Погрузка перед обратным рейсом 7 глава




Четверг, 15 сентября. Утром температура воздуха и совершенно иной вид, который приняла поверхность воды, обилие на ней плавающих водорослей и гряда облаков прямо по курсу свидетельствовали, что мы подошли к границе Гольфстрима. Это замечательное течение, пересекающее в северо-восточном направлении почти весь Атлантический океан, всегда собирает над собой плотный слой облаков и является областью постоянных штормов. Нередко суда, идущие в этой части океана под всеми парусами при легком ветре и ясном небе, совершенно неожиданно попадают в сильное волнение при сплошной облачности. Один матрос рассказывал мне, как однажды во время рейса из Гибралтара в Бостон его судно подходило к Гольфстриму при совершенно ясной погоде с легким попутным ветром, неся верхние и нижние лисели. Неожиданно они увидели впереди по курсу длинную гряду тяжелых черных туч, которые, казалось, лежали на самой воде. И из этой пелены появилось судно под глухо зарифленными марселями, со спущенными бом-брам-реями. Они тоже начали убирать один парус за другим, пока не уменьшили парусность до такого же состояния. После двенадцати — четырнадцати часов болтанки в бурном море их судно вышло из этой штормовой полосы и снова пошло с бом-брамселями и трюмселями под безоблачным небом. По мере нашего приближения к Гольфстриму небо заволакивалось тучами, волнение усиливалось, появились все признаки надвигающегося шторма. Хотя ветер был только крепким, но дул он от норд-оста против течения, образуя отвратительную короткую зыбь, на которой судно сильно бросало, так что нам пришлось спустить бом-брам-реи и убрать верхние паруса. Термометр, регулярно опускавшийся в воду, показал в полдень семьдесят градусов [72], то есть ее температура была значительно выше температуры воздуха, что всегда бывает на самой середине Гольфстрима. Работавший на бом-брам-стеньге юнга спустился на палубу весь бледный и сказал, что от тошноты совсем не может оставаться на мачте, но ему стыдно говорить об этом вахтенному помощнику. Он попытался еще раз влезть наверх, но так и не смог работать, потому что чувствовал себя не лучше «дамы из пассажирской каюты». По его словам, в других рейсах он никогда прежде не страдал морской болезнью. Один из старых матросов, стоявший на брам-pee, рассказывал потом, что ему все время было не по себе, и он с радостью спустился, когда закончил свое дело. На бом-брам-стеньгу послали другого, но и тот не выдержал больше часа. Однако работа должна быть все-таки сделана, и старший помощник послал меня. Некоторое время я держался, но в конце концов почувствовал себя совсем скверно, хотя с самых первых дней плавания не чувствовал тошноты ни при какой погоде. Тем не менее я остался на месте и сошел, только закончив работу, на что ушло больше двух часов. Можно с уверенностью сказать, что никогда еще судно не вело себя подобным образом. Его кидало с борта на борт, а паруса, казалось, нисколько не уменьшали размахов качки. Верхушки мачт вычерчивали в небе невообразимые кривые и подчас за одно мгновение описывали дугу более сорока пяти градусов. У меня не было приступов морской болезни, и я спустился с мачты с безразличным видом, хотя отнюдь не испытывал неудовольствия от возвращения на относительную твердь палубы. А всего через несколько часов все было уже позади, и, когда солнце склонялось к горизонту в сторону Американского континента, гряда черных штормовых туч растворилась в сумерках у нас за кормой.

 

Глава XXXVI

Ура, родная земля!

 

Пятница, 16 сентября. 38° северной широты, 69°00' западной долготы. Отличный юго-западный ветер. С каждым часом мы подходим все ближе и ближе к земле. Во время «собачьей вахты» все матросы толкутся на палубе, и разговоры идут только об одном — о возвращении: когда откроется берег, успеем ли прийти до воскресенья, как теперь выглядит Бостон, сколько платят матросам и тому подобное. Все пребывают в наилучшем настроении, плавание уже почти окончилось — и дисциплина заметно ослабевает, поскольку нет необходимости отдавать приказы резким тоном, когда и так все охотно исполняется. Забыты ссоры и обиды, непременные спутники долгого плавания, и те самые люди, которые чуть ли не бросались друг на друга с кулаками, сейчас строят планы совместного «круиза» на берегу. Появившийся на баке старший помощник сообщил матросам, что мы будем на Джорджес-Банке уже завтра, еще до полудня. Он тут же отпустил несколько шуток и пообещал свезти парней в Марблхед в настоящей карете.

Суббота, 17 сентября. Весь день ветер оставался слабым, что несколько задерживало нас, однако к вечеру задул свежий бриз и быстро понес судно к берегу. В шесть часов мы предполагали, что ляжем в дрейф из-за густого тумана, но не последовало никакой команды, и судно продолжало идти своим курсом. В восемь сменилась вахта, а мы так и неслись под верхними и нижними лиселями среди непроглядной темноты, словно нас запихали в мешок. Когда пробили две склянки, на палубе появился капитан и что-то сказал старшему помощнику. После этого лисели были убраны, и на блинда-рее выставили матроса с лотом, а еще троих — на крамболе, фока-вант-путенсах и грот-русленях, которые стояли с изготовленными бухтами лотлиня.

— На баке все готово?

— Готово, сэр!

— По-ш-е-е-л!

Тяжелый свинцовый лот падает в воду. Вытравлено восемь — десять саженей лотлиня, но... пронесло. Глубина здесь больше, чем высота креста на соборе св. Петра! Матросы выбирают лотлинь, койлают его в бухту. Брасопим прямо реи грота и бизани, опять растягиваем лисели, и через несколько минут судно уже не идет, а летит. В четыре склянки снова бросают лот, и он достигает дна на шестидесяти саженях. Ура родной земле! Выбираем лот; капитан, поднеся саму гирю к фонарю, видит, что она облеплена черным илом. Лисели убираются, и всю ночь судно идет с уменьшенной парусностью при ослабевающем ветре.

Глубины у Американского побережья по мере приближения к нему меняются настолько равномерно, что по одним только их замерам и заборам грунта мореплаватель может с такой же уверенностью сказать, где он находится, как если бы он наблюдал землю собственными глазами. Черный ил — это грунт у Блок-Айленда. При подходе к Нантакету он сменяется темным песком. Потом идет песок с белыми ракушками, а у Джорджес-Банки он становится совсем белым. Согласно пробе грунта, мы были мористее Блок-Айленда и, следовательно, шли чисто на ост к Нантакетской отмели и Южному проливу. Но вскоре ветер совершенно стих, и мы заштилели в густом тумане на все воскресенье. В полдень

воскресенья, 18 сентября, Блок-Айленд, по счислению, находится в пятнадцати милях на четверть румба к весту от норд-веста, однако из-за устойчивого непроницаемого тумана ничего не было видно.

Закончив работы на палубе, умывшись и переодевшись, мы устроили себе развлечение: перетряхнули свои сундучки, чтобы приготовить одежду для берега, а все износившееся и уже ни на что не пригодное — выбросить за борт. По воде поплыли шерстяные шапочки, в которых мы шестнадцать месяцев таскали калифорнийские шкуры; парусиновые куртки, надевавшиеся при смолении; изодранные, латаные и перелатанные рукавицы и шерстяные штаны с огромными заплатами, перенесшие все превратности «горновской» погоды. Мы швыряли их за борт без малейшего сожаления, ибо ничто не доставляет такого удовольствия, как расставание с тем, что напоминает о перенесенных мучениях. Все сундучки были приготовлены к переселению на берег, мы доели последнюю «замазку», которая полагалась нам на «Элерте», и занялись обсуждением береговых дел, словно судно уже стояло у причала.

— Кто пойдет со мной через неделю в церковь?

— Я, — отвечает Джек, который всегда со всем согласен.

— А я, как только встану на землю обеими ногами, — говорит Том, — натяну башмаки на пятки, застегну уши назад — и прямым курсом в лес, чтобы этой соленой воды и близко не было.

— Брось врать-то! Вот ошвартуешься в пивной старика Барнса с подветра от стойки, так небось недели три не увидишь дневного света!

— Ни за что! — протестует Том. — С грогом покончено, я отправляюсь домой, а там посмотрим, может быть, меня наймут дьяконом.

— Ну, а я, — говорит Билл, — покупаю квадрант и нанимаюсь штурманом на хингэмский пакетбот.

Гарри Вайт клянется, что снимет комнаты в Тремонт-Хаузе и начнет жизнь джентльмена. Ведь его жалованья хватит недели на две, а то и больше.

Подобные рассуждения помогали провести время в ожидании ветра, который рассеял бы туман и дал нам возможность продолжать путь.

К ночи потянул умеренный бриз, однако туман оставался таким же густым, и мы продолжали держать на ост. В середине первой вахты впередсмотрящий заорал «Руль на ветер!» таким голосом, что мы сразу поняли — нельзя терять ни секунды. И сразу же из тумана прямо на нас надвинулась громада встречного судна. Оно в тот же миг привелось к ветру, и мы разошлись буквально бортами, так что наш бизань-гик чиркнул у него по корме. Вахтенный помощник едва успел окликнуть их, но в ответ прокричали лишь что-то о Бристоле. Возможно, это был китобой из Бристоля в Род-Айленде. Туман держался всю ночь при очень легком ветре, и мы шли на фордевинд курсом на ост буквально на ощупь. Каждые два часа бросали лот, и переход от черного ила к песку показал, что мы приближаемся к южной Нантакетской отмели. В понедельник утром глубины стали возрастать, а вода сделалась темно-голубого цвета; грунт представлял собой белый песок с ракушками. Это были верные признаки Джорджес-Банки. Мы немедленно повернули на норд, полностью полагаясь на замеры глубины, несмотря на то что уже двое суток не имели обсерваций и еще не видели земли; хотя ошибка даже в восьмую долю мили могла привести нас к посадке на мель. Весь день сохранялся слабый ветер. В восемь часов от встречной рыбацкой шхуны мы узнали, что находимся почти на широте Чатемского маяка. Перед самой полуночью с берега потянул легкий бриз, сообщивший нам порядочный ход, и в четыре часа, полагая, что уже прошли мыс Рейс, мы привелись к ветру и легли на вест-норд-вест — прямо на Бостонский маяк. Мы сразу же начали палить из пушек, запрашивая лоцмана. Наша вахта сменилась, но никто не мог уснуть из-за грохота выстрелов на палубе. Впрочем, это ничуть не огорчало нас, ведь мы были уже в заливе Мэн и могли рассчитывать, что при благополучном стечении обстоятельств уже следующей ночью нам не придется выскакивать каждые четыре часа на палубу.

С рассветом все встали, не ожидая команды, чтобы взглянуть на землю. В сером утреннем тумане неясно различались силуэты двух рыбачьих суденышек. А когда взошло яркое солнце, осветились низкие песчаные дюны Кейп-Кода, лежавшие у нас слева по корме, и прямо по носу — широкий Массачусетский залив, ровную поверхность которого то тут, то там бороздил парус. Приближаясь к входу в гавань, словно к фокусу призмы, мы видели все больше и больше судов, и скоро бухта уже кишела скользящими во всех направлениях парусами. Для нас это было волнующее зрелище, ведь мы провели многие месяцы в океане и не видели ничего, кроме двух таких же одиноких, как мы, судов, а если считать за два года, то можно добавить трех-четырех «купцов» на диком и пустынном берегу. Здесь же сновали маленькие каботажники, курсирующие между городками на Южной стороне: несколько больших судов подтягивались к входу в гавань; где-то далеко, за мысом Энн, виднелся дым парохода, стлавшийся по воде узким черным облаком. Мы возвращались к своим домам, и вокруг множились признаки цивилизации, благополучия и мирной жизни, от коих мы были столь долго оторваны. Уже ясно различался высокий берег мыса Энн и утесы Коэссета. Перед входом в каждый заливчик, словно часовые в белых мундирах, стояли маяки, а в Хингэмской долине можно было рассмотреть даже дымы, поднимавшиеся из труб в ясном утреннем воздухе. Один из наших парней был сыном корзинщика, и его лицо осветилось радостью, когда он увидел вершины холмов, окружающих место, где он родился и вырос. Около десяти часов, подпрыгивая на волнах, к нам подошел небольшой бот. Высадив лоцмана, он сразу же отвалил, спеша перехватить другие входящие суда. Мы шли теперь в пределах видимости телеграфных станций, и на фок-мачте были подняты сигнальные флаги — наши позывные, так что через полчаса судовладельцы у себя на бирже или в конторе уже знали о приходе своего судна, а хозяева бординг-хаузов, спекулянты и прочие «акулы» с Энн-стрит почуяли поживу — ведь пришел «горновский» корабль, и его команда получит расчет сразу за два года.

Ветер продолжал оставаться довольно слабым, и нас всех отправили на мачты снимать чефинги [73]. Баттенсы, оплетки, маты, кожи и всякого рода клетневина полетели вниз, оставив такелаж чистым и аккуратным. И наконец все завершилось покраской трюм-стеньг. Меня послали на фок с ведерком белил и кистью, и я обработал стеньгу от клотика до огонов бом-брамсельного такелажа. К полудню мы совсем заштилели у «внутреннего» маяка. С Хингэма доносилась пушечная пальба, как объяснил нам лоцман, — по случаю происходившего там смотра. Судя по всему, у нас было мало надежды стать на якорь до наступления ночи. Около двух часов от веста слегка задуло, и мы двинулись в лавировку против ветра. Одновременно с нами в том же направлении шел какой-то бриг, и мы попеременно расходились с ним на встречных галсах. От двух до четырех как раз подошла моя очередь заступить на руль, и так я отстоял свою последнюю вахту у штурвала; в общей же сложности мне пришлось управлять нашими двумя судами почти тысячу часов. Начавшийся тем временем отлив замедлил наше продвижение, и вся вторая половина дня ушла на то, чтобы выйти на траверз «внутреннего» маяка. Мы видели несколько судов, выходивших из порта, и среди них большой красавец корабль с выровненными реями. Он пронесся мимо нас с попутным ветром, как скаковая лошадь, и матросы на его реях проворно выстреливали лисель-спирты. К закату ветер стал порывистым и временами крепчал так, что лоцман велел убрать бом-брамсели, но тут же стихло и, желая привести нас в порт до усиления отливного течения, он был вынужден снова поставить их. Чтобы постоянно не гонять людей вверх-вниз по вантам, на каждом марсе оставили по человеку, чтобы отдавать или убирать парус по команде. Я занял свое место на фок-мачте, и пока мы шли между Рейнсфорд-Айлендом и крепостью, раз пять ставил бом-брамсель. На одном из галсов мы настолько приблизились к берегу, что казалось, будто строения рейнсфорд-айлендского госпиталя, его красивые гравийные дорожки и зеленые лужайки лежали под ноками наших реев. Проход здесь так узок, что наш бом-утлегарь проплыл над самыми стенами внешних укреплений острова Джордж; одновременно мы имели возможность удостовериться в господствующем положении фортов: «Элерт» три или четыре раза поворачивался к ним бортом, так что хватило бы одной пушки, чтобы разнести нас на куски.

Все мы жаждали войти в гавань еще до темноты и сегодня же перебраться на берег, однако отлив все сильнее препятствовал нам, почти не давая возможности двигаться вперед. Лоцман приказал взять якорь на кат и, сделав два длинных галса в бейдевинд, благодаря чему мы оказались на рейде с подветренной стороны крепости, взял марсели на гитовы и отдал якорь, который впервые после отплытия из Сан-Диего — то есть через сто тридцать пять дней — коснулся грунта. А через полчаса мы уже стояли в бостонской гавани с аккуратно скатанными парусами. Наше долгое плавание завершилось. Нас окружала знакомая картина. Город окутался темнотой, и в окнах засветились огни. В девять часов послышался знакомый перезвон колоколов.

Едва мы кончили скатывать паруса, как очаровательная прогулочная яхта подошла к нашему борту, и младший партнер фирмы, владевшей «Элертом», мистер Хупер, прыгнул на борт. Я был в это время на крюйс-марса-рее и сразу узнал его. Он подал капитану руку и спустился в каюту, а через несколько минут вышел опять на палубу и спросил у старшего помощника обо мне. Последний раз, когда мы виделись с ним, я был в костюме гарвардского студента, и теперь он не мог скрыть своего удивления при виде спустившегося с мачты загрубевшего парня в парусиновых штанах и красной рубахе, с длинными волосами и лицом, темным, как у индейца. Мы пожали друг другу руки, после чего мистер Хупер поздравил меня с возвращением и отменно здоровым видом. Он тут же присовокупил, что все мои друзья тоже в добром здравии, ибо всего несколько дней назад он разговаривал с кем-то из нашего семейства. Я от души поблагодарил его за эти известия, тем более что я сам не решился бы спросить об этом.

Капитан отправился в город на яхте вместе с мистером Хупером и оставил нас еще на одну ночь на судне. Подходить к причалу мы должны были с утренним приливом с лоцманом на борту.

Все уже настолько почувствовали себя дома, что за ужином почти никто не притронулся к нашим обычным сухарям и солонине. Многие, особенно те, кто впервые ходил в плавание, едва заснули. Что касается меня, то по какой-то необъяснимой перемене настроения я испытывал совершенное безразличие ко всему окружающему. Год назад, когда мы таскали шкуры, одна мысль о том, что через двенадцать месяцев я снова увижу Бостон, вызывала во мне невероятно сильное волнение. Но теперь, когда я оказался здесь наяву, то почему-то не испытывал тех чувств, которых ожидал, а вместо них наступила полная апатия. Нечто подобное рассказал мне один матрос о своем возвращении домой после первого плавания на Северо-западное побережье, длившегося пять лет. Он покинул дом мальчишкой, и когда после стольких лет тяжелой жизни они вышли в обратный рейс, то волнение не позволяло ему ни говорить, ни думать о чем-либо другом, как о возращении на родину, о том, как он перепрыгнет через борт и побежит домой. Но когда судно ошвартовалось у причала и распустили команду, он тоже совершенно неожиданно потерял интерес ко всему окружающему. Спустившись вниз, он переоделся, набрал воды и не спеша умылся; затем еще раз перебрал вещи в сундучке, набил трубку и закурил. Оглядывая кубрик, в котором он так долго жил и где теперь, кроме него, не было ни души, он ощутил настоящую тоску. И лишь когда его брат (узнавший о приходе судна) пришел за ним и рассказал обо всех семейных делах, он смог направиться к дому, который столько лет оставался для него недостижимой мечтой. По всей вероятности, долгое ожидание чего-либо сопровождается таким нервным перенапряжением, что когда желаемое исполняется, то в человеке словно что-то цепенеет. Так же случилось и со мной. Быстрое продвижение судна, открывшийся берег, заход в гавань и знакомые картины до крайности возбудили мой ум, а затем абсолютная неподвижность окружающего, когда уже нечего было больше ждать и не надо было исполнять никакой физической работы, повергли меня в состояние тупого безразличия. Но на следующее утро, когда наверх вызвали всю команду и мы занялись уборкой палубы и приготовлениями к швартовке, а также стали заряжать пушки для салюта, мои тело и душа вновь пробудились от сна.

Около десяти часов потянул морской бриз, лоцман дал команду сниматься, матросы стали на шпиль, и под протяжное «Пошел!», разносившееся по нашему судну в последний раз среди безлюдных холмов Сан-Диего, якорь вышел из воды. Попутный ветер и прилив подхватили судно, и оно, неся бом-брамсели и трюмсели, с развевающимися кормовым и сигнальными флагами и вымпелами, под грохот пушек быстро и аккуратно подошло к городу. Около самого причала мы легли в дрейф, отдали якорь, и не успел он еще коснуться грунта, вся палуба заполнилась людьми: таможенниками, торговцами, частными лицами, наводящими справки о своих знакомых, всевозможными «отиралами» и, конечно же, посыльными бординг-хаузов, торопящимися не упустить клиентов. Ничто не может сравниться с любезностью этих людей и тем вниманием, которое они оказывают вернувшемуся из долгого плавания матросу. Двое или трое хватали за руки и уверяли, что хорошо знают меня, так как я жил у них раньше, и теперь они страшно рады моему возвращению. А вот и их визитные карточки, а на набережной уже ждет тележка, чтобы отвезти мои вещи. Они охотно помогут перетащить сундучок на берег, а если на судне случится какая задержка, то можно принести бутылку грога. Мы едва отделались от них, когда надо было лезть на мачты убирать паруса, теперь уже в последний раз. После этого оставалось лишь завести швартов на берег и стать к шпилю. С песней, которая разбудила половину Северной стороны, мы подтянули судно к причалу. Колокола на городской башне пробили час как раз в тот момент, когда вокруг битенгов был заведен последний шлаг швартового троса и команда распущена. Через пять минут на нашем добром «Элерте» не осталось ни души, кроме старика сторожа, присланного из конторы.

 

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Два года и целая жизнь

 

«Я не видел города прекрасней, чем Петербург. Он намного превосходит Париж и по ширине улиц, и по изяществу жилых домов, которые большей частью построены из кирпича, а сверху оштукатурены так, что выглядят каменными» — так в 1781 году писал домой секретарь Фрэнсиса Даны, первого американского посланника в России. Хотя официальной аудиенции у Екатерины II Фрэнсис Дана не удостоился, однако начало дипломатическим отношениям между Россией и США тогда было все-таки положено, и, кто такой Фрэнсис Дана, у нас знали и помнили.

А в следующем столетии, в 1840-х годах, на страницах русских журналов можно было встретить имя его сына Ричарда Генри Даны, поэта-романтика.

Однако самый знаменитый представитель того же семейства — Ричард Генри Дана-младший (1815 — 1882 годы) — остался у нас практически не известен. Это и был внук посла, сын поэта, автор книги «Два года на палубе» (1840).

Книгу Даны литераторы-историки называют иногда путевым дневником, иногда — романом. Сейчас подобные произведения относят к художественно-документальной прозе, полагая, что в этом жанре литературы все должно быть достоверно и в то же время преображено, обобщено по законам творческого вымысла. Установить, так ли было на самом деле, как описано в книге, уже едва ли возможно: возвращаясь из плавания, Дана потерял свои дневники. Это, собственно, и побудило его воссоздать картину морских странствий, которая была признана в своем роде классической.

Вот как сложилась судьба автора и его книги. Ричард Генри Дана-младший, ушедший в плавание простым матросом, принадлежал, как мы уже упоминали, к американской элите. Можно также добавить, что за его плечами насчитывалось пять поколений, не только носивших то же имя, но живших все на той же земле — в так называемой Новой Англии, в штате Массачусетс, в Кембридже, где находится Гарвард, старейший американский университет. Английская колонизация Америки началась, как известно, с юга, а здесь, на северо-востоке, обосновалась эмиграция преимущественно идейная — люди, покидавшие Старый свет по соображениям духовным, прежде всего религиозным, которые были тесно переплетены с интересами общественными и политическими. Чего же здесь искали пилигримы, по крайней мере те из них, которые, подобно Дане, гордились своей принадлежностью к Новой Англии и своими глубокими корнями в американском, новом Кембридже? Уже сами эти географические названия отображают их основные помыслы — создать улучшенную копию их исконной родины. Идеал, чреватый, прямо скажем, глубокими противоречиями. Дана-младший, представитель шестого поколения обитателей Новой Англии, испытал это на себе. Свою жизнь, несмотря на литературный успех, он считал неудавшейся. Ведь свою книгу «Два года на палубе» он написал в ранней молодости как бы между прочим, а стремился главным образом к деятельности государственной, дарованной ему, можно сказать, по наследству. А его, потомственного лидера, оттесняли в сторону, укоризненно или насмешливо именуя «аристократом».

Хорош «аристократ» (сердился в ответ Дана), который два года прослужил палубным матросом, хорош «аристократ», который выступал в защиту рабов, хорош «аристократ», у которого, наконец, нет ни состояния, ни привилегий! Так оно и было в действительности — плавал матросом, защищал беглых невольников, не имел больших владений или состояния, а также привилегий. Привилегий не было, но претензии оставались. Как говорили о Дане злые языки, «прослужил два года матросом, а потом всю жизнь провел в закрытом клубе, предаваясь воспоминаниям в избранном кругу друзей». Это, конечно, преувеличение хотя и реальной, но парадоксальной ситуации, в которой оказались «отцы Новой Англии», а также их потомки — вдохновители войны за независимость. Они же, по существу, не хотели порывать с Англией, желая видеть свое государство устроенным по британскому образцу, где «истинным джентльменам» жилось бы удобно и хорошо. Вот почему колыбель Даны, Новая Англия, сыгравшая на заре американской революции действительно ведущую роль, со временем все больше становилась своеобразной провинцией, хотя и высокоразвитой, однако отъединенной от основной массы столь пестрого американского населения.

Круг друзей Даны был поистине исключительным. Это определялось его принадлежностью к особой среде. Кто был секретарем его отца? Сын Джона Адамса — вице-президента, а потом и президента Соединенных Штатов. Адамс-младший сам со временем стал президентом, а Дана-младший дружил с его сыном, послом. Где учился Дана? Конечно же, в Гарварде. Его соучеником был Оливер Уэнделл Холмс, врач и поэт, отец Оливера Уэнделла Холмса-младшего, будущего генерального судьи США. С кем породнился Дана? Со своим непосредственным и многолетним соседом по Кембриджу — с Лонгфелло. Дочь знаменитейшего американского поэта вышла замуж за Ричарда Генри Дану-третьего. Этот круг так и именовали браминами — «высшей кастой». Сознание кастовости им, безусловно, было свойственно, и настолько, что Дана уклонился от встречи с приехавшим из-за океана Диккенсом, ссылаясь на то, что: «Уж чересчур все хотят с ним познакомиться». Ведь брамины из Новой Англии держались особняком, хотя и участвовали в распространении идей свободы и демократии.

И было бы исторической ошибкой не воздать должное их гражданской, просветительской деятельности. Но если мы зададимся вопросом, почему же в России Дану в свое время все-таки не заметили, то одной из причин, быть может, был некоторый снобизм, иначе говоря, высокомерие, некая стерильность его великодушия. Дана числится среди основателей целой группировки, призывавшей к освоению «свободных земель». Однако сам вдохновитель в этом освоении не участвовал и фактически не представлял себе, какая то была кровавая мясорубка. Действительно, выступавший в защиту невольников Дана только пожал плечами, когда Линкольн опубликовал свою Прокламацию об освобождении рабов. Прокламация показалась ему неясной, половинчатой, и она такой и была, но все же это был политический документ громадного практического значения. А что сделал сам Дана, когда уже после одержанной победы его привлекли к расследованию дела Джефферсона Дэвиса, президента Конфедерации южных штатов? Дана посоветовал дела не поднимать, и крупнейший государственный преступник так и не был судим. Вот что всерьез имелось в виду, когда Дану-младшего, как и других новоанглийских браминов, называли «аристократами»: их идеалом была некая сословная благоустроенность, мыслимая по тем временам и нравам разве что для людей, имевших возможность собираться каждую субботу в одном из «лучших домов Бостона» (или соседнего с ним Кембриджа, штат Массачусетс).

Если у Даны не сложилась яркая политическая жизнь, то ему удались сравнительно краткий жизненный эксперимент и книга, ему посвященная. Это стало возможным потому, что в его произведении удачно отражены наиболее привлекательные черты его натуры, незаурядной, отзывчивой, хорошо культивированной.

Обстоятельства были таковы. На втором году обучения в Гарварде у Даны резко ухудшилось зрение. В некоторых источниках указывается, что у него, кроме того, начались нелады с университетским начальством, но главное — заболевание глаз, возможно, так называемый «весенний катар», болезнь возрастная и характерная для юношей. А возможно, это было осложнение после кори. Как бы там ни было, учение следовало прервать на длительный срок и заняться здоровьем. А средств на лечение в Европе у семьи тогда не было. Оставалось два «домашних» варианта — либо слоняться без дела в Кембридже, либо плыть пассажиром вдоль американских берегов. Но плыть пассажиром — то же бездействие, особенно если нельзя много читать, — так рассудил Дана. И он решил стать матросом. Конечно, на время. Вообще все это было устроено именно в порядке опыта и оговорено Даной-старшим со знакомыми капитанами. Но при любых благоприятных условиях это был смелый замысел, подлинное приключение, авантюра в исходном значении этого слова, означающего смелое предприятие.

Североамериканский континент в ту пору еще оставался неосвоенным, наполовину неведомым для самих американцев. Восточное побережье и часть Среднего Запада — все, что к тому времени, когда на палубу торгового судна ступил Дана, составляло территорию Соединенных Штатов. Большая часть Юга, в том числе Техас, еще принадлежала Мексике. Пройти через континент в западном направлении могла только военная экспедиция. В Калифорнии, куда в конце концов прибыл Дана, государственные границы вообще не были отчетливо определены, над этой территорией осуществляли контроль различные и весьма многочисленные миссии, которые когда-то были религиозными, а впоследствии стали военными и торговыми, — миссии английские, испанские и, пожалуй, в последнюю очередь американские. Таким образом, юный новоанглийский брамин отправлялся в плавание с чувством первооткрывателя. И уж, конечно, то, о чем он впоследствии рассказал, для большинства его читателей было привлекательно своей познавательной новизной.

Ко всему прочему следует добавить, что и Панамского канала тогда не существовало, поэтому Дана, как заправский мореплаватель, обогнул Южноамериканский континент, пройдя вокруг знаменитого мыса Горн, причем дважды — туда и обратно.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: