Погрузка перед обратным рейсом 4 глава




— Еще одна льдина!

— Впереди лед!

— Лед с подветренного борта!

— Руль на ветер!

— Так держать!

К этому времени холод и сырость довели мое лицо до такого состояния, что я не мог ни есть, ни сомкнуть глаз, и, когда рассвело, матросы стали уговаривать меня спуститься в кубрик и полежать день-другой, чтобы не свалиться надолго. Сменившись с вахты, я пошел в кормовой кубрик и, сняв шляпу и размотав шарф, показал свое лицо старшему помощнику. Он велел мне тотчас же ложиться и не вылезать из койки, пока не спадет опухоль. Кроме того, он приказал коку сделать для меня припарку и обещал поговорить обо мне с капитаном.

Я отправился к себе в кубрик и, закутавшись в одеяла, пролежал в полузабытьи почти сутки, совершенно отупев от боли. Я слышал, как вызывают вахту, как матросы взбегают по трапу; иногда до меня доносились звуки возни на палубе, обычно после крика «Лед!», но я уже ни на что не обращал внимания. Через сутки боль стала затихать, и я погрузился в долгий сон, который несколько восстановил мои силы. Все же опухоль не спадала, и все лицо так болело, что я пролежал еще два или три дня. За все это время погода почти не изменилась — те же встречные ветры с дождем и снегом, а если ветер и становился попутным, то густой туман и плотный лед не позволяли увеличивать ход. На четвертые сутки льдины пошли совсем густо, и в довершение всего нас накрыло сплошным туманом. С востока ревел жесточайший шторм, снова принесший снег с дождем. Все предвещало полную опасностей тяжелую ночь. После наступления темноты капитан призвал всю команду на ют и сказал, чтобы никто не покидал палубу, так как судно подвергается теперь величайшему риску — в любое мгновение льдина может проломить борт, не говоря уже о столкновении с айсбергом. Никто не мог поручиться, что «Элерт» продержится на поверхности океана до следующего утра. Затем все заняли свои места. Услышав, в каком положении мы оказались, я принялся натягивать на себя одежду, чтобы быть вместе со всеми, но тут в кубрик спустился старший помощник и велел мне ложиться, сказав, что если мы пойдем ко дну, все равно ни один не спасется, а от стояния на палубе я могу сделаться инвалидом на всю жизнь. Это было первое человеческое слово, услышанное мной от начальства. Капитан же не только ничего не сделал для меня с того дня, как я свалился, но даже не справился обо мне.

Выслушав приказание старшего помощника, я опять забрался на койку, но никогда еще мне не приходилось проводить столь ужасной ночи, и за всю свою жизнь я не страдал так от болезни, как тогда. Если бы я только мог находиться вместе с другими на палубе, видеть и слышать хоть что-то, разделять с товарищами все труды и невзгоды! Лежать в одиночку взаперти в темной дыре, оказаться неспособным к каким-либо действиям — вот самое страшное испытание для человека. Несколько раз я поднимался, решившись идти на палубу, однако всякий раз тишина напоминала мне о том, что и наверху я вряд ли могу быть полезен, кроме того, я понимал, что рискую усугубить свое состояние, и это удерживало меня. Я никак не мог отделаться от мысли, что моя голова упирается в обшивку у самого носа судна и что она может быть в любую минуту пробита льдиной. Я заболел впервые после выхода из Бостона, и трудно было выбрать для этого более неподходящее время. Мне казалось, что я согласился бы претерпевать до самого конца плавания чуть ли не «египетские казни», лишь бы чувствовать себя здоровым и полным сил только на одну эту ночь. Но и для тех, кто стоял на палубе, она была не менее ужасна. Восемнадцать часов вахты под ледяным дождем и пребывание в постоянном страхе довели людей до полного изнеможения. Когда в девять они сошли вниз завтракать, то почти замертво повалились на свои рундуки, а некоторые настолько окоченели, что лишь с трудом могли сидеть. За всю вахту им не дали ни капли хоть какого-нибудь согревающего питья (зато капитан пил кофе через каждые четыре часа). Правда, старшему помощнику удалось стащить кружку кофе для двух матросов, который те выпили, прячась за камбузом, пока сам благодетель лично сторожил, чтобы их не застукал капитан. Никому не позволялось покидать свой пост, и ничто не нарушало ужасного однообразия ночи. Только однажды был поставлен грот-марсель, чтобы увалиться под ветер от большого айсберга, быстро надвигавшегося на судно. Некоторые парни впали в сонное оцепенение и спали буквально стоя, а наш молодой третий помощник, мистер Хэтч, стоявший на не защищенном от ветра носовом люке, настолько окоченел, что у него отказались сгибаться колени, и он не мог спуститься вниз после вахты. Благодаря бдительности впередсмотрящих и сноровистости рулевых судно благополучно обходило все айсберги и льдины, попадавшиеся на его пути, исключая разве что совсем мелкие обломки льда. А ведь океан был покрыт ими на много миль вокруг. К рассвету наступил мертвый штиль, туман несколько рассеялся, а с запада потянул ветер, перешедший вскоре в настоящий шторм. Теперь, при попутном ветре и относительно ясной погоде, положение наше облегчилось. Тем не менее судно продолжало лежать в дрейфе, что вызвало недоумение всей команды. «Почему мы стоим?», «Чего ждет капитан?» — раздавалось со всех сторон, и вот уже это переросло в недовольство и ропот. Когда день так короток, нельзя упускать ни минуты, да еще при долгожданном попутном ветре. Час шел за часом, но не обнаруживалось никаких признаков того, чтобы капитан собирался что-нибудь предпринимать. Командой овладело беспокойство, и на баке пошли всяческие пересуды. Матросы были вконец измотаны ночной вахтой и желали только одного — поскорее уйти от этой ужасной погоды, и всякое промедление было для них невыносимо. Некоторые утверждали, что капитан смертельно напуган и боится идти дальше. По мнению других, со страху он сильно перебрал коньяка с опиумом, а потому не может исполнять своих обязанностей. Судовой плотник, отличавшийся рассудительностью и доскональным знанием морского дела, отчего и пользовался большим влиянием в команде, явился в кубрик и стал внушать матросам, что всем надо пойти и спросить капитана, почему мы лежим в дрейфе, и потребовать от имени команды, чтобы он приказал ставить паруса. Это казалось вполне разумным, и было решено, если до полудня ничего не переменится, идти всем на ют. Наступил полдень, но мы продолжали дрейфовать. Снова начали совещаться, и кто-то предложил сместить капитана и передать командование старшему помощнику, который якобы сказал, что, будь его воля, он не посмотрел бы ни на какой лед и еще до темноты был бы на полпути к Горну. Раздражение людей было столь велико, что никто не пытался воспрепятствовать подстрекательству к открытому бунту. Плотник удалился к себе в твиндек, намекнув, что, если в течение нескольких часов все останется по-прежнему, нужно что-то предпринимать. После его ухода мы снова принялись обсуждать наше положение, но я наотрез отказался поддерживать товарищей. Ко мне присоединился еще один матрос, которому приходилось слышать о подобной истории с капитаном, повлекшей серьезные последствия. Нас поддержал Стимсон, и мы втроем решили держаться в стороне. Это заставило остальных по крайней мере отложить исполнение задуманного, хотя они и говорили, что не намерены долго топтаться на месте.

Так продолжалось до четырех часов, когда было приказано собрать команду на палубе. Все дело разрешилось в течение десяти минут. Оказывается плотник поторопился и, не заручившись согласием остальных, подступился к старшему помощнику с вопросом, не согласится ли тот заменить капитана, если последний будет смещен. Старший помощник, исполняя долг службы, сообщил обо всем капитану, после чего незамедлительно и была созвана вся команда. Но не последовало ни жестоких мер, ни хотя бы угроз или ругательств — над капитаном возобладало чувство общей опасности, смирившее его крутой нрав. Он обратился к команде вполне спокойно и почти доброжелательно, сказав, что не может поверить, будто кто-то мог решиться на такое дело, ведь они всегда были хорошими матросами — соблюдали дисциплину и выполняли свой долг. А если у кого есть какие претензии, пусть скажут открыто. Неужели его можно заподозрить в трусости? Разве он когда-нибудь боялся нести как можно больше парусов? И теперь, как только он сочтет возможным, судно сразу снимется с дрейфа. Потом капитан прибавил несколько слов касательно долга каждого в нынешнем затруднительном положении, присовокупив к этому, что готов забыть о случившемся. Плотнику же он посоветовал вспомнить, кто командует кораблем, и пригрозил, что если тот скажет еще хоть слово, то будет раскаиваться до самой смерти.

Речь капитана возымела самое благоприятное действие, и все спокойно разошлись по местам.

Следующие два дня ветер дул то с юга, то с востока, а в короткие промежутки времени, когда он становился попутным, плотность льдов не позволяла двигаться вперед. Все же погода была не столь ужасной, как прежде, и команда могла работать в две вахты. Что касается меня, то, несмотря на быстрое улучшение моего состояния, я все еще не поднимался с койки. Да и проку от моего присутствия на палубе было бы немного. После двухнедельного воздержания от пищи (если не считать небольшого количества риса, который мне удалось протолкнуть в рот за последние два дня) я стал слаб, как младенец. Решительно нет ничего хуже, чем валяться больным в кубрике. Это самое отвратительное в нашей собачьей матросской жизни, особенно в плохую погоду. Тогда кубрик плотно задраен, чтобы в него не проникали ни вода, ни холодный воздух; не с кем даже перемолвиться словом — вахта или на палубе, или спит по своим койкам; в тусклом свете единственной лампы, качающейся под бимсом, едва различаются предметы, а читать и вовсе невозможно; с карлингсов и бимсов капает, по бортам течет, вокруг громоздятся матросские рундуки и кучи мокрой одежды, и посреди этой тьмы лежать, не вставая, совсем безотрадно. К счастью, я не нуждался ни в лекарствах, ни в посторонней помощи. Не знаю, что было бы со мной, окажись я совсем недвижимым. Конечно, матросы всегда помогают друг другу, но ведь никто не нанимается на судно сиделкой. Наши торговые суда постоянно плавают с неполной командой, и если кто-то заболевает, то ухаживать за ним некому. Матросу полагается быть здоровым всегда, а если он свалился, то его положение становится хуже, чем у паршивой собаки. Ведь кто-то должен заменять заболевшего у штурвала, кому-то приходится стоять вместо него впередсмотрящим, и чем скорее он снова выйдет на палубу, тем лучше для всех.

Поэтому, едва почувствовав, что ноги опять держат меня, я натянул всю теплую одежду и вылез наверх. За те немногие дни, которые я провел в кубрике, все вокруг сильно переменилось. Палуба, борта, мачты, реи и такелаж были покрыты коркой льда. Из парусов оставались только два наглухо зарифленных марселя. Снасти, паруса и все прочее настолько задубели, что казалось невозможным хоть что-нибудь сдвинуть с места. Мачты, лишенные брам-стеньг, выглядели обрубками и придавали судну какой-то совсем безнадежный вид. Взошло яркое солнце. С палубы сбросили снег и посыпали ее золой, чтобы можно было ходить, иначе ноги разъезжались как на стекле. Из-за холода мы не могли делать приборку и поэтому оставалось только прогуливаться по палубе взад-вперед, чтобы согреться. Ветер оставался противным, к осту океан был сплошь покрыт ледяными полями и айсбергами. Сразу после четырех склянок нам приказали брасопить реи, а сменившийся рулевой сообщил, что капитан держит на норд-норд-ост. Что могло случиться? Поползли самые фантастические слухи. Одни говорили, будто он идет зимовать в Вальпараисо; по мнению других — хочет выйти из льдов, чтобы пересечь Тихий океан и возвратиться домой вокруг мыса Доброй Надежды. Но вскоре выяснилась истинная причина перемены курса — мы шли к Магелланову проливу. Это известие сразу облетело судно и задало работу всем языкам. Никто из нашей команды не бывал там, зато у меня в сундучке нашлась книга о плавании нью-йоркского судна «Э. Дж. Донэлсон», которое несколько лет назад прошло Магеллановым проливом. Его капитан описывал все в самых радужных красках. Вскоре у нас не было ни одного человека, который не прочел бы книгу, и, конечно же, высказывались самые разные мнения. Решение нашего капитана было по крайней мере хорошо тем, что дало нам пищу для разговоров и размышлений и хоть чем-то нарушило однообразие нашей унылой жизни. Поймав попутный ветер, мы шли теперь вполне сносно, оставляя позади самые тяжелые льды. Это, во всяком случае, было вполне ощутимым преимуществом.

За время болезни мускулы у меня на руках заметно ослабли, и, когда я снова взялся за снасти, мне поначалу приходилось туговато. Но уже через несколько дней ладони обрели прежнюю твердость, а как только я смог просунуть себе в рот кусок солонины и сухарь, все мои бедствия кончились.

Воскресенье, 10 июля. Широта 54°10', долгота 79°07'. Взошло яркое солнце. Льды куда-то исчезли, и все вокруг словно повеселело и приняло бодрый вид. Мы повытаскивали наверх наши штаны и куртки и развесили их на снастях, чтобы хоть немного подсушить, пользуясь недолгими часами тепла. С разрешения кока весь камбуз был увешан чулками и рукавицами. Вынесли также сапоги и смазали их густой смесью из дегтя, олифы и сала. А после обеда всю команду поставили работать с якорями. Мы завели фиш-тали, вывалили фиш-балку и через два-три часа тяжелых трудов оба якоря были готовы к аварийной отдаче. Кроме того, мы приготовили еще два верпа, на фор-люке свернули в бухту швартов и расчистили лотлинь. С возобновлением работ к нам вернулась бодрость духа, а когда мы налегли на тали, чтобы выбрать якорь до места, все дружно подхватили «А ну, ребята, веселей!». Старший помощник от удовольствия только потирал руки и выкрикивал: «Вот так, парни, это дело! Нечего хоронить себя прежде времени!» Даже капитан, услышав песню, вышел наверх и, став неподалеку от рулевого, заметил пассажиру: «Теперь хоть похоже на живую команду. Они всегда горланят эту песню, пока у них хватает народа хоть на самый захудалый хор».

Якоря и канаты готовились для прохождения пролива, который отличается необычайной извилистостью и сильными течениями, отчего там часто приходится становиться на якорь. Это, конечно, никак не радовало нас, ибо из всех работ в холодном климате нет ничего хуже возни с якорным устройством. Тяжелые якорные канаты приходится тянуть по палубе голыми руками; когда тросы и буйрепы выходят на палубу, с них стекает вода, которая попадает вам в рукава и тут же замерзает. Сниматься или становиться на якорь в любой час дня и ночи, пристально всматриваться вперед, чтобы не прозевать рифы, мель или же перемену течения, — все это лишь часть тягот такого плавания, выпадающих на долю матроса. К сожалению, кто-то из наших матросов достал неизвестно откуда обрывок старой газеты, в которой сообщалось о плавании через пролив бостонского брига (кажется, это был «Перувиэн»), который потерял там все свои канаты и якоря, дважды выскакивал на мель и едва дошел до Вальпараисо. Это было выставлено как аргумент против успешного рейса «Э. Дж. Донэлсона» и заставило нас смотреть в будущее уже с меньшей надеждой, тем более что никто из нашей команды не ходил через пролив, а у капитана, как говорили, не было необходимых карт. Впрочем, мы были избавлены от дальнейших сомнений по этому поводу, так как на следующий день, когда судно, по нашим расчетам, подходило уже к мысу Пиллар, у самого входа в Магелланов пролив, от оста принесло шторм с густым туманом, который не позволял видеть вперед даже на половину длины судна. Это положило конец нашему плану, поскольку туман и сильный противный ветер отнюдь не самые благоприятные обстоятельства для входа в путаный и опасный пролив. По всей вероятности, штормовая погода могла продержаться еще долгое время, а лавировать вблизи берега неделю или две было крайне опасно. Поэтому мы перебрасопили реи на левый галс и опять взяли курс к мысу Горн.

 

Глава XXXII

Вокруг мыса Горн

 

При нашей первой попытке обогнуть мыс Горн мы, достигнув его широты, находились почти в тысяче семистах милях западнее, но когда шли к Магелланову проливу, так сильно продвинулись на восток, что при второй попытке до проклятого мыса оставалось не более четырехсот-пятисот миль. Это вселяло в нас немалую надежду избегнуть льдов, ибо, как мы полагали, продолжительные восточные штормы отогнали их на запад. Под двумя зарифленными марселями и фоком судно резво бежало, в полветра, держа курс на юг. Каждый раз, выходя на вахту, мы чувствовали, что воздух стал еще холоднее, а волна выше. Льда пока не было видно, и мы надеялись пройти по чистой воде. Но однажды днем около трех часов, когда наша вахта наслаждалась «сиестой» [64]в кубрике, раздался истошный крик:

«Все наверх! Поворачивайся быстро! Не одеваться! Иначе врежемся!»

Выскочив из коек, мы взлетели по трапу на палубу. Капитан громким и резким голосом, словно речь шла о жизни и смерти, отдавал команды; мы кинулись на корму к брасам, не тратя ни секунды даже на то, чтобы посмотреть вперед. Руль был положен круто под ветер, и судно стало медленно совершать поворот фордевинд. Снасти утратили всякую гибкость, и мы едва успели перебрасопить обледенелые реи; все трещало и скрипело, как будто отдирали вмерзшие в лед доски. Все-таки судно повернуло довольно сносно, брасы были закреплены, и мы легли на другой галс, оставив слева за кормой выступавший из тумана огромный айсберг, который был много выше наших мачт. По обе его стороны неясно просматривались массы льда, вздымаемые океанской волной. Теперь мы были в безопасности и шли на север. Однако опоздай со своим криком зоркие впередсмотрящие, задержись мы на две-три минуты, и всем нам неминуемо пришлось бы прыгать на лед, предоставив останкам нашего старого доброго судна дрейфовать в Южном океане. Несколько часов мы шли к северу, но потом ветер опять зашел и пришлось опять повернуть через фордевинд и продвигаться то на юг, то на восток. Всю ночь напролет с разных точек на палубе велось зоркое наблюдение, и как только впереди с какого-нибудь борта видели лед, сразу же перекладывался руль, брасопились реи, и судно уклонялось в сторону. Ставшие привычными крики: «Лед прямо по носу!», «Лед слева по курсу!», «Еще айсберг!» — за которыми следовали одни и те же команды, словно вернули нас к тем трудным дням неделю назад. Во время моей вахты, продолжавшейся с двенадцати до четырех, штормовой ветер, секущий наши лица снегом, дождем и градом, опять зашел, и в течение четырех часов судно лежало в дрейфе под глухо зарифленным фор-марселем. Потом заштилело, но дождь лил потоками и не прекращался до самого рассвета, когда наконец задуло от веста и прояснилось. Тут мы увидели, что впереди по курсу вся поверхность океана буквально забита льдом. Это положило конец нашему продвижению, мы снова сделали поворот через фордевинд и опять пошли на норд-ост, но не с целью вернуться к Магелланову проливу, а для того, чтобы продвинуться как можно больше к востоку и сделать еще одну попытку обогнуть мыс. Капитан решился любой ценой провести судно вокруг Горна, а, по словам третьего помощника, никогда еще не бывало, чтобы он не добивался своего.

Благодаря попутному ветру, мы скоро ушли от ледяных полей, и к полудню на поверхности плавали только редкие льдины. Сверкало солнце, освещая глубокую синеву океана с белыми бурунами на гребнях высоких волн, нагоняемых крепким зюйд-вестом. Наше одинокое судно мчалось по открытой воде, словно радуясь освобождению из ледяного плена. Разбросанные там и сям айсберги всяческих форм и размеров отражали яркие солнечные лучи и, подгоняемые штормовым ветром, медленно двигались на север. Это было не только полной противоположностью всему виденному нами за последние дни, но и являло собой зрелище, полное красоты и жизни. Даже при небогатой фантазии легко представить себе эти плавающие горы некими живыми существами, которые оторвались от неподвижных льдов и теперь под действием ветра и течения, кто в одиночку, а кто в компании, устремились в теплые края. Ни одному художнику еще не удавалось запечатлеть истинное великолепие айсберга. На известных мне картинах изображены какие-то неповоротливые громады, хотя в действительности айсберг производит неизгладимое впечатление своей медлительностью, своим величавым движением, когда снег завихряется вокруг его пиков, а сама ледяная гора словно тяжело вздыхает и поскрипывает. Это относится к большим айсбергам, тогда как небольшие или находящиеся на значительном удалении ледяные горы, дрейфующие в спокойном море, при свете дня выглядят как волшебные плавучие острова из сапфиров.

Постепенно мы изменили курс с норд-остового на остовый. Пройдя около двухсот миль и приблизившись насколько было возможно к западному берегу Огненной Земли, мы окончательно потеряли льды из виду и в третий раз повернули на юг, чтобы снова попытаться обогнуть мыс. Погода оставалась ясной и холодной со штормовым западным ветром, и судно быстро приближалось к широте Горна. Как-то после полудня стоявший на фор-марсе матрос закричал вдруг не своим голосом: «Парус!» Ни земли, ни паруса мы не видели со дня выхода из Сан-Диего, и лишь тот, кому довелось бороздить пустынные просторы океана, может представить себе вызванное этой новостью возбуждение.

— Парус! — орал выскочивший из камбуза кок.

— Парус! — надрывался матрос, откидывая крышку люка, ведущего в кубрик, чтобы его услышала подвахта, которая в одно мгновение вывалила на палубу.

— Парус! — кричал сам капитан, вызывая через сходный люк на юте нашего пассажира.

Радостно было не только увидеть судно и находящиеся на нем человеческие существа в этих забытых богом местах, но это подавало надежду узнать, есть ли лед дальше к осту, и выверить нашу долготу, поскольку у нас уже давно сломался хронометр, а после долгого дрейфа мы совсем запутались в счислении. Не удивительно, что наше небольшое сообщество пришло в сильное возбуждение, и мы уже строили всевозможные предположения и догадки, как вдруг снова раздался новый крик впередсмотрящего:

— Еще один парус прямо по носу!

Это было довольно странно, но в конце концов тем лучше, и никто не усомнился в реальности существований замеченных парусов. Однако через некоторое время матрос с марса крикнул, что это, наверное, земля. «В глазах у тебя земля! — отрезал старший помощник, наблюдавший горизонт в подзорную трубу. — Это ледяные горы, тут не ошибешься, даже если смотреть через дыру в ящике!» Спустя несколько минут его слова подтвердились сполна, и вместо желанного судна мы увидели то, чего более всего опасались. Впрочем, встретившиеся нам айсберги скоро остались за кормой в двух милях, и к заходу солнца горизонт был уже чист во всех направлениях.

Пользуясь попутным ветром, мы вскоре пересекли широту мыса Горн и, пройдя достаточно далеко на юг, чтобы обогнуть его на безопасном расстоянии, повернули к востоку, имея все основания надеяться всего через несколько дней лечь курсом на север уже по ту сторону материка. Однако злой рок, казалось, витал над нами. Не прошло и четырех часов после перемены курса, как наступил мертвый штиль. Небо сразу заволокло тучами, и от оста налетело несколько шквалов со снежными зарядами. А еще через час мы уже лежали в дрейфе под глухо зарифленным грот-марселем, и нас несло по ветру таким жестоким штормом от оста, какого нам еще не приходилось испытывать. Словно злой гений этих мест при виде того, как мы едва не проскользнули у него между пальцами, обрушился на нас с десятикратной яростью. Матросы говорили, что каждый порыв ветра высвистывает в вантах старому судну: «Не пройти! Не пройти!»

Так мы дрейфовали целых восемь дней. Временами — обычно около полудня — наступал штиль; один или два раза в том месте, где должно было находиться солнце, появлялось на несколько мгновений нечто похожее на большой медный шар, а с запада начиналось легкое струение воздуха, вселявшее надежду на попутный ветер. В первые дни, почувствовав эти слабые порывы ветра, мы бросались к парусам и вытряхивали из марселей рифы, но вскоре убедились, что это лишь прибавляет нам ненужной работы, так как все равно возобновлялся шторм от тех же румбов, что и прежде. Снега и града стало выпадать меньше, но не было недостатка в том, что еще хуже при холоде, — я имею в виду пронизывающий дождь. Конечно, снег слепит глаза, но если уж выбирать самую отвратительную погоду, то нет ничего более подходящего, чем ливень при температуре воздуха, близкой к нулю. Во время снежного шквала вы никогда не промочите одежду (для матроса это очень важно), зато от непрерывного дождя нет спасения — он пронизывает до костей. У нас уже давно не осталось ничего сухого (ведь у матроса только одно средство для просушки одежды — солнечная погода), и приходилось надевать то, что отсырело меньше. После каждой вахты, спустившись в кубрик, мы снимали с себя одежду и сразу же выжимали ее; для этого двое брались с каждого конца, например, за штаны и выкручивали их изо всех сил. То же проделывали с куртками, чулками, рукавицами и прочим. Потом вся наша амуниция развешивалась по переборкам для проветривания. Затем на ощупь мы выбирали то, что казалось не таким сырым, и, натянув на себя (так как в любой момент всю команду могли вызвать на палубу), валились по койкам, заворачивались в одеяла и сразу же засыпали, пока не раздавались три удара по крышке люка и гнетущий душу крик: «Эй, первая вахта! Восемь склянок! Слышали новости?» — сопровождаемый угрюмым ответом снизу: «Да! Да!»

Подъем, и мы опять наверху. Там непроницаемый мрак и обычно или мертвый штиль с непрекращающимся дождем, или чаще всего жестокий встречный шторм и почти горизонтально секущий дождь, который иногда переходит в снегопад с градом. На палубе между бортами гуляет вода, и поэтому ноги все время мокрые — ведь сапоги не отожмешь, как пару подштанников, и никакая пропитка или смазывание не спасает от влаги. Итак, наши ноги всегда в сырости и холоде, но это далеко не самое страшное во время зимнего плавания вокруг Горна. При смене вахты не произносится никаких лишних слов. Меняются рулевые, старший помощник занимает свое место на юте, а впередсмотрящие идут на бак. У каждого из них только тесная площадка под ногами, где можно сделать всего несколько шагов взад-вперед либо повернуться туда-сюда между двумя кофель-нагелями, поскольку скользкая от воды и льда палуба не подходящее место для прогулок. Но двигаться все-таки необходимо, чтобы хоть как-то убить время, и один из нас придумал подходящее для этого средство — посыпать палубу песком. Как только дождь немного затихал, ют, а также часть средней палубы и бак посыпали песком, и мы целыми часами разгуливали по двое, коротая бесконечно долгие вахты. Нам казалось, что между склянками проходит не тридцать положенных минут, а целый час или два, и вожделенные восемь ударов ждешь целую вечность. Теперь нас занимало только одно — как ускорить течение времени. Мы были рады любой перемене, лишь бы она нарушала тягостную монотонность нашей жизни. Два часа у штурвала, полагавшиеся каждому через вахту, и те ожидались с нетерпением. Самое безотказное средство убить время — долгая «травля» — и та уже не помогала, все истории были выслушаны по многу раз и запомнились каждому слово в слово. Мы до мельчайших подробностей знали жизнь каждого из нас, и теперь говорить нам было в буквальном смысле совершенно не о чем. Что касается песен и шуток, то никто не был расположен к веселью, и сам смех вызвал бы у нас неприятные ощущения, да его и не потерпели бы. Даже обычные разговоры о ближайшем будущем почти прекратились. Мы уже не говорили: «Когда мы будем дома», а лишь вскользь: «Если мы будем дома», а потом, словно по какому-то молчаливому уговору, и вообще перестали упоминать об этом.

При таком положении дел немалым событием для нас была кое-какая перестановка вахтенных. Один матрос повредил руку и слег на два-три дня (ведь от холода малейший порез или ссадина превращаются в рану), и на его место заступил плотник. Для нас это явилось приятной неожиданностью, и даже возник спор, кто будет у него напарником. Поскольку Щепка был человеком «с образованием», и мы с ним нередко беседовали, он выбрал меня. Хотя он был финном, однако хорошо говорил по-английски и обстоятельно рассказывал мне о своей стране — обычаях, торговле, городах, а также о своих скитаниях в море, о переезде в Америку и женитьбе на землячке-портнихе, с которой познакомился в Бостоне. Мне же было почти нечего поведать ему, разве что о моей уединенной жизни дома, и, несмотря на все наши старания, за пять или шесть вахт мы полностью «выговорились», и я «передал» его другому матросу из нашей вахты.

Что касается меня, то я изобрел целую систему, позволявшую с некоторой пользой убивать нескончаемые часы вахты. Каждый раз, выходя на палубу и прохаживаясь взад-вперед, я начинал повторять про себя в последовательном порядке всевозможные сведения, накопленные моей памятью: таблицы умножения, мер и весов, цифры на языке обитателей Сандвичевых островов, названия штатов с их столицами, графства Великобритании, имена английских королей и прочее и прочее. Когда я делал долгие паузы, это занятие можно было растянуть на две первые склянки. Затем наступал черед Десяти заповедей, тридцать девятой главы книги Иова и некоторых других мест из Писания. После этого неизменно следовал мой любимый «Отверженный» Каупера; торжественный ритм и мрачное настроение этих строк, а также сюжет поэмы весьма гармонировали с тоскливой монотонностью вахты. Кроме того, я декламировал про себя из Каупера строки, обращенные к Мэри, «Разговор с вороном» и небольшой отрывок из «Застольной беседы». Обилие стихов одного поэта объяснялось тем, что у меня в сундучке лежал томик его произведений. Прочитав на память эти сочинения, а также «Ille et nefasto» Горация и «Erl König» Гёте, я позволял себе далее свободно выбирать стихи или отрывки из прозы, сохранившиеся в моей памяти. Благодаря такому методу можно было скоротать самую долгую вахту, однако этому в немалой степени способствовали периодическая смена рулевых, постановка лага или обычная прогулка к бачку, чтобы напиться воды.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: