В Монтерее проживают несколько англичан (англичанами, или Ingles, называют всех, кто говорит по-английски) и американцев, женившихся на калифорнийках и перешедших в римско-католическую веру. Все они сколотили значительное состояние, так как при большом трудолюбии, бережливости и смётке вскоре прибрали к рукам почти всю местную коммерцию. Обычно они содержат магазины, где торгуют в розницу скупленными на наших судах оптом товарами, которые в немалом количестве отправляют в глубь страны, взимая в виде платы шкуры, обмениваемые в свою очередь на товары на тех же судах. В каждом городе побережья есть иностранцы, занятые такой торговлей, но я могу припомнить лишь две или три лавчонки, принадлежащие местным жителям. Люди, естественно, с подозрением смотрят на чужеземцев, и им не разрешают поселяться здесь без перехода в католичество. Впрочем, женясь на калифорнийках и воспитывая своих детей в римской вере как природных мексиканцев, не обучая их ни слову по-английски, такие люди снимают с себя подозрения и недоверие, становятся известными, а иногда и влиятельными людьми. К примеру, главные алькальды в Монтерее и Санта-Барбаре от рождения чистокровные янки.
Мужчины в Монтерее, кажется, не слезают с седла. Лошадей здесь столько же, сколько собак и цыплят на Хуан-Фернандесе. Для них не строят конюшен, а позволяют бегать и пастись, где им заблагорассудится. Всех лошадей клеймят и надевают им на шею длинную кожаную веревку наподобие лассо, которую они всегда волочат за собой и при помощи которой их легко поймать. Обычно мужчины утром вылавливают какую-нибудь лошадь, взнуздывают и седлают ее и ездят на ней в течение дня, отпуская к вечеру. А на следующее утро ловят уже другую. Во время дальних поездок они загоняют по нескольку лошадей, бросая одну и лишь перекладывая седло на другую, пока не добираются до места. Во всем свете, наверное, нет лучших наездников, чем мексиканцы. Уже в возрасте четырех-пяти лет мальчиков сажают на лошадь, хотя их ноги не доходят и до половины ее боков, так что можно сказать, что они вырастают в седле. Стремена здесь всегда закрыты спереди, чтобы не зацепиться во время езды по лесу, а седла большие и тяжелые с высокой передней лукой, вокруг которой обматывают лассо. Эти люди, кажется, не способны пройти пешком хотя бы до соседнего дома, и рядом с крыльцом каждого домика всегда привязано по нескольку лошадей. Желая показать свою удаль, они сначала стегают лошадь, затем, не касаясь стремян, прыгают на ходу в седло и, пришпорив ее, куда-то мчатся на всем скаку. Шпоры прямо-таки зверские орудия пытки с тупыми зубцами дюймовой длины, к тому же еще и ржавые, и поэтому лошадиные бока нередко сплошь покрыты кровоточащими ранами. Калифорнийцы любят демонстрировать свое искусство верховой езды во время скачек, травли быков с собаками и прочих увеселений, однако нам не приходилось бывать на берегу в праздники, и мы ничего этого не видели. Монтерей, кроме того, славится петушиными боями, азартными играми, фанданго [18]и другими подобного рода развлечениями и превеликим мошенничеством. Трапперы и охотники, порой забредающие сюда из-за Скалистых гор со своими ценными шкурами и мехами, часто предаются местным увеселениям и наслаждаются ими до тех пор, пока не прокутят все свои деньги и имущество, после чего исчезают из города обобранные до нитки.
|
|
Только характер самих жителей мешает Монтерею сделаться большим городом. Плодородие почвы здесь таково, что о лучшем не стоит и мечтать, климат не уступит никакому другому в мире, воды сколько угодно, ландшафт отличается неописуемой красотой. К тому же и гавань отменно хороша и открыта всего лишь одному неблагоприятному ветру, а именно с севера. И хотя грунт на якорной стоянке здесь не из лучших, тем не менее я слышал лишь об одном судне, которое было выброшено на берег. Это был мексиканский бриг, сорванный с якорей за несколько месяцев до нашего прихода. Он потерпел крушение, и вся команда, за исключением одного человека, погибла. Впрочем, это произошло из-за небрежения или невежества капитана, который полностью вытравил весь канат левого якоря, прежде чем отдать правый. «Лагода» из Бостона выдержала тот же шторм вполне благополучно, даже не спуская брам-стеньг, ее якоря даже не поползли. Кроме нас, в порту было только одно судно — маленькая «Лориотта». Я часто посещал ее и хорошо узнал ее команду с Сандвичевых островов. Один из них говорил немного по-английски, и от него я услышал многое об их жизни. Сами островитяне прекрасно сложены и очень энергичны. У них черные глаза и умные лица с темно-оливковым и даже медноватым оттенком. Волосы тоже черные, но не вьются, как у негров. Они говорят без умолку, и в кубрике у них всегда стоит невообразимый гам. Язык этих людей до крайности гортанный и по первому впечатлению неблагозвучен, однако если привыкнуть к нему, то уже не режет слух. Говорят, что он обладает и немалой выразительностью. Островитяне часто прибегают к помощи жестов и весьма возбудимы, отчего и разговаривают самыми громкими голосами. В воде они чувствуют себя как рыбы и очень хороши в шлюпочном деле. Именно благодаря этому их так много на Калифорнийском побережье, где почти во всех портах приходится преодолевать прибой. Они также весьма проворны и сноровисты на мачтах и в теплых водах ничем не уступят самым лучшим матросам-европейцам. Но те, кто повидал их в деле у мыса Горн и в высоких широтах, говорят, что при холодной погоде от них мало толку. Одеваются они так же, как и наши моряки. Кроме этих островитян, на «Лориотте» было два англичанина, отправлявших обязанности боцманов и следивших за такелажем. Один из них навсегда сохранился в моей памяти как безупречный образец английского моряка. Он начал плавать чуть ли не с детства и прослужил, как принято у англичан, семь лет учеником. Ко времени нашего знакомства ему было года двадцать четыре или двадцать пять. Он был высокого роста, но это бросалось в глаза лишь тогда, когда он стоял рядом с кем-то другим, так как благодаря широким плечам и объемистой грудной клетке он казался только немногим выше среднего роста. Его мускулы заставляли вспомнить о Геркулесе, а его кулак — это был «кулак матроса, где каждый палец что свайка, а каждый волос — каболка троса». И при всем этом его улыбка была из приятнейших, какие мне только доводилось видеть. На его лице, покрытом красивым коричневым загаром, сверкали ослепительные зубы, а черные как вороново крыло, волнистые волосы легко и свободно спадали ему на плечи. Что касается глаз, то он мог бы продать их любой герцогине на вес бриллиантов благодаря особенному сиянию, которое они излучали при каждом повороте головы и малейшем изменении силы света, всякий раз получая новый оттенок, сохраняя, впрочем, свою черноту. В отлакированной дочерна парусиновой шляпе, сдвинутой на самый затылок, из-под которой выбивались длинные локоны и падали ему почти на глаза, в белых полотняных брюках и такой же рубашке, в голубой куртке и с черным платком, небрежно повязанным вокруг шеи, он являл собой прекрасный образец мужской красоты. На его необъятной груди красовалась татуировка «Минуты прощания» — готовый к отплытию корабль, шлюпка у берега, и рядом матрос, прощающийся со своей девушкой. Ниже были его инициалы и еще две буквы, значение которых он, вероятно, знал лучше меня. Все это было великолепно исполнено профессиональным татуировщиком в Гавре. Кроме того, на одной руке красовалось изображение распятия, а на другой — «нечистого якоря» [19].
|
Он очень любил читать и перебрал почти все книги, водившиеся у нас в кубрике, так как менял их при каждой встрече с нами. Знал этот человек очень много, и его капитан говорил, что это идеальный моряк, а цена ему и в хлад, и в зной — никак не меньше собственного его веса золотом. Должно быть, он обладал недюжинной силой, а по остроте глаза мог бы поспорить с грифом. Кое-кому может показаться странным столь подробное описание неизвестного, забытого всеми матроса, тем не менее оно перед вами, даже если и лишено для вас всякого интереса. Нам случается встречать разных людей при вполне обыденных обстоятельствах, однако по какой-то причине некоторые из них навсегда остаются в нашей памяти. Его звали Билл Джексон; из числа всех моих случайных знакомых я никому не пожал бы руку с таким удовольствием, как ему. Кто бы вы ни были, если вам придется оказаться вместе с ним, можете не сомневаться, что вам посчастливилось встретить красивого, честного парня и превосходного соплавателя.
Мы все еще были в Монтерее, когда снова наступило воскресенье, однако, как и в прошлый раз, нам не позволили отдохнуть. С берега валом валили разнаряженные посетители, и весь день нам пришлось работать на веслах или подавать из трюма товары, так что мы едва могли найти время, чтобы поесть. Наш бывший второй помощник, решившийся любым способом побывать на берегу, облачился в парадный сюртук, черную шляпу и даже начистил свои башмаки, после чего отправился на ют просить разрешения. Он не мог бы придумать ничего более опрометчивого, ибо прекрасно знал, что все равно ничего не добьется. К тому же, согласно старому заведенному на судах обычаю, даже в тех случаях, когда матросам известно, что их не задержат, они отправляются на ют не иначе, как в рабочей одежде, будто ни на что и не рассчитывают, а моются и одеваются уже после того, как получено разрешение. Но бедняга всегда хватался за горячее, и если уж за какое-нибудь дело можно было взяться не с того конца, будьте уверены, он не упускал такой возможности. Мы смотрели, как он идет на ют, заранее зная, что ждет его там. Капитан расхаживал по палубе, дымя своей утренней сигарой, и Фостер, остановившись у трапа, стал ждать, пока его заметят. Капитан сделал два или три круга, потом внезапно подошел к нему вплотную, смерил взглядом с головы до ног и, подняв указательный палец, что-то коротко произнес, но слишком тихо, чтобы мы могли это расслышать. На Фостера же это произвело магическое действие. Он возвратился на бак, нырнул в кубрик, и уже через минуту мы увидели его в рабочей одежде и за работой. Мы так и не могли от него добиться, что сказал капитан, хотя это происшествие вызвало в нем поразительную перемену.
Глава XIV
Недовольство
По прошествии еще нескольких дней торговля пошла на убыль, мы снялись с якоря, поставили марсели, подняли на гафеле «звезды и полосы», выстрелили из пушки, получив на это ответ из пресидио, и оставили городок за кормой, чтобы идти на юг вдоль побережья снова в Санта-Барбару. Бриг бежал в бакштаг по восемь, а то и по девять узлов, и мы надеялись покрыть за двадцать четыре часа то самое расстояние, которое во время рейса на север заняло у нас почти три недели. Ветер дул с такой силой, что, окажись он встречным, вполне мог бы сойти за шторм. Мы буквально пролетели мимо мыса Консепсьон, а когда подошли к островам Санта-Барбары, несколько поутихло, но все же мы отдали якорь на нашем прежнем месте менее чем через тридцать часов после выхода из Монтерея.
Здесь все оставалось почти без изменений — просторная, совершенно пустынная бухта, гремящий прибой, обрушивающийся на отлогий берег, белая миссия, темный городок и высокие безлесные горы. Мы опять приготовились к зюйд-остам: якорный канат с дуплинем, якорь с буйрепом, на парусах взяты рифы. Нам пришлось оставаться здесь около двух недель, занимаясь разгрузкой товаров и временами, когда прибой был не слишком высок, погрузкой шкур. Но дел здесь было вполовину меньше по сравнению с Монтереем. Что касается нашего брата матроса, то для нас сам город мог бы с таким же успехом располагаться в центре Кордильер. Бриг стоял в трех милях от берега, да еще добрая миля отделяла город от моря, и поэтому мы почти не бывали там. Время от времени мы доставляли на берег кое-какие товары, которые индейцы грузили на большие неуклюжие повозки на грубо сработанных из цельного куска дерева небольших колесах, запряженные волами, причем дуга ярма почему-то лежала сверху, на бычьих шеях, вместо того чтобы быть прикрепленной снизу. А привозимые этими же индейцами шкуры мы переправляли на судно «калифорнийским способом». К этому мы уже привыкли и немного осатанели, ибо подобное занятие даже у самых выносливых рано или поздно вызывает ожесточение.
Шкуры привозят уже высушенными; чтобы они не сморщивались, сразу после снятия по краям в них прорезают отверстия, затем растягивают на кольях и сушат на солнце. Потом их сгибают пополам обычно вдоль, шерстью внутрь, отвозят на берег на мулах или в повозках и складывают в кучи выше уровня полной воды. Тут наступает наш черед — мы громоздим их себе на головы и тащим по одной, а то и по две, если они небольшие, бредя по воде к шлюпке, которая стоит на верпе за полосой прибоя. Все мы обзавелись плотными шотландскими шапочками для предохранения головы, ибо очень быстро убедились, что «работа головой» — единственный пригодный способ погрузки в Калифорнии. И не только из-за высокой волны, чтобы не замочить шкуру, но также и потому, что шкуры эти по тяжести и твердости не уступают доскам, и способ этот оказался приемлемым для нас. Некоторые пробовали приспособиться по-другому, утверждая, будто переноска груза на голове — это работа для негров, но в конце концов все равно возвращались к старому способу. Самое сложное в этом деле — положить шкуру на голову. Сначала ее надо поднять с земли, а поскольку она весит немало и по ширине достигает размаха рук, ее легко валит ветром, и нам постоянно приходилось воевать со своей ношей. Я нередко смеялся над своими товарищами, а те — надо мной, когда, бывало, пытаясь взгромоздить на голову большую шкуру, мы не удерживались на ногах и валились на песок. К тому же капитан утяжелил работу, ссылаясь на то обстоятельство, что, дескать, по-калифорнийски полагается таскать сразу по две штуки, и мы, не желая отставать от других, делали так в течение нескольких месяцев. Однако же, когда нам довелось встретиться с моряками других «шкурных посудин», мы узнали, что по две никто не носит, и «сбросили» лишнее, чем несколько облегчили себе жизнь.
Когда наши головы попривыкли к тяжестям и мы научились истинно по-калифорнийски «подбрасывать» шкуры, нам стало по силам перетаскивать в шлюпку по две-три сотни за короткое время. Но это «мокрая» работа, а если берег к тому же и каменистый, то ногам приходится совсем плохо, ведь мы, естественно, работали босиком, так как никакая обувь не выдерживает соленой воды. А после погрузки надо было грести еще целые три мили, что занимало около двух часов.
Теперь мы вовсю занимались береговыми делами, которые совсем не похожи на работу во время плавания. День начинается с того, что команду поднимают на рассвете, а чаще — если светлое время суток непродолжительно — еще затемно, едва забрезжит рассвет. Кок разводит огонь на камбузе; стюард суетится в кают-компании: матросы вооружают баковую помпу и скатывают палубу. Старший помощник всегда наверху, но ни во что не вмешивается, так как исполнение всех обязанностей в это время лежит на втором помощнике, которому приходится, закатав брюки, шлепать босиком по палубе вместе со всей командой. Скатка водой, прошвабривание, пролопачивание и прочие работы на палубе продолжаются, а иногда даже специально затягиваются до восьми часов, когда на юте и баке начинают завтракать. После завтрака, который длится с полчаса, спускают шлюпки и швартуют их за кормой или ставят на выстрел, а команду приставляют к делу. Работа самая разнообразная, и ее выбирают по обстоятельствам. Почти всегда приходится ходить на шлюпках, и, если надо переправить на берег громоздкие товары или привезти шкуры, тогда посылают в баркасе всю команду под началом помощника. Кроме того, всегда много дел в трюме — поднимать товары наверх, перемещать груз, освобождать место для шкур или же ровнять крен судна. В дополнение ко всему продолжается обычная работа с такелажем. Здесь многое можно сделать только во время стоянки, не говоря уже о том, что все снасти должны быть обтянуты и содержаться в надлежащем порядке. Главное различие между работами в порту и в море относится к распределению времени. Вместо разделения матросов на вахту и подвахту, всех их заставляют работать вместе, исключая обеденное время, и так продолжается с рассвета до захода солнца. Ночью ставят якорную вахту — одновременно двух матросов, и так поочередно из числа всей команды. На обед полагается час, а после захода солнца все шлюпки поднимают на борт и раздают ужин. В восемь гасятся все огни, за исключением подсветки нактоуза, и заступает якорная вахта. Таким образом, на стоянках у команды есть немного досуга по вечерам (вахта занимает только два часа), зато днем матросы совершенно лишены свободного времени, и поэтому чтение, починку одежды и прочее приходится откладывать до воскресенья, которое обыкновенно оставляется свободным. Некоторые набожные капитаны отводят команде вторую половину субботы на стирку и починку одежды, чтобы не занимать этим воскресенье. Подобный распорядок, несомненно, хорош, и недаром моряки предпочитают суда с такими капитанами. А мы были довольны уже и тем, когда имели для себя воскресенье, ибо если в этот день привозили шкуры (а это случалось не так уж редко), то надо было переправлять их на судно, что занимало обычно половину дня. Кроме того, теперь мы питались свежим мясом и съедали за неделю бычка, которого почти всегда доставляли по воскресеньям, и надо было отправляться на берег, чтобы забить его там, разделать и доставить на борт. Да и в обычные дни наша работа нередко затягивалась из-за того, что шкуры привозили поздно, и поэтому иногда нам приходилось таскать их через прибой уже при свете звезд, а потом еще грести к судну, укладывать в трюм, и все это без ужина.
Однако о подобных неприятностях и заботах не стоило бы даже упоминать — в общем они воспринимались как обычные тяготы морской жизни, которые мужчина переносит без жалоб и выражения неудовольствия, — если бы не та неопределенность, чтобы не сказать хуже, относительно длительности нашего плавания. На этом маленьком судне с немногочисленной командой, находящемся у полудикого побережья на самом краю земли, нам предстояло находиться неопределенно долго, во всяком случае не меньше двух или трех лет. При выходе из Бостона мы считали, что плавание продлится восемнадцать месяцев, от силы два года, однако, оказавшись в Калифорнии и лучше узнав, как обстоят дела, выходило, что из-за малого поступления шкур, количество которых год от года сокращалось, нам потребуется не менее двенадцати месяцев, чтобы заполнить свои трюмы. К тому же мы должны были обеспечить грузом большое судно, принадлежащее нашей фирме (то есть действовать в качестве тендера) и ожидавшееся в скором времени на побережье. Слухи об этом судне просочились в команду от капитана и старшего помощника, однако до самого прибытия на побережье мы считали их «баснями», но они подтвердились — это явствовало из писем, доставленных нами же для агента. Другое судно, «Калифорния», плавало здесь уже около двух лет, собирая груз, и сейчас находилось в Сан-Диего, откуда и должно было выйти через несколько недель домой. Нам надлежало собрать все шкуры, какие только было возможно, и доставить их в Сан-Диего; там они и должны были дожидаться другого судна, которое вмещало до сорока тысяч штук, и на нем отправиться в Бостон; только после этого мы могли собирать собственный груз. Перспектива в самом деле была мрачная. «Лагода», судно меньшее по сравнению с «Калифорнией», набирала свои тридцать одну или тридцать две тысячи два года, а нам предстояло заготовить сорок тысяч, не считая собственного груза, то есть еще двенадцать — пятнадцать тысяч. К тому же поползли слухи, что шкур становится все меньше и меньше. Новое судно, ставшее для нас призраком пострашнее «Летучего Голландца», уже обрело реальность, стало известно даже его название — по слухам, это было судно «Элерт». Когда мы вышли из Бостона, там как раз ожидали его прихода в ближайшие месяцы. Теперь уже у нас не было никаких сомнений, и дела наши, судя по всему, были совсем плохи. Поговаривали о трех-, даже о четырехлетнем плавании. Старые матросы утверждали, что уже не увидят Бостона и сложат свои кости на Калифорнийском берегу. В довершение всего у нас было недостаточно запасов для столь длительного плавания, а одежда и все необходимое стоили матросу здесь в три-четыре раза дороже, чем в Бостоне. Подобные обстоятельства, тяжелые для всей команды, были особенно плохи для меня, поскольку я не намеревался быть всю жизнь моряком, а хотел провести на судне лишь восемнадцать месяцев и уж, во всяком случае, не более двух лет. Три или четыре года сделают из меня законченного морского волка, как по воззрениям, так и по привычкам, душой и телом, как говорится, nolens volens — хочешь — не хочешь, а все мои сверстники в колледже настолько опередят меня, что о дипломе и профессии мне нечего будет и помышлять. Поэтому я уже приготовился к тому, что вопреки желаниям мне, вероятно, все же придется стать моряком, и тогда пределом моих стремлений будет место капитана на торговом судне.
Не говоря уже о длительности плавания и суровой жизни на лоне природы, нужно заметить, что мы были далеко от дома, одни на почти безлюдном берегу, в стране, где не правят ни закон, ни Евангелие, где матросы находятся в полной зависимости от капитана, где нельзя обратиться с жалобой даже к американскому консулу. Мы потеряли всякий интерес к нашему плаванию, а груз, который собирали для других, сделался нам совершенно безразличен. Мы основательно пообтрепались и латали свою одежду непрестанно и чувствовали себя так, словно наша судьба окончательно решена и нет никакой надежды изменить ее.
В довершение всего и, может быть, как следствие подобного состояния дел на судне назревали неприятности. Наш помощник (так, par excellence, называют старшего помощника) был достойный человек — я не встречал никого честнее и добрее его, — но слишком мягкосердечен для того, чтобы исполнять обязанности помощника на торговом судне. У него не поворачивался язык, чтобы обозвать матроса сукиным сыном, он просто не мог съездить подчиненного нагелем. Может быть, ему не хватало сил и энергии для такого длительного рейса и такого, как наш капитан, начальника. Капитан же, напротив, был слишком волевым и деятельным человеком. Как говорят матросы, «в нем не было ни одной ленивой кости». Он был крепок, как сталь, и гибок, как китовый ус. Такой человек «проводит самую верхнюю черту» и заставляет всех остальных тянуться к ней. За все время я ни разу не видел капитана Томпсона сидящим без дела. Он был всегда за работой и отличался строгостью по части дисциплины, чего требовал и от своих помощников. И раз уж наш старший помощник не оказался в его глазах «погонялой» команды, капитан становился все подозрительнее, придирчивее и в конце концов стал вмешиваться во все и подтягивать поводья. А поскольку при стычках между начальством матросы становятся на сторону того, кто лучше с ними обращается, подозрения капитана обратились уже против всей команды. Ему казалось, что дела идут не так, как надо, что все делается без рвения, и в своих попытках исправить положение строгостью только усугублял его. Нам во всех отношениях не повезло — капитан, помощники и команда совершенно не подходили друг к другу, и поэтому любая неприятность разила в обе стороны, как обоюдоострая шпага. Длительность плавания, вызывавшая наше недовольство, заставляла капитана только строже поддерживать порядок и жесткую дисциплину. Изолированность же этой страны, где мы чувствовали себя совершенно беззащитными, лишь вынуждала его думать, что ему все дозволено. Строгость порождала недовольство, недовольство порождало строгость. Опять же, плохое обращение с командой и ее недовольство не являются «linimenta laborum» [20], и я не раз слышал, как матросы говорили, что не так страшно долгое плавание и его тяготы, как бесчеловечное обращение, и было бы хорошо, если бы хоть немного думали о том, как облегчить нашу участь. Мы считали, что наше положение обязывало начальников давать нам хоть какую-нибудь передышку и немного ослабить давившее нас ярмо. Однако в жизнь проводилась совсем иная политика. На стоянках нас целыми днями держали за работой, и если учитывать еще ночные вахты, то мы немедленно засыпали, едва добирались до коек. Нам не оставалось времени не только для чтения, но и для более важных дел, например для стирки и ремонта одежды. Когда же бриг выходил в море, нас не делили на две вахты, как это заведено на всех судах, плавающих вдоль побережья, а заставляли и в хлад, и в зной работать на палубе. Нас то и дело вызывали наверх, чтобы «полюбоваться дождем». Час за часом мы простаивали под пронизывающим ливнем, да еще на таком расстоянии друг от друга, чтобы нельзя было разговаривать, и расплетали старые снасти, щипали пеньку или же изготовляли сезни и реванты. То же самое было и в порту, даже когда мы стояли на двух якорях и на палубе вполне можно было обойтись одним только вахтенным матросом. Все это и называется у матросов «затемнением» команды и «скоблением старых железок».
В Санта-Барбаре нас снова настиг зюйд-ост. Он начался, как и в первый раз, ночью. С юга поползли огромные черные тучи, которые заслонили горы и, казалось, легли на крыши домов. Мы поставили паруса, снялись с якоря и четверо суток при непрерывном дожде, сильном волнении и ветре лавировали в открытом море под зарифленными парусами. Не удивительно, говорили матросы, что здесь в Калифорнии сухо во все остальные времена года — только за эти четыре дня вылилось такое количество воды, какого хватит на все лето. К исходу четвертых суток, после того как дождь на несколько часов усилился до ливня, несколько прояснилось, и мы увидели, что нас уволокло почти на тридцать миль от якорной стоянки. Из-за несильного, но противного ветра мы возвратились только на шестой день и, найдя свой якорь, стали готовиться к рейсу на юг вдоль побережья. Мы рассчитывали идти прямо в Сан-Диего, чтобы встретиться там с «Калифорнией» до ее отплытия в Бостон; однако оказалось, что нам предстоит зайти в промежуточный порт Сан-Педро, а поскольку там следовало простоять неделю или две, то мы потеряли возможность застать «Калифорнию», которая уходила через несколько дней. Перед самым выходом из Санта-Барбары капитан взял на борт приземистого рыжеволосого человека весьма вульгарной наружности, имевшего лишь один, да и то косой глаз. Он был представлен нам как мистер Рассел, наш новый помощник. Радоваться тут было нечему. Мы и так потеряли в море одного из лучших матросов, другой был сделан клерком, а капитан вместо того, чтобы нанять еще одну не лишнюю пару рабочих рук, взял еще одного надсмотрщика, который будет только следить за всеми и подгонять нас. Теперь на бриге оказалось четыре командира и только шесть человек в кубрике, так что судно заметно осело на корму, и, естественно, нам от этого было мало удовольствия.
Покинув Санта-Барбару, «Пилигрим» шел вдоль берега, который оставался ровным или умеренно пересеченным с преобладанием безлесных песков, пока наконец мы не стали на якорь за высоким песчаным мысом в трех милях от берега. Все это весьма напоминало якорную стоянку на Больших Ньюфаундлендских банках, когда судно идет в Сент-Джонс, так как низкий берег казался дальше, чем был на самом деле, и матросы говорили, что мы вполне могли бы оставаться в Санта-Барбаре, а за шкурами можно было послать и баркас. Земля здесь оказалась глинистой, и, насколько достигал глаз, нам не было видно ни дерева, ни даже куста, равно как и ни малейших признаков поселения. Трудно было представить, зачем нас занесло сюда. Мы сразу произвели все приготовления на случай зюйд-оста, и к этому имелось достаточно причин, потому что стоянка оказалась открытой для всех ветров, кроме северных, которые нагоняют волну, заливающую берег на целую лигу. Как только на борту все было приведено в должный порядок, спустили шлюпку, и мы взялись за весла, а новый помощник, бывавший уже в этих местах, сел за руль. Стояла малая вода. Уже на расстоянии одной восьмой мили от берега обнажились камни, покрытые водорослями, и мы, выйдя из шлюпки, осторожно ступая босыми ногами, добрались до обычного места высадки. Почва на берегу оказалась глинистой и вязкой, и на ней, кроме стеблей дикой горчицы, не пробивалось ни единой травки. Перед нами футов на тридцать или сорок возвышался небольшой холм, который из-за малой высоты был совсем незаметен с брига. Мы увидели, что с его вершины к нам спускаются трое, одетые то ли как моряки, то ли как калифорнийцы. На одном были штаны некрашеной кожи и красная байковая рубашка. Когда они приблизились, оказалось что это англичане — матросы с небольшого мексиканского брига, выброшенного на берег зюйд-остом. Теперь они жили в маленьком домике за холмом. Перевалив вместе с ними через холм, мы увидели низкое строение, в котором была только одна жилая комната с очагом. Все остальное помещение было запущено и использовалось для хранения шкур и товаров. Дом этот поставили торговцы из Пуэбло (городка в тридцати милях от берега, которому здешний берег служил портом), а этих троих оставили сторожами на складе. Они рассказали, что живут здесь почти год и большую часть времени ничем не заняты, а питаются сухарями, говядиной и калифорнийскими бобами. Самым близким отсюда жильем оказалась скотоводческая ферма, или, как здесь говорят, ранчо; она была в трех милях; один из англичан по просьбе нашего помощника отправился туда, чтобы пригнать для агента лошадь, на которой тот мог бы поехать в Пуэбло. От одного из обитателей домика, очень смышленого парня, я мигом узнал многое о здешнем крае, торговле и делах в южных портах. Он сказал, что Сан-Диего лежит на восемьдесят миль южнее Сан-Педро, что «Калифорния» ушла в Бостон, а «Лагода» стоит под погрузкой и пойдет туда же. Вместе с ней грузится «Аякучо», который должен выйти из Кальяо так же, как и «Лориотта», которая пришла туда из Монтерея, где мы видели ее в последний раз. Сан-Диего, по его рассказу, — уютное местечко со слаборазвитой торговлей, но зато это лучшая гавань на всем побережье, защищенная со всех сторон и тихая, как утиный пруд. Там находятся склады всех судов: каждому принадлежит большой дощатый сарай, где хранятся шкуры, собираемые во время рейсов по побережью. Когда шкур накапливается достаточно для полного груза, несколько недель уходит на то, чтобы обкурить судно, взять на борт дрова и воду и вообще подготовиться к обратному плаванию. Сейчас на «Лагоде» как раз этим и занимались. «Когда же, наконец, придет наш черед, — думалось мне, — через год, два?»