Когда я, тяжело раненный, лежал в лесу и готовился к смерти 3 глава




— Брат! Что хочешь ты делать? — спросила она трепещущим голосом.

— Убить их всех! — твердо отвечал я.

— Брат, не убивай! — кротко молила Арабелла. — Помни, мы — христиане! Иисус Христос сказал: «Любите врагов ваших!»

Я сардонически улыбнулся.

— Сестра! Ты не понимаешь, чего ты просишь: они проснутся и догонят нас.

— Они пьяны, спят крепко, и когда проснутся, мы будем уже далеко.

Я, Витя, в душе весело засмеялся: мне представилась великолепнейшая комбинация, которую я разовью из создавшегося положения. Но ни один мускул не дрогнул на моем лице. Я, Артур, зловещим голосом проговорил:

— Сестра, будь по-твоему. Но, если что случится, да падет моя кровь на твою голову!

Мы осторожно вылезли в окошко и с быстротой змеи, устремляющейся на добычу, пустились бежать в девственный лес.

Бежали всю ночь и весь день. К вечеру сделали привал на ступеньках папиного балкона. Стали жарить на костре убитую мною серну. Вдруг я насторожился, как антилопа, почуявшая запах льва.

— Сестра! Ты слышишь конский топот?

— Нет.

Я припал ухом к земле, потом поднялся, приложил палец к губам и, как ящерица, бесшумно скользнул в кусты. Раздвинул ветки жасмина — и остановился, как вкопанный. Взгляд мой окаменел от ужаса: по равнине, вдогонку за нами, мчалось тридцать тысяч краснокожих всадников.

Я подбежал к сестре и, задыхаясь, крикнул:

— Скорей! Погоня! Бежим!

Мы бегом обогнули выступ дома, черную бочку с дождевой водой, вдоль стены конюшни побежали к большой липе. Вдруг враги заметили нас и устремились вдогонку.

Залегши в непроходимых бамбуковых зарослях, около грядки с луком, я на выбор бил из своих штуцеров по краснокожим, а сестра заряжала и подавала мне. Тысячи три трупов уже устилали равнину. Враги направляли в нас тучи стрел и, испуская кровожадные крики, делали вид, что собираются броситься на нас. Но этим они прикрывали адский замысел, которого я — увы! — не разгадал. Пятьсот отборных воинов с гибкостью пантеры пробрались к нам в тыл, к скамейке под большой липой, и с диким воем бросились на нас сзади. И со всех сторон устремились враги. Я бился прикладом, индейцы грудами валились с размозженными головами. Но, наконец, побежденный численностью, весь израненный, я упал. Как стая коршунов, дикари устремились на меня, связали и отвели с сестрою в ту же беседку, из которой мы сутки назад убежали.

И вот — начали меня истязать. Все изощреннейшие пытки, какие только описаны у Майн-Рида и Густава Эмара, были применены ко мне: мне вырезывали из кожи ремни, жгли подошвы углями, выковыривали гвоздями глаза. Я глухо стонал и говорил:

— Так. вот, сестра, что такое твой христианский бог! Он приказывает щадить врагов для того, чтоб они потом могли предавать таким адским мучениям твоих братьев?.. Спасибо тебе, сестра!.. Оо-о!.. Если бы я тебя тогда не послушался, мы были бы теперь свободны, были бы на родине… Ооооооо!..

И сестра, — уже не фантастическая сестра Арабелла, а настоящая сестра Юля, — заливалась самыми настоящими слезами, и это мне еще больше поддавало жару.

Индейцы взрезали мне живот и стали наматывать мои кишки на колесо, усеянное остриями. При такой пытке человек испытывает ужаснейшие страдания, а между тем непрерывно хохочет душу раздирающим хохотом, потому что в человеке есть такая смеятельная кишка, и если за нее тянуть, то человек смеется, хочет — не хочет.

И я, корчась, хохотал ужасным смехом, а в промежутках между смехом стонал и говорил:

— Теперь, сестра, я хорошо запомню, что такое твой христианский бог… Хха-хха-хха!.. Проклятие тебе! Да падет моя кровь на твою голову! Хха-хха-хха-хха-хха-хха-хха!.. И я хохотал леденящим кровь смехом, а Юля истекала самыми подлинными слезами.

 

* * *

 

Некоторые свои знания я приобретал совершенно неизвестно откуда, — вернее всего, черпал из собственного воображения. Однако они почему-то очень прочно сидели в памяти, и я глубоко был убежден в их правильности. Так было, например, со смеятельною кишкою. Помню еще такой случай.

У сестренки Мани было расстройство желудка, после обеда ей не дали яблока. Она очень была недовольна. Надулась и ворчала:

— Ну, ведь все равно, уж есть понос. Какая, же разница? Ну, съем яблоко, — понос был и останется, больше ничего.

Я важно стал ей объяснять:

— Как ты не понимаешь? Ты думаешь, он так на одном месте и остановится? Он будет идти все дальше и дальше, — в руки, в ноги, в голову. Порежешь руку, и из нее потечет понос; начнешь сморкаться, — в носовом платке понос.

Маня широко раскрыла глаза и замолчала. Это ее вполне убедило. Папа еще сидел за столом и дочитывал «Русские ведомости». Он вслушался в мои объяснения и изумленно опустил газету.

— Виця! Что ты за вздор такой городишь?

— Как? Нет, правда! — Правда?

Папа в безнадежном отчаянии махнул рукою, молча встал и вышел.

 

* * *

 

Часто мы делали друг с другом так. Одной рукой за горло, другая заносит над грудью невидимый кинжал.

— Проси прощады!

— Прошу прощады!

— Нет!

И кинжал вонзался в грудь.

Вообще, вспоминая детство, удивляюсь: как мало все эти игральные свирепства грязнили душу, как совершенно не претворялись в жизнь.

 

* * *

 

Сербское восстание и русско-турецкую войну я помню ясно, — я тогда был в первом и втором классах гимназии. Телеграммы: «Русские войска переправились через Дунай», «перешли Балканы», «Плевна взята». Ур-ра-а-а!.. Восторг, кепки летят вверх. Молебен, и распускают по домам.

Какие мы молодцы! Весь мир на нас удивляется. Русские, как львы, идут вперед, ничего не может их остановить — ни реки, ни горы, ни снега! И все иностранные страны со страхом и завистью смотрят. «Кто разрешит восточный вопрос?» На бумажке четыре портрета — английской королевы Виктории, германского императора Вильгельма I, австрийского — Франца-Иосифа и турецкого султана Абдул-Гамида. Сложить бумажку по пунктирам, — и из лба Виктории, подбородка Абдул-Гамида, бакенбард Франца-Иосифа и затылка Вильгельма вдруг получается — портрет нашего царя Александра Второго… Замечательно! Сам, значит, бог заранее решил!

Немцы и австрийцы очень нам завидуют, всячески стараются мешать нам и помогать туркам. Только мы их не боимся.

 

Шли как-то немец с турком,

Зашли они в кабак.

Один тут сел на лавку,

Другой курил табак.

А немец по-немецки,

А турок по-турецки.

А немец-то: «а-ля-ля!»

А турок-то: «а-ла-ла!»

Но русский, всех сильнее,

Дал турку тумака,

А немец похитрее, —

Удрал из кабака.

 

Вот мы какие молодцы! Так мы войну и кончим, — придется немцу с конфузом удирать. Только вот горе, — я просто в отчаяние приходил: всех турок перебьют! Когда вырасту большой, — мне ничего не останется!

 

Герой. — Это был настоящий, самый несомненный герой с георгиевским крестом. Был на турецкой войне, брал Плевну. Он к нам поступил дворником. Григорий. Строгое, надменное лицо, презрительные глаза. Говорил с нами, мальцами, как будто большую нам честь делал. Любимое его присловье было:

— Дам четыре раза по шее, — жизнью пожертвую! Когда его спрашивали;

— Верно?

Он с шиком отвечал:

— Нет, не верно, а вереятно, справедливо, окончательно и даже натурально!

Я жадно расспрашивал его про войну. Как вы ходили в штыковые атаки? Скакал перед вами Скобелев на белом коне? У меня был листок с отпечатанным портретом Скобелева, и под ним длинные стихи, — начинались так:

 

Кто скачет, кто мчится на белом коке

Навстречу свистящих гранат?

Стоит невредимым кто в адском огне

Без брони, без шлема, без лат?

Кто в кителе белом, с крестом на груди,

Мишенью врагам нашим служит?..

 

И еще я спрашивал: было у вас, что нашего солдата отрезали турки от своих, а он проложил себе назад дорогу прикладом сквозь три батальона турок? Сколько турок ты посадил на штык?

А Григорий вместо этого рассказывал такие вещи:

— Пришли мы в место одно, называется Казанлык. Там масло делают розовое, — до чего же духовитое! Цены ему нету. Сто рублей капля одна! Чтобы каплю одну такую добыть, нужно, может, целую десятину роз изничтожить. Вот пришел нам приказ уходить… Что с этим маслом делать? Брали помазком да сапоги себе мазали.

Я ахнул:

— Сапоги?!

— Что же с ним делать? Не им же оставлять!

— Отчего же не оставить? Ведь они невооруженные, наверно, были.

— Нешто можно!

Я не мог понять, почему было нельзя. Настоящий герой, мне казалось, не стал бы этого делать. Или еще:

— Девки турецкие и бабы ходят закрымши лицо, — вроде как бы занавеска висит с головы, только глаза в щелку глядят, да нос оттопыривается. Ну, конечно, подойдешь, подымешь занавеску у ней, поглядишь. И, конечно, вообче…

— Что вообще?

— Вообче, значит… Ну, как сказать? Понятное дело. Как говорится, — натурально!

Мне было непонятно, но чуялась под этим какая-то большая гадость. И я задумывался иногда: да правда ли он герой?

Случился пожар на Верхне-Дворянской, наискосок от нас, в мелочной лавке Окорокова. Лавка стояла отдельным домиком. Когда, я прибежал, она вся пылала. Толпился народ. Толстый лавочник кубарем вертелся вокруг пылающей лавки и только повторял рыдающим голосом, хватаясь за голову:

— Укладочку, укладочку мне вытащить, ах, ты, боже мой! В задней горнице стоит под кроватью!.. Господи, г-господи! Пустите же меня!..

Бабы выли и держали его за полы, чтоб он не бросился в огонь. Быстро вышел вперед наш Григорий. Глаза горели особенным лихим блеском.

— Где, говоришь, укладочка?

Через разметанный забор подошли к задней двери лавчонки, она была заперта изнутри. В окно лавочник стал показывать и объяснять, где стоит укладка. Густой сизый дым в комнате окрашивался из горящей лавки дрожащими огненными отсветами.

Вдруг Григорий вышиб кулаком оконце, закрыл глаза ладонью и, головой вперед, бросился через окно в комнату. Все замерли. В дыму ничего не было видно, только шипело и трещало пламя. Из дыма вылетел наружу оранжевый сундучок, обитый жестью, а вслед за ним показалась задыхающаяся голова Григория с выпученными глазами; он высунулся из окна и кулем вывалился наружу. Сейчас же вскочил, отбежал и жадно стал дышать чистым воздухом.

Я был в бешеном восхищении от его подвига. Дома, когда он воротился, все окружили его, любовно смотрели, восторгались. А он встряхивал волосами и хвастливо передавал подробности.

Лавочник дал ему десять рублей и вечером повел в трактир. А в десятом часу прибежала к нам наверх горничная Параша и испуганно сообщила, что Григорий пришел пьяный-распьяный, старик-кучер Тарасыч спрятался от него на сеновал, а он бьет кухарку Татьяну. Помню окровавленное, рыдающее лицо Татьяны и свирепо выпученные глаза Григория, его страшные ругательства, двух городовых, крутящих ему назад руки.

Григория рассчитали. Жизнь в настоящем виде прошла передо мною. И в первый раз мне пришла в голову мысль, которая потом часто передо мною вставала. «Герой», храбрец… Такая ли уже это первосортная добродетели? И так ли уж она сама по себе возвышает человека?

 

* * *

 

Двенадцать часов. Далеко, на оружейном заводе, протяжный, могучий, на весь город гудок, сейчас же вслед за ним звонок у нас по коридорам. Большая перемена. Несемся по узорным ступеням чугунных лестниц вниз, на просторный гимназический двор. Наскоро прожуешь завтрак — и на сшибалку. Это длинное отесанное бревно, укрепленное горизонтально на двух столбах, на высоте с аршин над землею. Две партии. Передние в каждой партии стоят посреди бревна, раздвинув ноги как можно шире. За их спиною густо теснятся один за другим остальные. Нужно сшибить противника с бревна; когда он слетит, стараешься продвинуться ногой вперед сколько успеешь, — тот, кто стоял за слетевшим, тоже спешит захватить побольше места. Строго запрещается давать подножки и на лету хвататься за противника, чтобы его стащить с собою. Побеждает та партия, которая до конца займет вражескую половину бревна.

В борьбе много самых разнообразных приемов, более слабый легко может сшибить более сильного. Можно даже сшибить самым легким прикосновением руки: сильно размахнешься правой рукой, — противник машинально подается телом навстречу удару, но удара ты не наносишь, а левой рукой с противоположной стороны чуть его толкнешь — и он слетает.

Ужасно интересно. Вот против нас — силач Тимофеев, первый боец сшибалки. Молчаливый, с нависшим на глаза лбом и тупым лицом. Бараньими глазами он смотрит прямо вперед, и от каждого его удара наотмашь слетает противник, и он продвигается все вперед. Я, волнуясь, жду своей очереди, — у меня есть против Тимофеева свой прием. Вот слетел стоявший передо мною, я спешу раскорячиться и занять побольше места. На меня надвигается Тимофеев, размахнулся чугунного ладонью, я моментально пригибаюсь к самому столбу, удар проносится по воздуху, Тимофеев теряет равновесие и слетает наземь, а я, под «ура» товарищей, продвигаюсь вперед. Дальше идет мелкота, мы снова отвоевываем забранное Тимофеевым пространство. Вот опять надвинулась сзади очередь Тимофеева. Он не разнообразен на приемы. Прямо глядя тупыми глазами, он еще сильнее бьет меня наотмашь, — я откидываюсь назад, и он опять слетает. Один я, ни разу не слетев, под «ура» товарищей, завоевываю всю сшибалку до самого конца. Потом, дома, с упоением всем рассказываю про свою победу. И странно и обидно, — никто хорошенько не чувствует, как это важно и великолепно. Ведь против меня сам Тимофеев был, и я его два раза сшиб!

Хорошая игра. И полезная. Бывали, конечно, несчастные случаи: мальчик падал на бревно спиной или низом живота, расшибался. Но это бывало от подножек или вообще от неправильной игры. Зато игра эта вырабатывала большую устойчивость и крепость в ногах, уменье удержаться на них в самых трудных положениях. Не раз впоследствии — при гололедице или просто, когда оступишься, — удавалось не упасть при таких положениях, где иначе обязательно расшиб бы себе затылок или сломал ногу. И каждый раз добром помянешь сшибалку и скажешь: это только благодаря ей!

Мы очень ею увлекались. Занята сшибалка большими, нас не пускают, — сшибаемся просто на земле, воображая себе полосу бревна. Идем из гимназии по улице, увидим, лежит бревно, — сейчас же сшибаться, пока не сгонит дворник. Совсем как теперь с футболом.

 

* * *

 

В детстве фантазия у меня была самая необузданная. Действительность давала толчок, — и в направлении этого толчка фантазия начинала работать так, что я уже не отличал, где правда и где выдумка; мучился выдумкою, радовался, негодовал, как будто это все уже случилось взаправду. Раз шел из гимназии и вдруг представил себе: что, если бы силач нашего класса, Тимофеев, вдруг ущемил бы мне нос меж пальцев и так стал бы водить по классу, на потеху товарищам? И всю дорогу домой я страдал, как будто это правда случилось, и искал, и не находил путей, как бы отомстить обидчику.

Ко всякому действию, ко всякой работе спешила прицепиться фантазия и пыталась превратить их в завлекательную игру. Например, есть ложкою клюквенный кисель. Это была история тяжелой и героической борьбы кучки русских с огромной армией турок. Русские (ложка) врезываются в самую гущу турок, пробиваются до другого конца, — но сейчас же за их спиною враги смыкаются. Русские повернули опять в самую гущу. Долго тянется бой. Все жиже становится красная гуща врагов, все ленивее смыкается за кучкой героев. Наконец силы ее истощились. Русские проносятся из конца в конец, — за ними остаются широкие белые полосы, и они уже не смыкаются. И уже русские шарят по всей долине, и захватывают, и беспощадно уничтожают жалкие остатки турок…

— Ура! Победа!

Взрослые удивленно смотрят, — передо мною только пустая тарелка из-под клюквенного киселя.

— Чего это ты, Витя?

— Всех турок победил! С маленькою горстью русских!

И я с торжеством показываю свою ложку.

— А, чтоб тебя бог любил!

Это любимая мамина поговорка. Мама смеется и машет рукою: она привыкла к моим фантазиям.

Или вот. Учить наизусть латинские исключения. Это была интереснейшая игра.

 

Очень много слов на is

Masculini generis:

Panis, piscis, crinis, finis.

Ignis, lapis, pulvis, cinis,

Orbis, amnis и canalis,

Sanguis, unguis, glis, annalis,

Fascis, axis, funis, ensis,

Fustis, veciis, vermis, rnerisis,

Poslis, tollis, cucumis,

Cassis, callis, col lis,

Sentis, caulis, pollis.

 

— Воины! За мной!

Страшная, неприступная крепость. Враги валят на нас со стен камни, льют кипяток, расплавленную смолу, мечут копья, осыпают стрелами. Мы, закрывшись щитами ползем по обрывистым скалам, приставляем к отвесным стенам лестницы…

 

Panis, piscis, crinis, finis…

 

Молодцы! Уже взлезли на стену!

 

Ignis…

 

А дальше как? Дальше, дальше как?

 

…cinis,

…canalis,

…annalis…

 

Валятся, валятся! Сколько перебито! И никто дальше не подходит на помощь. А тех, кто уж наверху, враги теснят, напирают на них, сбрасывают щитами в пропасть. Полный разгром! Жалкие остатки отрядов сбираются ко мне…

— Вар, Вар! Отдай мне назад мои легионы!

Формирую новую армию, стараюсь ее вооружить покрепче: ignis, lapis — lapis — lapis, pulvis — pulvis, cinis!

— Воины! Вперед! Отомстим за наш позор!

Первые ряды дружно одолевают все препятствия, вот они уже на зубцах стен. Бегут ряд за рядом….

 

Panis, piscis, crinis, finis,

Ignis, lapis, pulvis, cinis,

Orbis, amnis и canalis,

Sanguis, unguis, glis, annalis…

 

Вдруг заколебались подходящие ряды. Сверху призывные крики:

— Скорее! На помощь!

Как? Как там?.. Fascis… Fascis… А дальше? А дальше как? Господи!

Поддержки нет. Бешено бьются на стене герои, окруженные полчищами врагов. Но иссякают силы. И вот мы видим: вниз головами воины летят в пропасть, катятся со стонами по острым выступам, разбитые доспехи покрыты кровью и пылью… О позор, позор!

Я лихорадочно шагаю по большой аллее, готовлю легионы к новому приступу. Вот особенно эта когорта ненадежна. Fascis, axis — axis — axis… Funis, ensis… Funis, ensis…

И опять в бой. Правы оказались мои опасения. Не выдержала ненадежная когорта: на ней враги разрезали нашу армию пополам и отбросили от крепости,

И опять и опять обучение войска. И наконец — торжество! Нигде не поколебались, ни одного шага никто не сделал назад. Ура! Ура! — несется по всему саду. Крепость взята.

— Ур-ра-а-а-а-а-а-а!!!

— Витя, что ты кричишь! Папа спит! Потише:

— Ура-а-а-а!

Не надо терять времени. Побольше забрать крепостей. пока враги еще не пришли в себя. Подходим к следующей:

 

Panis, piscis, crinis, finis…

Ignis, lapis, pubis, cinis…

 

Стройными рядами, блестя шлемами и щитами, устремляются на крепость мои грозные когорты. Нигде никакого замешательства. Крепость взята одним ударом! До вечернего чая мною завоевано десять крепостей, — и выучен трудный, огромный урок, беспощадно заданный учителем латинского языка, грозным Осипом Антоновичем Петрученко.

Завтра утром иду в гимназию. Опять веду своих ветеранов на приступ вражеской крепости. И вдруг — о ужас! — опять подвела та же самая когорта! Опять осаждающую нашу армию разрезали пополам и отбросили! Glis, annalis… А дальше как? Пустое место!

Сажусь на уличную тумбу, снимаю ранец, вынимаю толстенького Кюнера. Ах, да: Fascis, axis, funis, ensisl

— Fascis, axis, funis, funis…

Завоевывается еще десяток крепостей, и в гимназию прихожу триумфатором, предводителем закаленных в бою, непобедимых легионов.

Товарищи с унылым отвращением сидят над Кюнером и тупо твердят:

 

Panis, piscis, crinis, finis…

 

Входит Петрученко.

— Преферансов!

— Тимофеевский! — Кепанов!

Двойки, единицы так и сыплются. Петрученко возмущенно крутит головою.

— Ну-ка… Смидович!

И мои испытанные когорты весело, легким шагом, без единой запинки устремляются в бой:

 

Очень много слов на is

Masculini generis:

Panis, piscis, crinis, finis,

Ignis, lapis, pulvis, cinis,

Оrbis, amnis и canalis,

Sanguis, unguis, glis, annalis,

Fascis, axis, funis, ensis…

 

Петрученко с наслаждением слушает, как самые благозвучные пушкинские стихи, кивает в такт головою и крупно ставит в журнале против моей фамилии — 5.

А вот с арифметикой и вообще с математикой было очень скверно. Фантазии там приложить было не к чему, и ужасно было трудно разобраться в разных торговых операциях с пудами хлеба, фунтами селедок и золотниками соли, особенно, когда сюда еще подбавляли несколько килограммов мяса: Иногда сидел до поздней ночи, опять и опять приходил к папе с неправильными решениями и уходил от него, размазывая по щекам слезы и лиловые чернила.

 

* * *

 

Это была работа трудная и долгая: клался в рот кусок черной резины, и эту резину нужно было жевать — целый месяц! Все время жевали, только во время еды и на ночь вынимали изо рта. Через месяц из жесткого куска резины получалась тягучая черная масса. Называлось: съемка. Ею очень удобно было стирать карандаш на уроках рисования и черчения. Но не для этого, конечно, брали мы на себя столь великий труд: стирать можно было и простой резинкой. Главное удовольствие было вот какое: из черного шарика можно было сделать блин величиной с пятак, загнуть и слепить края, так что получался как бы пирожок, наполненный воздухом. Тогда пирожок сжимался Между пальцев, он лопался, и получалось:

— Пук!

Для этою удовольствия мы и трудились целый месяц. И у кого не было съемки, кто был ленив на работу, тот униженно просил дать ему на минуту съемочку, делал два-три раза «пук!» и с завистью возвращал владельцу. Если бы такую вещь можно было за две копейки купить в магазине думаю, никто бы ею не интересовался.

 

* * *

 

Иногда бывало: Геня, Миша, я и Юля сойдемся с таинственными лицами в укромном углу сада в такое время, когда никого из больших в саду нет.

— Никого не видно?

— Никого. Геня говорил:

— Идем!

Он был старший среди нас. Мы шли, воровато оглядываясь. Шли на общий, коллективный грех, заранее ясно говоря себе, что идем на грех.

В саду у нас много было яблонь, — и грушовки, и коричневые, и боровинки, и антоновки. Каждую мы, конечно, хорошо обглядели, знали наперечет чуть не каждое яблоко и часто с вожделением заглядывались на них. Но яблочный спас был еще впереди; значит, во всех отношениях есть яблоки было вредно: для души, — потому что они были еще не освященные, для желудка, — потому что они были еще зеленые. Но теперь мы сознательно шли на грех. Сбивали длинными палками, самые аппетитные и румяные яблоки и ели. Под алой кожицей мясо было белое, терпко-кислое, деревянистое. Но сладко было есть, потому что — нельзя, а теперь вдруг стало можно! И мы переходили от дерева к дереву и действиями своими радовали дьявола.

Наедались. Потом, с оскоминой на зубах, с бурчащими животами, шли к маме каяться. Геня протестовал, возмущался, говорил, что не надо, никто не узнает. Никто? А бог?.. Мы только потому и шли на грех, что знали, — его можно будет загладить раскаянием. «Раскаяние — половина исправления». Это всегда говорили и папа и мама. И мы виновато каялись, и мама грустно говорила, что это очень нехорошо, а мы сокрушенно вздыхали, морщились и глотали касторку. Геня же, чтоб оправдать хоть себя, сконфуженно говорил:

— А я яблок не ел: надкушу, а когда вижу, никто не смотрит, — выплюну, а яблоко заброшу в кусты.

Но от касторки это его не спасало.

 

* * *

 

Нам говорили, что все люди равны, что сословные различия глупы, — смешно гордиться тем, что наши предки Рим спасли. Однако мы знали, что наш род — старинный дворянский род, записанный в шестую часть родословной книги. А шестая часть — это самая важная и почетная; быть в ней записанным — даже почетнее, чем быть графом.

— Ну! Графом все-таки быть приятнее. Граф Смидович! А так никто даже не знает.

— Приятнее — да. А почетности такой уж нет.

И герб свой мы знали: крестик с расширенными концами, а под ним охотничий рог. Сначала был просто крестик, но один наш предок спас на охоте жизнь какому-то Польскому королю и за это получил в свой герб охотничий рог. Старший брат папин, дядя Карл, говорил нам:

— Наши предки не были королями, но они были поважнее: они сами выбирали королей.

 

* * *

 

В младших классах гимназии я был очень маленького роста, да и просто очень молод был для своего класса: во втором классе был десяти лет.

Вот раз иду из гимназии. Ранец за плечами тяжело нагружён книгами, шинель до пят, сам с ноготок. На Барановой улице навстречу мне высокий господин с седыми прокопченными усами, в медвежьей шубе. Он изумленно оглядел меня.

— Такой маленький — и уж в гимназия! Вот потеха! В каком вы классе, молодой человек?

— Во втором. — Я скромно потупился и прибавил: — И первый ученик.

Господин уж совсем изумился:

— Да что вы говорите?! Не может быть!.. Как ваша фамилия?

— Смидович.

— Не сынок ли доктора Викентия Игнатьевича? — Да.

— Да что вы? Очень, очень приятно видеть таких детей… — Своею теплою большою рукою он пожал мне руку. — Передайте мой поклон Викентию Игнатьевичу!

Я шел дальше. Очень было гордо на душе и приятно, И неожиданно в голову вскочила мысль:

«Вдруг бы он сказал: „Очень, очень приятно видеть таких детей! Вот вам за это — рубль!“ Или нет, не рубль, а — „десять рублей“!»

Десять рублей. Я стал соображать, что бы я купил на эти деньги. Коробочка оловянных солдатиков стоит сорок копеек. Куплю на шесть рублей, — значит… пятнадцать коробочек! Русская пехота, русская кавалерия, немецкие гусары в красных мундирах и голубых ментиках, потом — турки в синих мундирах стреляют, а сербы в светло-серых куртках бегут в штыки. Таких сразу пять коробок, чтобы много было турок. Три коробки артиллерии. Артиллерия — шестьдесят копеек коробка. Всего семь восемьдесят. Остается два двадцать. На это — шоколаду. Палочка шоколаду — пятачок. Всего сколько? Со… Сорок четыре палочки! Сорок четыре! Из шоколаду — ложементы; нет — столько шоколаду — можно целую крепость. Из-за брустверов стреляют турки, торчат дула пушек. На турок в штыки бегут сербы, за ними русская пехота и всякая кавалерия.

Потом стал думать о другом. Подошел к дому, вошел в железную, выкрашенную в белое будку нашего крыльца, позвонил. Почему это такая радость в душе? Что такое случилось? Как будто именины… И разочарованно вспомнил: никаких денег нет, старик мне ничего не дал, не будет ни оловянных армий, ни шоколадных окопов…

 

* * *

 

Было мне тогда десять лет, был я во втором классе гимназии, и тогда вот я в первый раз — полюбил. Но об этом нужно рассказать поподробнее.

 

Первая моя любовь

Перед этим целый год у нас в Туле жил нахлебником Володя Плещеев, сын богатой крапивенской помещицы, папиной пациентки. Он учился в первом классе реального училища, я — в первом классе гимназии.

Володя этот был рыхловатый мальчик, необычно большого роста, с неровными пятнами румянца на белом лице. Мы все — брат Миша, Володя и я — помещались в одной комнате. Нас с Мншею удивляло и смешило, что мыло у Володи было душистое, особенные были ножнички для ногтей; волосы он помадил, долго всегда хорошился перед зеркалом.

В первый же день знакомства он важно объяснил нам, что Плещеевы — очень старинный дворянский род, что есть такие дворянские фамилии — Арсеньевы, Бибиковы, Воейковы, Столыпины, Плещеевы, — которые гораздо выше графов и даже некоторых князей. Ну, тут мы его срезали. Мы ему объяснили, что мы и сами выше графов, что мы записаны в шестую часть родословной книги. На это он ничего не мог сказать.

 

* * *

 

После экзаменов, в начале июня, Володя поехал к себе в деревню Богучарово; мы поехали вместе с ним: его мать, Варвара Владимировна, пригласила нас погостить недельки на две.

Станция Лазарево. Блестящая пролетка с парой на отлете, кучер в синей рубашке и бархатной безрукавке, в круглой шапочке с павлиньими перьями. Мягкое покачивание, блеск солнечного утра, запах конского пота и дегтя, в теплом ветре — аромат желтой сурепицы с темных зеленей овсов. Волнение и ожидание в душе,

Зала с блестящим паркетом. Накрытый чайный стол. Володя исчез. Мы с Мишей робко стояли у окна.

Одна из дверей открылась, вошла приземистая девочка с некрасивым широким лицом, в розовом платье с белым передничком. Она остановилась посреди залы, со смущенным любопытством оглядела нас. Мы расшаркались. Она присела и вышла.

За дверью слышалось быстрое перешептывание, подавленный смех. Дверь несколько раз начинала открываться и опять закрывалась, Наконец открылась. Вышла другая девочка, тоже в розовом платье и белом фартучке. Была она немножко выше первой, стройная; красивый овал лица, румяные щечки, густые каштановые волосы до плеч, придерживаемые гребешком. Девочка остановилась, медленно оглядела нас гордыми синими глазами. Мы опять расшаркались. Она усмехнулась, не ответила на поклон и вышла.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-08-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: