* * *
Вечером с Татищевым были в театре Лессинга. Актрисы — кухарки или девки. Голоса противные, не умеют ни держать себя, ни ходить.
Октября.
Нашел у себя карточку Тимирязева, нашего уполномоченного по торговому трактату. Пошел к нему в отель на Вильгельмштрассе. Черный, с бородкой с проседью; надеется, что трактат будет заключен. «Может быть, мы уедем за новыми инструкциями, но приедем опять и достигнем своего. Я еще далеко не истощил тех полномочий на уступки, которые имею, но по некоторым статьям достиг соглашения более для нас благоприятного, чем то, на которые имел полномочия. Нам приходится торговаться, как на базаре, и мы должны скрывать пока результаты». Завтра у него завтракаю в 12 час.
* * *
Татищев был у секретаря франц. посольства Суланж-де-Бодена, который рассказывал ему все детали о франко-русских праздниках. Как только во время маневров, — когда все газеты пели хвалы оружию и били в барабаны но случаю прибытия неаполитанского принца, — последовала телеграмма о посещении русской эскадры, тотчас газеты переменили тон и смолкли в ожидании. Когда началась агитация парижской печати, газеты приняли иронический тон, особенно после заметки «Journal de St.-Pétersbourg», которую сочли ушатом воды, вылитой на эти празднества. Встреча в Тулоне считалась некоторым фейерверком, вспышкою, к ней относились иронически, с насмешками. Но когда празднества перешли в Париж, дело показалось настолько серьезным, что газеты не стали ограничиваться перечнем событий, после телеграммы государя в особенности. Император Германский зол. Правительство беспокоится. Главный штаб понял, что начать теперь войну невозможно, ибо одни силы Франции почти превосходят силы германские, а огромная масса русских войск составляет перевес. Расчет на союзников плохой. Всеобщая подача голосов в Австрии, падение министерства Таафе, который управлял 15 лет, — боязнь того, что при всеобщей подаче большинство будет славянское, а потому немцы, венгерцы, — против, вообще беспокойство в Австрии лишает Германию надежды на этого союзника; Италия загорается; поэтому решено полагаться только на свои силы и усаливать войска и флот балтийский, соображая, что Россию надо поражать на море и взять Петербург, как весьма уязвимую столицу. В этом смысле решено усилить флот и напечатано, в угоду Франции, в «Norddeutsche Allg. Z.», что Германия не имеет интересов на Средиземном море. Вместе с тем, газетам дан лозунг, что союз Франции с Россией направлен против Англии. В «Kölnische Zeitung» и «Nordd. Allg. Z.» — статьи, составленные в министерстве иностранных дел. Французскому правительству дано знать, что Германия готова ему даже помогать в Африке против Англии. Французское правительство уведомило об этом русское правительство, чтобы оно знало об этом демарше.
|
Октября.
Завтракал у В. И. Тимирязева. Разговор о тарифе. Он очень высок и совершенно случаен. Отмена соляного налога заставила Бунге просить о том, чтобы восполнить потерю повышением всех пошлин на 10 %. Когда Бисмарк повысил пошлины, мы повысили свои на 20 % еще. Вышнеградский приехал на Нижегородскую ярмарку. Курс был высок, и потому, чтобы угодить купцам, принят был средний курс, т. в. тариф еще был повышен в пользу купцов. Бисмарк давно уже, лет 14 тому назад, говорил, что надо ввести дифференциальный тариф на русскую рожь, чтобы заставить Россию понизить свои пошлины. Германия долго медлила, пока не решилась в 1891 г. Если мы примем все требования Германии, то и тогда не будем в убытке. На шляпки с фунта 18 зол. руб., на куклу с шелковым поясом 4 зол. руб. За платье готовое от Ворта с вшитым в подоле свинцом, чтобы оно держалось, платят 8 руб. 50 коп. золотом, как за шелк. Перед придворными балами мужья в таможенный департамент ездят хлопотать и платят огромные пошлины.
|
Вышнеградский говорил: «с богатым человеком гораздо приятнее иметь дело, чем с бедным». Главное не тариф, а налоги, надо лучшее распределение налогов и повышение сбережений и благосостояния. Чем выше благосостояние, тем больше покупают и тем дешевле можно производить.
Октября.
Чайковский погребен вчера. Страшно жаль его. Лечили его Бертенсоны, два брата, и не сажали в ванну. По моему, репутация у этих Бертенсонов, которой они совсем не заслуживают.
* * *
Обедал у посла. Был Тимирязев, говорили о трактате: «Автономный тариф с политической точки зрения — самый справедливый. Отношение ко всем странам равное. Как скоро являются дифференц. тарифы, являются друзья и враги. Отстаивание с этой стороны Витте справедливо. Но тариф 91 г. был нехорош для Германии. Если будет другой, он будет для нас лучше. При 5 марках мы все-таки могли вывозить. Если Германия уступает до 3 1/3 марок, то она требует и уступок с нашей стороны. Тариф на железо 101 %, германский тариф на хлеб тоже 101 %…» Тимирязев может уступить до 110 мар. (вместо 150), немцы хотят 90… «Невозможно всех удовлетворить. Нехорошо, когда вся страна недовольна, а одно сословие — неважно.»
|
Из-за 10 коп. нельзя воевать. Немцы нам уступают до 20 миллионов пошлины, мы должны им уступить столько же. Это понятно и справедливо. Вышнеградский ничего не хотел уступать, но хотел, чтобы ему все уступали. От наших уступок выиграют помещики и крестьяне. Если фабриканты потеряют, то беда не велика, уступки поддадут им энергии, о которой они совсем стали забывать. Наш тариф в сущности запретительный, а поклонники его при всякой уступке готовы кричать о фритредерстве. Если сравнить то, что сделало правительство для помещиков, то купцы получили больше покровительственными пошлинами.
Октября.
Завтракал у гр. Шувалова. Он любит говорить и говорит много. Когда я сказал ему об искательстве Германии около Франции (Африка), он сказал: «пошлем гончих», что повторил потом своему русскому лакею. Из тяжелых обстоятельств выводил его этот русский простой человек своим советом.
Пришел Извольский, наш поверенный у папы. Он еще молод, но действительный статский. Государь сказал о молебнах, которые служили католики о русских: «как он (папа) умно поступил!» Но папа больше политик, чем религиозный человек. Он не хочет, чтобы во Франции католицизм служил какой-нибудь одной партии, но чтобы он влиял на всю страну, глубоко проник ее.
Савойская дипломатия может потерять свой престиж. Первое проигранное сражение может свергнуть ее. Виктор-Эммануил имел заслуги объединения Италии, а сын — никаких. Папа не хочет, чтобы вопрос о нем решала Италия, — решение должно быть международное. Он ждет перемены обстоятельств, настоящий порядок считает непрочным, неустановившимся. Республиканская партия очень велика, регионизм постоянно заявляет претензии, и ни одно министерство не может составиться, не удовлетворив югу, средней и северной Италии. Каждый противник Италии даст козырей папе. Римляне говорили Извольскому, — что нынешний режим стоил каждому половины состояния. «А если бы вы это знали, пожертвовали ли бы вы половиною состояния, чтобы изменить порядок вещей, существовавший во время светской власти папы?» — «Пожертвовал бы, потому что я испытал весь гнет поповского правления, хуже которого едва-ли что можно выдумать. Но мой сын, — другое поколение, не испытавшее этого гнета, — уже другое дело: он жалуется на гнет теперешних налогов (50 %) и не любит правительства».
Финансы Италии плачевны, и налоги огромны.
* * *
Сидел от. Алексей Мальцев. Очень приятный вечер. От. Алексей большой умница, не без юмора, но без ханжества.
Анекдот об Иннокентии. Художник представил образ Иннокентия с благословляющей рукою, желая польстить владыке.
— «А вы читали житие св. Иннокентия?»
— «Нет, так, мимоходом».
— «Жаль, вы бы узнали, что он был простым монахом и не имел права благословлять, а потому дайте-ка ему посошок в руку, — это будет правильнее».
При Янышеве, когда он был ректором академии, не постригали в монахи молодых: он отговаривал, но его наследники каждую субботу стригли совсем безусых.
Св. Синод сделал выговор за присуждение награды ученому, который относил к числу легенд явление к св. Владимиру представителей разных вер.
Приглашают в Синод тех, которые просятся. Синод выдумал особую науку, которая должна все научные открытия астрономии, антропологии и т. д. согласовать с Моисеем! Богословие не сравнительное, а прямо обличительное. Есть православные фанатики! У Иверской банка с деревянным маслом, деревянная ложка, масло прогорклое, с мухами и потеками от свечей, и монах желающим выливает ложки этого масла в рот. Преподавание закона божия нельзя делать предметом, как другие. «Отче наш» нельзя долбить, а выучить на молитве.
* * *
…У нас пьянство извиняет, в Германии — усугубляет преступление, и это хорошо. Пьяный разоряет свою семью и т. д. Сквернословие!..
Отчего бы не завести конфирмацию?
Год
Января.
Приехав домой из театра, я нашел у себя письмо М. Феоктистова.
Он уведомлял, чтоб в 4 часа я был у И. Л. Горемыкина., который желает со мною говорить об очень важном вопросе. Было уже 4 часа. Я приехал в начале 5-го и в половине меня новели к министру. Поздоровались. — «Вот русские люди, никогда не закрывают двери», — сказал я, запирая дверь кабинета. Я извинился что приехал поздно. Он сказал, что это кстати, так как он беседовал с доктором. — «Я хочу вас поздравить», — сказал он потом. Мы сели. Он взял из папки номер «Нового времени» от 1 января. Вверху его синим карандашом было написано государем: «Обращаю внимание на статью «На рубеже», которая меня очень удивила». Статья была в разных местах подчеркнута построчно синим карандашом; между прочим, там, где новое царствование сравнивалось с весной, где автор указывал на деятельность земства по грамотности, где указывалось на отметки государя о земских начальниках, которые, дурно поняв свое положение, секли крестьян, где автор говорит о необходимости отнятия у земских начальников права суда, и проч. — «Вы быть может, этой статьи и не читали?», — сказал Горемыкин. Я отвечал, что, напротив, я над ней работал, смягчал, вычеркивал, сокращал, изменял резкие выражения, что статья очень не нравилась и т. д. — «Государь недоволен статьей». Горемыкин говорил в том смысле, что газеты не должны предупреждать события, подсказывать правительству, подчеркивать, что это-де мешает правительству действовать. Точно он намерен тайно действовать в таком направлении, которое должно пока считаться тайной. Он говорил совсем не умно. Грозил дворянам: если-де что-то затевают, — «я знаю, что они хотят агитировать в «Новом времени» и «Спб. Ведомостях». Агитатором называют Ромера. Он, очевидно, слышал звон, да не знает, где он. Он уверял меня, что отговорил государя от того, чтобы дать газете 3-е предостережение. Я полагаю, что он просто врал; ведь он знал, что я не могу спросить государя об этом и потому врать мог свободно.
* * *
Дело Тальмы. Убита в Пензе генеральша Болдырева. Первый ее муж — Тальма. От него сын, полковник Тальма. По смерти мужа, она прижила от кого-то другого сына, и этого сына ее усыновил ее законный сын, полковн. Тальма. (Говорят, что убийцу она прижила с полк. Тальмой). Усыновленный Тальма убил свою мать и осужден присяжным в каторгу. Дело это громкое. Рассказывают удивительные подробности и хлопочут о том, чтобы объявить осужденного Тальму невиновным: судебная ошибка! Едва ли так. Тальма жил на одном дворе с матерью, во флигеле. Мать и горничная были убиты, в доме разлит керосин и дом подожжен. Главное — оказался сломанным телефон, соединяющий дом с флигелем. Полковник Тальма, несколько лет тому, прислан мне свою трагедию, недурно написанную, — прислал «Святоша Окаянный». Цензура на сцену ее не пропустила, так как Борис и Глеб, герои трагедии, погибающие под руками убийц, — святые. А святым воспрещено являться на сцену.
Февраля.
Третьего дня приехал в Москву с Чеховым. Вчера были с ним у Л. Н. Толстого. Пришел Б. Чичерин. Зашел спор по поводу картины Ге из жизни Христа. Как ни горячо доказывал Толстой, что у современного искусства — свои задачи, что Христа можно изображать иначе, чем Рафаэль, с тем, чтобы показать, что мы своими действиями постоянно «распинаем Христа», — Чичерин говорил свое, а его подзуживала графиня Софья Андреевна и это волновало очень Льва Николаевича. Он, вообще, кажется, был не в духе. По поводу смерти Н. Н. Страхова сказал, что он оставил небольшой литературный багаж, хотя его хвалил и хвалят. Когда я сказал, что всего лучше умереть разом, он заметил, что, конечно, это хорошо, но лучшая смерть была бы такая, если бы человек, почувствовав приближение смерти, сохранил бы свой разум и сказал бы близким, что он умирает, и умирает со спокойной совестью.
О поэте Верлене Толстой не понимает, почему о нем пишут. Он читал его. По поводу декадентов сказал об интеллигентном обществе «это — паразитная вошь на народном теле, а ее еще утешают литературой».
Чехову он сказал:
— «Я жалею, что давал вам читать «Воскресенье».
— «Почему?»
— «Да потому что теперь там не осталось камня на камне, все переделано».
— «Дадите мне прочесть теперь?»
— «Когда кончу — дам».
Графиня показывала его корректуры. Теперь уже не она, а дочери работают над перепиской.
Смерть пыталась зайти в их дом. Сначала графиня болела, потом он. У него камни в почках и он страшно страдает; на счастье не так это часто. Он спит внизу. В последний раз от мучительной боли он не мог терпеть дольше, поднялся вверх, по лестнице, и упал в зале. Он кричал. Ему ставят горчишники, горячие компрессы; лекарств не принимает.
Толстой о Софокле говорил: «он пишет о том, что считает самым важным».
Февраля.
Приехал в Петербург, читал в «Гражданине», от 18 февраля, об Александре III: «Миропомазанный глаз ясно и твердо отличал правду от лжи, фразу от дела, холопство от преданности, вельможу от куртизана, заслугу от сделки, твердое убеждение от шатающегося оппортунизма»! — Ловко!!
* * *
В «Северном Вестнике» печатает свои воспоминания Тучкова-Огарева. В февральской книжке, стр. 87–89, она рассказывает о Ш. (Шелгуновой), которая бросила мужа, сошлась с С. С. (Серно-Соловьевич), от него родила сына и отправила его к мужу. Потом С. С. посадили в дом умалишенных. Шелгунова названа буквою Ш, Серно-Соловьевич — С. С., но в другом месте — полной фамилией, а потом и на стр. 88 тоже полной фамилией. Сама Шелгунова умна, сын ее тоже умен. Он пошел к Л. Я. Гуревич для объяснений с ней и плюнул ей в лицо.
Марта.
Вчера рассердился на заметку о праздновании 20-летия газеты. В заметке названы подарки, поднесенные мне, а ни слова нет о том, что я дал 5000 руб. в кассу наборщиков и 10 000 руб. в кассу сотрудников. К тому же заметка явилась на другой день. Никто не удосужился написать несколько строк. На обеде тронула меня речь Андриевского, который признал во мне писательский талант и сказал, что придет время, когда меня будут «изучать». Это черезчур. Я написал ему письмо, когда пришел домой, благодарил его. М. Г. Черняев сказал два слова о том, чем он обязан «Новому Времени», а я тут тоже сказал чем «Новое Время» ему обязано, то-есть тем, что он заимствовал у нас план командования сербскими войсками… поехал в Сербию, проникся сочувствием к «угнетенным братьям».
* * *
Когда 12 февраля я был у Толстого, он говорил, что Казнаков был глуп. — «Вы были с ним знакомы»? — спросил он. — «Нет, я познакомился с ним у Богдановича, но он сразу ушел и мы не сказали друг другу и пяти слов». — «Он произвел на меня впечатление крайне неважное», — добавил Толстой.
* * *
Кайгородов говорил, что вел. кн. Константин Константинович заинтересовался двумя приложениями к «Нов. Времени» и вызывается сказать о них государю. Я говорил, что приложения но настолько ценны. В 1888 году я подавал прошение графу Е. М. Игнатьеву и министру Д. А. Толстому о том, чтобы испросили высочайшего соизволения на счет приложений. Но министр не довел моего прошения до государя. Два раза возил меня Игнатьев в главное управление и сказал, что на столе у него лежала книга «Правда о России» Стэда, который был у меня и которому я рассказывал о приложениях. Он взял мой рассказ и поместил в своей книге. Книга Стэда была в руках у министра, отмеченная бумажками, которые высовывались из нее, и я подумал, что Толстой, прочитав это, не довел до сведения государя моего прошения.
Марта.
Сегодня страстная суббота. Был с Чеховым в Александро-Невской лавре и, по обыкновению, пошел на могилу моих мертвых.
Сколько трагического зарыто в этих могилах, сколько скорби и ужаса! Если бы они встали и рассказали всю правду, ничего не скрывая ни о себе, ни о других своих близких, какая бы это повесть вышла! Литература знает только поверхность человеческой жизни, и если чтение — такая потребность, то потому, что всякий человек чувствует себя в книге, которую читает, и ищет там самого себя.
На могиле Горбунова мы открыли фонарь, висевший на кресте, вынули оттуда лампаду, и зажгли ее. Я сказал: Христос воскресе, Иван Федорович! Могилу его я узнал по ленте от венка, на которой стояло: «Новое Время». Около его могилы — могила Костылева, профессора земледелия, который, кажется, потом был директором департамента министерства государственных имуществ. На ленте от венка написано: «Защитнику правды». Говорят, он был из крестьян, как и Горбунов. Горбунов скрывал всегда свое происхождение. Странно это.
* * *
Какие тяжелые условия печати! Возились, возились со статьей Лебедева о растрате денежной. В статье — эффектный конец. Надо было ее показать. Только похвалы печатаешь с легким сердцем, а чуть тронешь этих «государственных людей», которые в сущности — государственные недоноски и дегенераты, и начинаешь вилять, и злиться в душе и на себя и на свое холопство, которое нет возможности скинуть.
* * *
Скоро ляжешь в ту могилу, в которой трое лежат уже. Легко себе вообразить все это. — Как понесут, как поставят в церковь и где, как и что будут говорить, как опустят гроб, как застучит земля о крышку гроба. Сколько раз я все это видел, но никогда мне это не было так тяжело, как при похоронах Володи. Меня положат около него. Я так и Чехову говорил. Кладбище очень близко от Невы. Душа моя будет выходить из гроба, опустится под землею в Неву, там встретит рыбку и войдет в нее и будет с нею плавать. Как-то давно в «Новом Времени» я написал маленькую статейку, еще при Саше, когда мы жили в Павловске, о том, как меня похоронят, как я буду все слышать, потому что душа расстается с телом только тогда, когда оно все истлеет. На эту тему было написано. Саша очень огорчилась, помню. Вот чьей любви я не ценил. Если бы я любил ее так, как любил ее ребенком! Несколько месяцев я сам ее купал в корытце, в теплой воде, и покупал, при своей бедности, при учительском жаловании в 14 руб. 67 коп., херес в два рубля и вливал в воду несколько рюмок, думая, что это укрепляет маленькое тельце. Крикунья она была ужасная. Анюте просто нельзя было отлучиться от нее. У нас была своя лошадь, т.-е. лошадь ее родителей. Бывало поедем кататься, а нянька стоит с нею у окна и, проезжая, мы видим, что она начинает кричать сильнее, и поворачиваем домой. Почему я так ярко помню Сашу, и именно в этом виде, маленькою? В Москве, когда я работал в «Русском Слове», в 1861 году, она любила садиться на стол и разбирать бумаги, или свертывала из бумаги кисточку, макала ее в чернила и мазала по столу. Я редко сердился на нее за это. Жили мы тогда на В. Садовой, против Ермолова, во флигеле, который отдала нам графиня Салиас, после того, как Н. С. Лесков, занимавший этот флигель, уехал в Петербург, после скандальной истории со своей женой, которую он щипал и бил. Она приходила к графине и Новосильцевым (Ольга N. одна из сестер) и жаловалась. Раз она убежала от мужа и он подал заявление в полицию. Графиня его усовещевала, запершись с ним в кабинете. В этом доме, у Ермолова, Гурко посватался к М. А. Салиас, которая и вышла за него замуж. Когда в прошлом году Н. С. Лесков умер, дочь его, по фамилии Нога (Лесков острил: у моей дочери такая фамилия, «что если сидеть между нею и ее мужем, то надо сказать: я сижу между ногами»), была у меня и говорила, что мать ее жива и живет в Петербурге в сумасшедшем доме. Она никого не узнает. В этом доме, таким образом, сходились будущие знаменитости, или известности: графиня Салиас, Ольга (эти две были уже известности), Е. М. Феоктистов, Лесков, Гурко, я и Головачев, ухаживавший за одной из Новосильцевых. У Новосильцевых раз утром я встретил Крамского.
Когда я поехал в Петербург, в декабре 1862 года, в поиски секретаря редакции и сотрудника, — А. Н. Плещеев дал мне на дорогу свое пальто, которое я потом возвратил. У меня не было теплого пальто, теплого настолько, чтобы ехать зимой, в 3-м классе, в нетопленном вагоне. Анюта с детьми оставалась дома. Жили мы в это время на Плющихе, в небольшой квартире, около какого-то сада. На Плющихе родился Леля, вскоре после того, как мы переехали с дачи, с. Давыдова, где и Плещеев жил. Это верст десять от Москвы. За дачу, т.-е. за избу, мы платили 45 руб. в лето. В этой избе я написал «Солдат и Солдатка» и послал в «Современник», где она и была напечатана. За деньгами я съездил в Петербург, ничего не платя: меня провезли в почтовом вагоне, как в Петербург, так и оттуда, по просьбе Плещеева. Оттуда мне эту поездку устроил Арсеньев, которого о том просил Краевский. У Краевского я обедал на даче, в Царском, и, кажется, написал у него какие-то библиографические заметки в «Отечественных Записках». Дело шло о моем поступлении в «Голос», который в это время проектировался, или видимо, был решен, как орган Головнина. Арсеньев, об этом говорил мне подробно. В принципе дело это было решено тогда же между мной и Краевским, а я пока должен был писать в «Отечественных Записках» и «СПБ. Ведомостях». Но потом А. Н. Плещеев и другие стали меня отговаривать, советуя поступить лучше к В. Ф. Коршу, который брал «СПБ. Ведомости», направляемый Блудовым. Плещеев свез, меня к Коршу, который жил на даче. Краевский писал мне, предлагая быть секретарем редакции и писать по 8 фельетонов за 2400 руб. Дело было почти решено, и я получил записку от Годунова, книгопродавца в Москве, на авторский аванс, 200 руб., сколько помню. Я качался между Коршем и Краевским и, наконец, поступил к Коршу.
Из этого впоследствии вышла для меня очень неприятная штука. Видя уже фельетон в «СПБ. Ведомостях» и полемизируя с «Голосом», я написал, что Краевский приглашал меня в «Голос» на таких-то условиях, но я отказался, потому что Краевский получал субсидию. Я написал в фельетоне именно так, как было дело, как мне советовали поступить Плещеев и др., мотивируя отказ тем, что «Голос» — газета независимая. Но Краевскому я написал свой отказ совсем не так, что исчезло у меня из памяти. Краевский, прочитав мой фельетон, напечатал мое письмо, очень вежливое и даже льстивое, которым я известил его, что не могу к нему поступить, причем уверял, что он приглашал меня только в секретари редакции на 50 руб. в месяц. Это было ужасно. Я совершенно потерялся. Анюта пошла в редакцию «Голоса» и потребовала показать подлинник письма мы жили в то время на Бассейной, д. Попова). Ей отказали. Стали мы искать письма Краевского, в котором он предлагал свои условия, и не нашли. В то время я не думал прятать письма. Таким образом, даже не мог доказать, что он предлагал мне именно 20 руб. в месяц. Разбит был во всех отношениях, но отвечал что-то. К Коршу я поступил на 2000 руб. в год, но плата повышалась с 1867 года понемногу, так что с 1872 года я получал 375 руб. в месяц. С этой платой я вышел из газеты в 1874 году, когда перешел к Башмакову. Построчных я тогда не получал, а в газете был секретарем редакции, читал с Коршем корректуру нумера, корректуру объявлений, писал заметки, составлял «хронику», писал фельетоны, театральные рецензии, ходил в цензуру со статьями непропущеными и т. д. Одним словом, делал все, что поручали. В редакцию отправлялся в 10 часов утра, приходил домой в 5 часов, обедал, приносили объявления, я их размечал, часто вместе с Анютой, и часов в 10 уходил в редакцию, где работал до 2–3 час. утра, а иногда и позже. Времени было так мало свободного, что когда я года два писал фельетоны в «Русский Инвалид» (кажется, в 1863, 64 и 65), то обыкновенно работал целую ночь, так что один день в неделю совсем не спал и, окончив фельетон часов в 9 утра, сам относил его в «Инвалид». В «Инвалиде» я подписывался кажется А. И-н. До фельетонов в этой газете я писал еще разные заметки. В 1863 году написал одну передовую статью о бале у киевского губернатора Анненкова. В этой статье я говорил, что на бале присутствовали также и публичные женщины, что-то в роде этого. «Инвалиду», т.-е. Романовскому, дали нагоняй, и государь спрашивал имя автора, — меня позвали. Я сообщил то, что говорили в Петербурге.
Деньги мне заплатил Н. Г. Чернышевский. Это было незадолго до его ареста. Он вышел ко мне в халате, с лицом намыленным, — он брился. В кабинете я у него сидел с час. Кто-то пришел к нему — не помню кто, — и он нам рассказывал о лекциях в Думе, о том, что он был у губернатора Суворова и доказывал ему, что нельзя так поступать. Чернышевский говорил бойко, много, самоуверенно, с тою авторитетностью и как-будто хвастливостью, которые к нему располагали, ибо думалось: «Вот он какой молодец!» Во время разговора приехала его жена с дачи, и он бросился к ней в переднюю, и они целовались очень нежно. Получил я за рассказ 60 рублей. Чернышевский рассказ похвалил, просил писать еще. Кажется, я ему привез письмо от Плещеева.
В Давыдове Анюта, беременная Лелей, ходила в Москву пешком закладывать серебро, которого у нас было немного, и снимала дорогой башмаки, чтобы их сберечь. Денег у нее совсем не было. Туда иногда приходил А. Н. Плещеев и останавливался у меня. В это же время в Давыдове я написал «Аленку», но отдал ее во «Время», когда был уже в Петербурге. Но «Время» запретили, и у меня осталась корректура «Аленки» из «Времени». Потом я ее отдал в «Отечественные Записки», где она и была напечатана. Я был у Дудышкина, который со мною торговался. Я выпросил 65 руб. за лист, но деньги получил только частью, так как Дудышкин просил рассрочить до подписки, жалуясь на бедность. Я получил их в декабре. На Плющихе я написал по заказу Л. Н. Толстого биографию Никона, патриарха, для яснополянских крестьян. Толстой сам принес мне за биографию деньги — 50 руб. Рассказ мой «Гарибальди», напечатанный в «Воронежской Беседе», читал в это время Садовский на литературных чтениях, и читал изумительно. На одном чтении меня стали вызывать, я хотел уйти, но меня задержали. Это был первый мой успех. Как ни слабы были мои статейки в «Русской Речи», но они обращали на себя внимание. Сужу по тому, что Салтыков вместе с Чижевским и Плещеевым хотели издавать журнал и на совещание меня пригласили. Мы вместе обедали в трактире. Но дело кончилось одним разговором. Чаще всего я бывал у Плещеева, иногда у И. С. Аксакова. По заказу А. П. Строгановой, председательницы «общества распространения полезных книг», я написал «Ермака» и «Боярина Матвеева», которые были напечатаны, и «Смутное время», которое цензура не пропустила. Рукопись не долго у меня оставалась. Часть ее переписана Анютой. Эта работа сделана была в начале 1862 года когда я остался без денег и места. Графиня ничего не брала с нас за флигель, но жить было нечем. Помню, перед Пасхой я вдруг получаю 150 руб. Оказалось, это — награда, полученная мною за учительство в Воронежском уездном училище, которое я оставил для «Русской Речи». В Воронеж я перешел из Боброва. Там мне повезло. Я получил уроки в двух девичьих пансионах, у графа Ферзена (урок его дочери), у Стаховича, отца того Стаховича, который написал «Ночное» и был убит крестьянином. Одно лето, 1860 г., мы провели с женой и Сашей в деревне его, где я занимался с сыном его и дочерью. Когда мы уезжали, Стахович дал нам свою крепостную девушку, которая жила у него в няньках. Стал я писать в «Русскую Речь» из Воронежа, под псевдонимом — Василий Марков. В. В. Марков был мой товарищ по Дворянскому полку. Вместе с ним я вышел в статские не Дворянского полка. Побывали мы в Петербурге и перебрались в Москву, где и расстались. Он написал мне в Бобров два письма, потом перестал. Я не знал, где он, и псевдонимом я хотел ему напомнить о себе. Графиня Салиас стала со мной переписываться и звала в Москву. Я в это время хотел держать экзамены, чтобы поступить учителем в министерстве народного просвещения. Мне все это советовали, только Анюта просила меня не терять времени и ехать. Графиня предложила мне место секретаря редакции на 50 руб. жалованья, а потом прибавила еще 25, когда узнала, что я в Воронеже зарабатываю больше. Летом, с одним знакомым, Запольским, я и отправился на долгих в Москву. Графиня Салиас жила на даче в Сокольниках, куда я и отправился. У нее в доме в это время жил Н. С. Лесков и был болен. Меня поместили рядом, в досчатом помещении на верху, в маленькой клетушке под крышей, так что я там не мог стоять. Анюта приехала уже в сентябре в дом на Патриарших прудах — маленький флигелек.