, и чем громче, тем лучше для дела. У нас от подобного пения палуба чуть было не вставала дыбом, и нас, наверное, было слышно далеко на берегу. Песня нужна матросу так же, как барабан и флейта солдату. Подобно тому как дружно шагают в ногу солдаты, моряки должны все разом тянуть снасть, а навалиться всем вместе без песни почти невозможно. И когда дело идет туго, песня, одна бодрее другой, вроде «Дружно к девчонкам!», «О, Нэнси!», «Веселей, ребята!», словно удваивает силу каждой пары рук. Мы обнаружили, что не все песни одинаково помогают нам при вколачивании шкур. Бывало, заводим одну, потом другую — дело не идет, тали не подаются ни на дюйм. Но вот затянули новую, и она словно ждала своего времени — тали пошли сразу же «на два блока». «Крути веселей!», «Наш капитан сошел на берег», «Лихая команда на лихом корабле» и многие другие годятся для обычной работы, но, если надо поднатужиться как следует и дернуть так, чтобы «поднять мертвеца» и «согнуть бимсы», нет ничего лучше, как «Пора нам уходить!», «Ату его, ату!» или «Ура, ура, мои молодцы!».
Это время было самым оживленным во всей нашей работе. С утра разминка на веслах и в сарае, потом двадцать, а то и тридцать человек залезали в тесный трюм, где теперь можно было находиться только в сидячем положении, едва поворачиваясь, чтобы передавать шкуры. С песнями выбирались лопари талей, и трюм заполнялся буквально у нас на глазах ото дня на день. Работа была тяжелой, такой, какой ей положено быть. Мы начинали с утра в понедельник и надрывались до субботнего вечера; тогда мы, совершенно измотанные, радовались, что будем отдыхать целую ночь, а утром вымоемся, сменим одежду и безмятежно проведем воскресенье. Все это время мы питались только свежим мясом — утром, в полдень и вечером одни бифштексы. К завтраку и ужину нам давали по кварте чая и, кроме того, фунт сухарей на день. Но все-таки основной пищей служило мясо. Обычно на артель из шести человек приносили большую деревянную миску, полную бифштексов, то есть солидных кусков мяса, поджаренных на сале и облитых жиром. Мы усаживались вокруг миски и набрасывались на ее содержимое как молодые львы, помогая зубам ножами. На камбуз миска возвращалась совершенно чистой. Так было три раза в день. Не берусь сосчитать, по сколько фунтов съедал каждый из нас, но целого бычка хватало всего на четыре дня. Полагаю, такое чревоугодие увидишь не часто. Количество мяса, поглощавшееся каждым из нас, заставило бы английского фермера открыть рот от изумления. Хотя все то время, пока мы оставались в Калифорнии, нашей основной пищей было свежее мясо, и каждый мог похвастать отменным здоровьем, теперь в нас словно вселился бес обжорства, и я не представляю, на что бы мы сгодились без этого провианта. Раза два, когда запаздывали прислать быка и нам приходилось сидеть на сухарях и воде, мы сразу же сделались «легкими и звонкими», несмотря на заполненные животы, и с огромной радостью наблюдали, как подвешивают к рею наконец-то доставленную тушу. Каковы бы ни были теории питания, придуманные кабинетными мудрецами, можно с уверенностью сказать, что при любой иной пище людям было бы немыслимо провести шестнадцать месяцев в тяжких трудах и сохранить при этом безупречное здоровье.
Пятница, 15 апреля. Пришел с наветренного побережья «Пилигрим». Его команду не могли не опечалить наши приготовления к уходу из Калифорнии — ведь они находились здесь дольше «Элерта» и были приговорены еще к году истинно каторжных работ. Я побывал на бриге и заметил, что матросы старались не думать о дурном, а готовились стойко терпеть все невзгоды. Однако Стимсон после долгих уговоров и настойчивых просьб сумел убедить моего друга и напарника по якорной вахте Тома Гарриса поменяться с ним местами за тридцать долларов и кое-что из одежды. Сделка была одобрена и самим капитаном Фоконом, который намекнул Гаррису, что ему скоро понадобится второй помощник.
Я обратился к капитану Фокону с просьбой сходить к печи и навестить Надежду, которого он хорошо знал, так как одно время сандвичанин плавал под его началом. Он сразу отправился туда и нашел больного в лучшем состоянии, однако на бриге оставался столь малый запас лекарств, а судну предстояло работать на побережье еще очень долго, так что он не мог ничего сделать для больного, зато обещал сообщить о Надежде капитану Артуру, который ожидался со своей «Калифорнией» через неделю. Я навестил Надежду в первый же вечер нашего последнего захода в Сан-Диего, да и потом часто бывал у него. Расставаясь с ним в прошлый раз, я не надеялся застать беднягу в живых, ибо пребывал в полном неведении относительно целительных свойств моих снадобий, и теперь очень обрадовался, когда увидел, что ему решительно лучше. Никогда не забуду, как он благодарил меня. Канаки приписывали его спасение только моему искусству, и я никак не мог убедить их, что владею далеко не всеми тайнами врачевания. К сожалению, лекарств у меня больше не было, а достать новые было негде, и поэтому жизнь моего друга зависела теперь от капитана «Калифорнии».
Воскресенье, 24 апреля. Прошло почти семь недель нашей стоянки в Сан-Диего, мы взяли уже большую часть груза и каждый день высматривали, не показалась ли «Калифорния» с нашим агентом. Сегодня несколько канаков отправились на охоту за кроликами и змеями, но почти сразу прибежали обратно, истошно вопя: «Парус! Парус!» Мистер Хэтч, наш третий помощник, был как раз на берегу и стал расспрашивать их о величине паруса и прочих подробностях и, получив ответ: «Moku — Nui Moku», крикнул нам на судно, что «Калифорния» уже подошла к мысу. В одно мгновение все выбежали наверх, выкатили и зарядили носовые пушки, подняли кормовой флаг и вымпел, выровняли реи и вообще все приготовили, чтобы не ударить лицом в грязь. Едва из-за мыса показалась носовая часть «Калифорнии», как прогремел наш салют. Она вошла под брамселями; на ней без заминок взяли паруса на гитовы и отдали якорь в расстоянии длины одного корпуса от нас. Так как было воскресенье, наша команда оставалась свободной, и все, столпившись на полубаке, обсуждали достоинства прибывшего судна. Это было хорошее, крепкое судно, не такое длинное, как «Элерт», с прямыми бортами и плоским днищем, построенное по последнему образцу тех посудин, что на нашем Юге перевозят сахар и хлопок. Он был, наверное, неплохим ходоком, но уж никак не претендовал на изящество форм или на то, чтобы называться «лихачом». В общем, мы пришли к единодушному мнению, что «Элерт» не уступит любому судну даже вдвое лучше «Калифорнии».
Вечером наши взяли шлюпку и отправились на «новичка» с визитом. Их приняли в просторном кубрике, где двенадцать — пятнадцать матросов отдыхали, сидя на своих сундучках, покуривая и развлекаясь беседой, и будто того и ждали, чтобы приветить своих коллег с «соседа». Они вышли из Бостона семь месяцев назад, то есть, по нашим понятиям, чуть ли не вчера. У нас, естественно, было о чем расспросить их, ибо, хотя мы уже прочитали доставленные ими газеты, но теперь перед нами сидели люди, которые совсем недавно видели Бостон собственными глазами. Один из матросов, который был еще совсем «зеленым», только что закончил паблик-скул и, разумеется, был в курсе многих дел, о которых мы хотели бы услышать (кстати сказать, узнав имена наших мальчишек, он заявил, что это его однокашники). Наши парни забросали их вопросами про Энн-стрит, бординг-хаузы, суда, приходящие в порт, матросские заработки и прочее.
У них были два англичанина, служивших в военном флоте, так что вскоре началось музицирование. Пели они по-настоящему, по-матросски, а остальная команда, оказавшаяся удивительно музыкальной, подтягивала хором. Они знали много песен, еще неизвестных на торговых судах, и поэтому концерт продолжался до двух склянок, когда появился их второй помощник и крикнул: «Эй, с „Элерта“, отваливайте!» На «Калифорнии», казалось, знали все песни — военные, застольные, «шлюпочные», любовные, в общем, любые, какие только можно вообразить. Я был очень рад, что такой классический репертуар, как «Бедняга Том-булинь», «Залив Бискайский» и прочие песни, все еще остается в употреблении. Кроме того, они понаслушались в театрах и прочих местах увеселения и более изысканных песен и этим очень гордились. Никогда не забуду, как пожилой морской волк, давным-давно пропивший свой голос, выводил во все горло, срываясь на фальцет: «О нет, мы никогда о нем не вспоминаем...»
Быть может и его терзает сожаленье,
Но если он любил с той страстью, что и я,
То никогда уже ему не знать забвенья!
Последнюю строку он буквально кричал, напрягаясь до предела. Песня эта всем нравилась, и его часто просили исполнить «ту самую, про любовь».
На следующий день «Калифорния» начала разгружаться, и даже на шлюпках, сновавших между судном и берегом, не смолкало пение. Так продолжалось несколько дней, пока все шкуры не были перевезены на берег, после чего с «Калифорнии» прислали к нам несколько человек, чтобы помочь вколачивать в трюмы шкуры, что было весьма кстати, так как они привезли с собой запас новых песен взамен наших, уже совсем «износившихся» от непрерывного употребления в продолжение шести недель. Я уверен, что сие своевременное «обновление» ускорило наше отплытие на несколько дней.
Теперь мы взяли почти полный груз, и мой старый приятель «Пилигрим» приготовился выйти на следующее утро в новый долгий рейс. Я размышлял о тяжелой участи его экипажа и радовался своему избавлению, как вдруг меня почему-то вызвали в кормовую каюту. Войдя, я увидел за столом капитана Фокона с «Пилигрима» и нашего капитана, а также агента мистера Робинсона. Капитан Томпсон повернулся ко мне и резко спросил:
— Дана, вы намереваетесь идти домой на этом судне?
— Конечно, сэр, я рассчитываю на это.
— В таком случае вам придется найти кого-нибудь вместо себя для «Пилигрима».
Я был ошеломлен этим внезапным заявлением и не нашелся сразу, что ответить. Не было никаких сомнений в том, что никто не согласится провести еще двенадцать месяцев на бриге. Кроме того, я знал о полученном капитаном Томпсоном распоряжении доставить меня домой на «Элерте», да он и сам сказал мне об этом, когда я работал со шкурами в Сан-Педро. Но в любом случае ставить мне такое условие за несколько часов до отплытия брига было слишком жестоко. Собравшись кое-как с мыслями, я принял решительный вид и без обиняков заявил ему, что у меня в сундучке хранится письмо, где говорится о распоряжении судовладельцев доставить меня обратно в Бостон, и что даже он сам сообщил мне об этом.
Однако верховное божество не привыкло выслушивать возражения. Капитан Томпсон со свирепым видом уставился на меня, рассчитывая этим привести меня в замешательство, но, видя, что я твердо стою на своем, изменил тактику и взял в руки судовую роль «Пилигрима», где значилось мое имя. Он начал разглагольствовать, что, мол, я числюсь в команде, а он как капитан имеет неограниченную власть надо мной и поэтому завтра утром я обязан быть на бриге с сундуком и койкой или же представить кого-нибудь взамен себя и вообще он не желает больше слушать меня. Даже сам суд Звездной палаты [55]не мог бы решить дело с большей поспешностью, чем сия троица, приговорившая меня к наказанию, худшему, чем ссылка в Ботани-Бэй [56], которое полностью меняло всю мою будущую жизнь, ибо еще два года в Калифорнии сделали бы из меня моряка до конца моих дней. Я понимал, что отступать нельзя, и повторил сказанное мной еще раз, настаивая на своем праве возвратиться в Бостон. «Я руку поднял и дело правое свое им изложил сполна». Впрочем, все это нимало не помогло бы, будь я простым бедняком в глазах этого всесильного трибунала. Но, к счастью для меня, они знали, что дома у меня влиятельные друзья, которые не простят им, если со мной поступят несправедливо. Скорее всего, именно это и решило мою судьбу. Капитан вдруг совершенно переменил тон и спросил, согласен ли я заплатить тому, кто заменит меня, столько же, сколько Стимсон Гаррису. Я отвечал, что, если кого-нибудь все же пошлют на бриг, мне будет жаль беднягу и я помогу ему, чем могу, однако называть это обменом не согласен ни в коем случае.
«Ладно, — сказал он, — иди работать да пришли ко мне англичанина Бена».
Я помчался на бак с легким сердцем, хотя в то же время меня распирало от негодования и злости. Бен отправился в каюту и через несколько минут возвратился с таким видом, словно ему объявили, что он будет завтра повешен. Капитан велел ему собираться и к утру быть на «Пилигриме», присовокупив к этому, что я заплачу ему тридцать долларов и отдам комплект одежды. Матросы только что спустились в кубрик обедать и, обступив Бена, слушали рассказ бедняги. Я понял, насколько все возбуждены и что мне необходимо объясниться, иначе команда настроится против меня. Англичанин Бен был бедняком и, конечно, не знал никого в Бостоне. Благодаря своей расторопности, добродушию и познаниям в морском ремесле он пользовался общим уважением. «Все понятно, — заключили матросы, — капитан отстал от тебя, потому что ты из благородных, а у Бена ведь нет ни гроша, да и кто за него заступится!» Возразить было нечего, и я постарался оправдаться тем, что, невзирая на все обстоятельства, имел право идти домой. Это их несколько успокоило. Хотя я не мог ни в чем упрекнуть себя, однако почувствовал, насколько изменится теперь мое положение в кубрике. Всеобщее мнение обо мне как о человеке «не нашем», усыпленное до сих пор тем, что я участвовал во всех работах и переносил все тяготы наравне с ними, снова возобладало. Но больше всего мне было жаль бедного парня. Он надеялся возвратиться в Бостон на «Элерте», а оттуда отправиться в Ливерпуль. Кроме того, он ушел в море почти без одежды и поэтому тратил большую часть заработка в судовой лавке, что с каждым днем все больше и больше разоряло его. Стоит ли упоминать о том, насколько ненавистной стала для всех Калифорния. Поэтому неудивительно, что перспектива заниматься «шкурным» промыслом еще восемнадцать месяцев, если не все два года, по-видимому, окончательно сломила беднягу. Сам я твердо решил ни при каких обстоятельствах не сдаваться и был уверен, что капитан не посмеет силой принудить меня остаться. Я знал, что оба капитана договорились так или иначе забрать одного матроса, и, если мне не удастся склонить кого-либо к «полюбовной сделке», для Бена не останется никакой надежды. Хотя я и заявил, что не желаю иметь ничего общего с «обменом», но все-таки приложил все усилия, чтобы уговорить кого-нибудь, предлагая составить денежное обязательство от имени нашей бостонской фирмы на сумму, соответствующую шестимесячному заработку, а также отдать «добровольцу» всю одежду, книги и прочее имущество, которое не понадобится мне во время обратного плавания. Когда эти условия стали известны команде, они в совокупности с рассказом о положении несчастного Бена подействовали на всех таким образом, что несколько матросов, которые даже ни на минуту не желали вообразить, что сами останутся в Калифорнии, принялись уговаривать остаться тех, кто, по их мнению, мог бы на это согласиться. В конце концов нашелся-таки парень из Бостона, отличавшийся весьма безрассудным характером, по имени Гарри Мэй, которого не заботило, в какую страну его занесло, на каком он судне — лишь бы хватало денег и одежды. Этот Гарри, отчасти из жалости к Бену, но в основном из любви к дармовым деньгам, и согласился «бросить свою койку на проклятом корыте». Опасаясь, как бы он не передумал, я тут же подписал денежное обязательство, отдал ему всю лишнюю одежду и отправил его к капитану, чтобы он сообщил о состоявшейся сделке. Капитан не возражал и, скорее всего, даже обрадовался благоприятному исходу дела. Он оплатил мое обязательство наличными, и к утру парень уже был на бриге. Прощался он с нами, пребывая в прекрасном настроении, позвякивая в кармане монетами и приговаривая: «Не унывай, пока есть хоть один заряд!» Та же шлюпка увезла и моего старого товарища по вахте Тома Гарриса, перешедшего на «Пилигрим» вместо Стимсона.
Мне было жаль расставаться с ним. По нашим подсчетам, мы почти двести часов оттопали вместе по палубе на якорных вахтах и переговорили буквально обо всем, что знал каждый из нас. Он крепко пожал мне руку, и я просил непременно отыскать меня в Бостоне. Вместо него к нам был доставлен мой приятель Стимсон, с которым мы вместе начинали плавание и который так же, как и я, возвращался в лоно своего семейства и того общества, где он родился и воспитывался. Мы поздравили друг друга с осуществлением того, о чем так много мечтали и на что возлагали такие надежды. Никто изо всей нашей команды не радовался больше нас, когда старый бриг под всеми парусами скрылся за мысом. Вся команда «Элерта» высыпала на палубу и, махая шляпами, трижды прокричала ему прощальное приветствие. С «Пилигрима» также троекратно ответили нам, а мы, по обычаю мореплавателей, прокричали еще раз. Я вглядывался в знакомые лица, когда они проходили мимо нас, и увидел старого кока, который высунулся из камбуза и махал нам своей шапочкой. Потом команда «Пилигрима» взлетела на реи отдавать брамсели и бом-брамсели; оба капитана помахали друг другу рукой, и через десять минут мыс закрыл от нас их паруса, все до последнего дюйма.
Несмотря на облегчение, которое я испытал при виде уходящего брига (ибо я чувствовал себя как человек, выпрыгнувший из готового захлопнуться капкана), я все-таки испытывал сожаление от расставания со «стариком», на котором проплавал целый год, к тому же первый в моей морской жизни. Ведь это судно стало моим домом, когда я вступил в совершенно незнакомый мне мир; с этим судном было связано столько знаменательных для меня событий — на нем я впервые покинул родину, впервые пересек экватор, обогнул мыс Горн, побывал на Хуан-Фернандесе, увидел, что такое смерть в море и еще многое другое, значительное и совсем обыденное. Но несмотря на все это и на чувство жалости к моим старым товарищам, обреченным еще год мучиться в Калифорнии, мысль о том, что у меня с этим краем покончено и всего через неделю мы отправимся в обратный путь на родину, заставляла забыть все невзгоды.
Пятница, 6 мая. Знаменательная дата в нашем календаре — закончили прием груза. Шестнадцать месяцев мы ждали той минуты, когда будет уложена в трюм последняя шкура. И вот наконец люки задраены и наглухо покрыты брезентами, баркас поднят и принайтовлен, палуба очищена. Старший помощник созвал команду на шкафут и по его сигналу, когда он взмахнул над головой фуражкой, мы трижды издали громкий радостный клич, исходящий из глубин наших сердец, который эхом зазвенел по окрестным холмам и долинам. Через минуту послышался такой же троекратный клич с «Калифорнии», где видели, как мы поднимаем баркас.
Еще неделя ушла на то, чтобы пополнить запасы дров и воды и перевезти обратно на судно запасной рангоут, паруса и прочее. Меня послали с партией индейцев заполнить водой бочонки к источнику, находившемуся за три мили от нашей стоянки, почти в самом городке. Там я прожил три дня, пока мы возили воду на волах к берегу, где команда грузила бочонки в шлюпки. Запасшись водой, мы еще целый день занимались подвязыванием парусов, так что к вечеру всё вплоть до лиселей и трюмселей было приведено в полную готовность.
Незадолго до нашего отплытия один из матросов с «Калифорнии» безуспешно пытался уговорить кого-нибудь из наших поменяться с ним. Этот парнишка, несмотря на свои пятнадцать-шестнадцать лет, успел отслужить учеником матроса на судне «Ост-Индской компании», и необычная история его жизни вызвала у нас немало толков и пересудов. Он был невысокого роста, стройный, хрупкого телосложения, с правильными чертами лица какого-то очаровательного жемчужного оттенка, которое красиво обрамляли вьющиеся черные волосы. Тонкие пальцы, тихий голос, мягкие манеры, как, впрочем, и все остальное, говорили о том, что его родители были из хорошего общества. В то же время нечто неуловимое в его поведении указывало на недостатки умственного развития. Откуда это происходило, был ли это врожденный порок, результат болезни или, может быть, тут сказались невзгоды тяжелого плавания — не знаю. Судя по его собственным словам и прочим фактам, можно было сказать, что он был сыном, возможно побочным, какого-то богатого человека. Он рассказывал, что его родители разошлись; по всей очевидности, отец обходился с ним весьма дурно. Несмотря на то что в детстве о нем неплохо заботились, образованием мальчика пренебрегали, а когда ему исполнилось двенадцать лет, его отдали на службу в «Ост-Индскую компанию». Сам он рассказывал, что, не поладив с отцом, сбежал из дома и поступил на ливерпульское судно «Риальто», направлявшееся в Бостон. Там капитан Холмс старался найти для него судно, шедшее обратным рейсом, но в то время не оказалось ни одного, отплывающего в Англию. Мальчик перебрался в матросский бординг-хауз на Энн-стрит и несколько недель жил, продавая свои вещи. В конце концов он попал в контору по найму, где набирали команду для «Калифорнии». На вопрос мальчика, куда идет судно, вербовщик назвал Калифорнию. Когда он спросил, не в Европе ли это, ему ответили нечто невразумительное и посоветовали записаться в команду. Парень подписал договор, получил деньги вперед, купил себе кое-какую одежду, а остальное тут же истратил. В день отхода он узнал, что судно идет вовсе не в Европу, а на северо-западное побережье Америки, где пробудет два или три года. Испугавшись, он воспользовался суматохой на судне, сбежал с него и до полудня бродил по улицам отдаленной части города. Денег у него не было, вся одежда и прочие пожитки остались в сундучке на «Калифорнии». Он устал и проголодался, а потому решил пойти в гавань посмотреть, не ушло ли уже судно. Там его и заметил агент из конторы, который разыскивал пропавшего. Парня схватили и отвели на судно. Он сопротивлялся, кричал, что не хочет в Калифорнию, но марсели были уже поставлены, швартовы приготовлены к отдаче, и все на борту находилось в том состоянии спешки и нетерпения, которое всегда сопровождает выход любого судна в дальнее плавание. Тем, кто интересовался, в чем дело, отвечали, что мальчишка истратил свой задаток и хотел сбежать. Если бы владельцы судна знали, в каком положении оказался мальчик, они, несомненно, вмешались бы, но то ли им не было вообще ничего известно, то ли, как и всем остальным, им объяснили, что это просто бездельник, прикарманивший задаток. Как только парень очутился в море, да еще на судне, которое шло в плавание на несколько лет, он поначалу совсем упал духом и отказался работать. При виде этого капитан Артур взял несчастного к себе «боем», чтобы тот помогал стюарду да изредка выбирал с матросами снасти на палубе. В этой должности он и оставался, когда мы познакомились с ним. И хотя для него это было лучшим исходом, чем жить в кубрике и тянуть непосильную для своего столь неокрепшего организма лямку матроса, тем не менее обязанность прислуживать вместе с негром человеку, которого по части образованности и воспитания он мог почитать лишь немногим выше слуг своего отца, оказалась для него почти невыносимой. Он во что бы то ни стало хотел вернуться в Бостон на нашем судне, но капитан отпускал его лишь при том условии, если он найдет замену, что было почти невозможно. Если все, что рассказывал этот парень, было правдой, мне совершенно непонятно, почему капитан Артур, заслуживший репутацию удивительно доброго и отзывчивого человека, не захотел отпустить беднягу. Вероятно, причина здесь одна: неограниченная власть, которой пользуются капитаны торговых судов в дальних плаваниях, по-видимому, уничтожает чувство ответственности перед своими ближними даже в людях с хорошими задатками. Парня отправили на берег работать в сарае, откуда, как я впоследствии узнал, к своему удовольствию, он сбежал в Кальяо на испанской шхуне, а уже оттуда вернулся в Англию. Вскоре после прихода «Калифорнии» я заговорил о моем друге Надежде с капитаном Артуром; тот, зная его с самой лучшей стороны еще по предыдущему рейсу, сразу же отправился навестить несчастного канака и принес ему необходимые лекарства, так что больной стал быстро поправляться. В субботу вечером накануне нашего отплытия я провел час у печи и распрощался с моими приятелями-островитянами. Покидая Калифорнию, я сожалел единственно о них, ибо чувствовал такую искреннюю симпатию к этим простым и преданным людям, какую до сих пор вызывали во мне лишь мои близкие друзья. Надежда пожал мне руку и сказал, что скоро совершенно поправится и сможет работать у меня, когда я приду со следующим рейсом помощником капитана. Престарелый Мистер Бингэм и Король Маннини проводили меня до самой шлюпки и, сердечно пожав всем нам руки, пожелали счастливого плавания. Потом они пошли назад, к печи, напевая свои заунывные импровизации, в которых, как я мог понять, говорилось о предстоящем нам пути.