Aндрей Курпатов
Дневник «Канатного плясуна»
Предисловие «Канатного плясуна»
I
Привет! Я канатный плясун. Впрочем, нет. Не совсем так… По своей специальности я самый обычный, рядовой, можно сказать, врач-психотерапевт, а не акробат и не самоубийца. Но появился у меня внезапно новый, странный, загадочный даже знакомый, назвал меня «канатным плясуном», и я почему-то ему поверил.
А, ведь, ему и нельзя не верить, он не просто убедителен — он прост. Рядом с ним я чувствую себя малым ребенком — доверчивым, в меру глупым, завороженным и благодарным. Этим счастьем и в детстве-то не особенно балуют, а тут бери — не хочу, и оплаты не попросят.
Если сказать, что он к себе располагает, так это значит, ничего не сказать. Он потрясающий! О, если бы вы могли его видеть… Представьте себе: перс с огромными карими глазами, атлетическая фигура и улыбка, способная ободрить даже самую смятенную душу.
Он серьезен, даже строг временами, но при этом во всех его жестах, во взгляде, в голосе сквозит удивительная нежность. Его движения и статические позы завораживают своей внутренней силой, а взгляд, словно бездна — манит, кружит голову, окрыляет.
Его слова, каждое его слово — весомо, осмысленно, точно направлено в цель. Но он не заискивает, не пытается объяснять, не притормаживает на поворотах, он говорит ровно столько, сколько может быть сказано.
Я бы слушал его и слушал, вечность бы слушал, не прерываясь ни на секунду! Да вот только он сам время от времени замолкает внезапно и словно пропадает, уходит куда-то. Что таится в этом молчании? Что?… Я теряюсь, я заворожен.
А может быть, я просто сошел с ума? По крайней мере, «критики» к своему состоянию у меня нет. Впрочем… Так или иначе, но я решил делать дневниковые записи (занятие для меня необычное). Конечно, глупо.
|
Надеюсь все же, что в этом есть хоть какой-нибудь смысл. Но вероятнее всего, эти тексты так и останутся тривиальным повествованием очередного безумца, ведь записать переживание невозможно (тут нужен опыт, а не душещипательные беседы), но сейчас почему-то очень хочется.
Уже второй день он говорит со мной длинными монологами, их я решил записывать дословно, насколько это возможно. Но прежде, прежде я хочу рассказать, как все это началось. А то и, правда, примете меня за безумца! Нет, нет, ставить такой диагноз — это моя работа! Шучу. Поступайте, как знаете. Канатному плясуну не пристало хорохориться, а то, неровен час, потеряешь равновесие — и привет. Ну, ладно.
Однако, все по порядку. Так вот, была суббота…
II
В отношениях, мне кажется, самое главное — чуткость, чуткость и благодарность, какими бы они ни были: дружба, любовный роман, знакомство, соседство — любые, главное чуткость и благодарность.
Недавно у меня появился такой друг. Когда-то он был моим пациентом, а теперь и сам выступил в роли доктора: он подарил мне прекрасный дорожный велосипед с двумя десятками скоростей, в надежде, что я все-таки примусь за свое, не бог весть какое, здоровье и буду тренировать ослабевшие после болезни ноги.
По правде сказать, я и не думал, что может найтись хоть какое-то средство, способное оторвать меня от письменного стола и заставить оздоровляться. А вот ведь нашлось! Не велосипед, конечно, а забота другого о тебе.
|
Нужность себя мы узнаем через нужность себя для другого (однако собственную «ненужность» мы создаем себе сами). Мы нужны друг другу, это важно, остальное — блеф. Кто-то скажет, что, мол, все это «телячьи нежности» и что человек должен быть «самодостаточен». Дураки так думают, несчастные дураки.
Так вот, субботним вечером я в очередной раз миновал городскую черту на своем красном, как спелая вишня, «Trek'e» и помчался на дачу. Мелькали родные сердцу пейзажи, гремели машины, а я крутил педали и думал…
Один очень, может быть, даже чересчур, знаменитый психотерапевт сказал как-то: «Много званых, да мало избранных». Весьма, надо признать, непростая фраза. Избранные — это значит выбранные.
Но кого выберут? Того, кто считает себя слабым и ничтожным, или же того, кто считает себя сильным и способным на всё и вся? Иначе: того, кто ничто, или того, кто всё?
Почему-то большинство склоняется к мнению, что первого, тогда как сами они, разумеется, выбрали бы второго. Тут читается некая двойная игра, двойной стандарт, а это, право, никуда не годится.
Впрочем, нельзя не заметить и еще один немаловажный нюанс: сильный — это не значит невменяемый. Но для большинства именно так и значит, что столь же странно, сколь и нелепо.
Сильный, мне кажется, оттого и силен, что адекватен, а потому он более вменяем, чем кто бы то ни было. Мы должны быть сильными, но мы должны быть и чуткими, в противном случае вся наша сила — что мыльный пузырь.
Парадокс, видимо, в том-то и состоит: для того, чтобы тебя выбрали, прежде всего ты должен сам себя выбрать. Ты должен стать сильным, тогда ты и будешь нужен. А до тех пор претендовать на собственную «нужность», по меньшей мере, наглость!
|
Однако каждому из нас очень бы хотелось быть нужным, но при этом без всяких усилий с нашей стороны. Мы хотим быть нужными и, одновременно, чтобы нас оберегали, хранили, как дорогое сокровище, заботились о нас, словно о недееспособных, и, разумеется, боготворили по возможности. В результате получается, как и сказано: много званых, да мало избранных.
Да, мы заложники двусмысленности. Мы ничего не можем признать до конца: ни свою силу, ни свою слабость. Гонимые въедливым и бессмысленным страхом, мы постоянно ищем себе оправданий, ищем и, конечно же, находим.
Впрочем, наш суетливый, беспокойный и увертливый ум, который вечно, что называется, «себе на уме», способен и на большее. Став государством в государстве, он навязывает нам свою ущербную политику: он заставляет нас считать себя исключительными и при этом не перестает вынуждать своего носителя уповать на признание, поддержку и тому подобные глупости.
Но кто же, скажите на милость, может признать нашу исключительность, если мы настолько исключительны, что понять нас с нашей исключительностью никому не под силу? В результате, окруженные людьми, мы тяготимся одиночеством. Стоит ли этому удивляться, ведь в результате всех этих замысловатых манипуляций мы начинаем бояться самих себя.
Мы безумны, но мы боимся всего, чего угодно, только не своего безумия. И боимся смертельно: «Что подумают другие?», «Как это будет выглядеть?», «Правильно ли я поступаю?», «Поймут ли меня?», «Оценят ли?», «Не обманут ли?», «Не решают ли они свои проблемы за мой счет?», «Нужен ли я?», «Не бросят ли?», «Будут ли меня любить так же, как люблю я?», «Сколько мне осталось жить и что со мной будет после смерти?», «Не будет ли мне больно?», «А зачем я живу?», «А справлюсь ли я?», «А если я оскандалюсь, сойду с ума, расплачусь?», «А что если все это бессмысленно?», «А что если я заблуждаюсь?», «И зачем это все?!».
Вот дурацкие вопросы! Их безысходность повергает человека в тоску, и он бежит в никуда, бежит без оглядки, бежит, судорожно перебирая ногами. И вот в какой-то момент ему уже кажется, что и нет никаких вопросов. Однако же, как только мелкая рябь пойдет по воде, наши страхи снова, с еще большим остервенением поднимают свои плоские головы и шипят, словно болотные гады. Но о чем они? Что кроется за нашими страхами? Чего мы боимся на самом деле?
Быть самими собой и позволить другому быть другим — вот две вещи, которые наполняют нас страхом. Нам кажется, что быть собой — это быть не таким, как все, или совсем не таким, а значит, изгоем и пр., и пр., и вытекающие отсюда последствия. Таково наше величайшее заблуждение, которое по глупости его даже при желании не разъяснишь разумно.
Конечно, мы такие, как все, мы ведь люди, значит, как говорится, ничто (именно — ничто! ) человеческое нам не чуждо, но, с другой стороны, каждый из нас проявляет это «человеческое» по-своему, так что вот вам и бездна искомых отличий.
В двух этих страхах — быть самим собой и позволить другому быть другим — заключен, в сущности, один: быть, оказаться или казаться слабым. Но ведь именно страх и ослабляет. Значит, мы уже слабы, так чего же нам теперь бояться? Нельзя бояться, что слабость заявит о себе, если она уже состоялась. Поздно теперь предохраняться и глупо хорохориться.
Слабость у нас не в почете. Нам говорят: «Будьте сильными!» И, наверное, это правильно. Но что значит «быть сильным»? Вот она — великая языковая игра «разумного человечества»! Потворствовать своему страху — это значит быть сильным, а презреть все свои опасения, перестать защищаться, переступить раскаленную грань одиночества — это, по-нашему, слабость! Сумасшедший дом…
А может быть, люди уже умерли?… По крайней мере, все признаки жизни отчаянно отдают мертвечиной.
Сумасшедший одинок: он сбежал от мира в искусственные, но зато искусно обустроенные «адовы кущи» своего разума, мысли, фантазии, бреда, принимаемого за логическую строгость. Мы все таковы, и я таков. Это признание, но оно, конечно, только первый шаг, возможно, причем самый незначительный из предстоящих. А сколько таких шагов еще будет? Будут ли? Что дальше? Какой следующий?
Вот об этом (или примерно об этом) я и думал в тот вечер, миновав городскую черту на своем красном, как спелая вишня, «Trek'e».
III
Велосипедные шины трудолюбиво шипели у меня под ногами, асфальт постепенно сменился проселочной дорогой, потом та и вовсе обратилась узкой лесной тропинкой. А я все ехал и ехал, петляя между деревьями.
«Ловкости» моей можно позавидовать (слон в посудной лавке и то, наверное, более грациозен), так что, в конце концов, выехав, по случаю, на песчаный берег какой-то незнакомой мне речушки, с управлением я все же так и не справился, уткнувшись передним колесом велосипеда в одинокую осину. Падение было неизбежным, и оно состоялось. «Не пытайтесь избежать неизбежного», — говорю я иногда своим пациентам, а теперь и сам воспользовался собственной рекомендацией.
— Блеск! — пропел чей-то почти безразличный бархатный голос. — Не смущайтесь неловкости. Проворность — сестра плутовства.
Я обернулся. На травянистом склоне, безмятежно любуясь закатом, сидел рослый мужчина лет, наверное, тридцати.
— Впрочем, плут по-своему тоже обаятелен, — продолжил незнакомец, не поднимая на меня глаз.
Черные, как смоль, волосы, вьющиеся подобно металлической стружке, спадали на его широкие плечи, обрамляя классическое по красоте лицо. Взгляд его был тих и даже печален. Хотя, может быть, печаль мне тогда только привиделась, не знаю.
Меня мгновенно сковало смущение, я неловко поднялся, отряхнулся и что-то буркнул в ответ. Он пристально посмотрел на меня и улыбнулся.
— Вы не ушиблись?
Хотя он и выглядел ироничным, в его вопросе не было и тени издевки, что подкупило меня сразу, окончательно и, как выяснилось потом, бесповоротно. Просто же меня подкупить!
— Есть малость, — признался я, все еще продолжая отчаянно смущаться своей дюжей неловкости.
— Пустяки.
— Кто вы?
— Велосипедист-любитель, — я отшутился, но не тут-то было.
— Похвально, но не вполне определенно, — спокойно парировал мой собеседник.
— Человек, — ответил я сдержанно, словно зондируя почву.
— Определенно, но слишком общо.
Кажется, мой очередной ответ, как, впрочем, и предыдущий, зиял полным отсутствием сообразительности. Незнакомец явно желал услышать что-то другое, лежащее на самой поверхности.
— Тогда Андрей, — я снова попытал счастья, заинтригованный этим двусмысленным и необъявленным поединком.
Он странно посмотрел на меня.
— Значит, ловец, — констатировал незнакомец и продолжил свой допрос, теперь уже, как мне показалось, с пристрастием. — Дальше…,
— Психотерапевт, если вас это интересует, — сдался я наконец.
— А, «канатный плясун»! — радостно воскликнул незнакомец и впервые посмотрел мне прямо в глаза. Я «попал»! Но куда?
— В каком смысле? — я был несколько удивлен подобным выводом, не говоря уже о той бурной реакции, которую побудило указание моей профессии.
Он улыбнулся, и как-то очень странно. Он выглядел и вел себя так, словно бы прежде мы были знакомы, а я его не узнаю. Казалось, он ждал, что вот-вот и я его признаю. Но, убей бог, я не мог его вспомнить! Я снова напрягся, как дилетант на дипломатическом приеме.
— Мы знакомы? — неуверенно поинтересовался я, подойдя к незнакомцу чуть ближе.
— А то нет?! - он добродушно рассмеялся.
Озадаченный, я подсел к нему рядом на теплый травянистый склон и бесцельно уставился в раскрашенное пунцовым закатом небо.
— Да? — удивился я. — Странно… А почему я «канатный плясун»?
— Помнишь, — он говорил медленно, — солнечный воскресный день, базарная площадь, тонкая проволока, натянутая между двумя башнями, и толпа беснующихся зевак, замерших от ужаса и хищного сладострастия?…
Нельзя сказать, чтобы я помнил, будто бы это действительно было со мной, но произведение я, кажется, узнал.
— Ницше?
— Да, мы были дружны с ним, — тихо, бесчувственно, словно пустое эхо, ответил мне незнакомец.
Если бы сейчас он смотрел не на закат, а на своего собеседника, то бишь на меня, то, вероятнее всего, стал бы свидетелем крайнего изумления, отразившегося на его, то бишь на моем, лице. Признаться, я видел сумасшедших, которые не только «дружили» с Ницше, но даже «состояли» с ним в близкородственных связях, но то были сумасшедшие… К счастью, мой собеседник смотрел на закат.
— Ну что? Вспомнил? — тихо продолжил он после паузы.
— Как я открыл маленькую дверцу башни и встал на проволоку?
Он радостно посмотрел на меня.
— Не хочется вас расстраивать, — я пытался быть деликатным, — но так, чтобы это было именно со мной, то, кажется, нет. Нет.
— Ну, конечно, ты ведь умер тогда, — незнакомец произнес эту фразу с уверенностью, которая слишком контрастировала с очевидной парадоксальностью данного утверждения. — Ничего, вспомнишь, — он снова помедлил, а затем продолжил, уже почти шепотом: — Я тебя искал, канатный плясун…
Он был смущен, его большие миндалевидные глаза лучились, и я непроизвольно улыбнулся ему в ответ. Казалось, теперь я его узнал. Но где мы с ним виделись? Что со мной происходит? Может быть, я только что получил сотрясение мозга, столкнувшись с этой благословенной осиной, и теперь галлюцинирую в забытьи? Просто какая-то «Алиса в стране чудес»! Но если это и был сон, то, право, мне не хотелось просыпаться.
— Ты прости меня, — тихо произнес незнакомец, в котором я уже (сумасшедший!) подозревал Заратустру. — Я оставил тебя там, в дупле. Сглупил, было дело. Я сказал, что не буду больше разговаривать с мертвыми. Я не знал тогда, что нет смерти в смерти, что смерть только в жизни — смерть. Прости. Я искал смерти, оттого, видно, и думал, что она есть. Прости, ладно?
— Не бери в голову, Зар, — вдруг сказал я и тут же испугался собственных слов: казалось, что это не я, но кто-то во мне ответил его смущению.
— Спасибо. Я знал, что ты меня простишь, — и кажется, что тяжелый груз упал в этот миг с его плеч. Всем корпусом он повернулся ко мне. — Мы ведь друзья? — и отчаянная надежда на мое «да» звучала в этом вопросе.
— Еще бы!
— Ты скучал обо мне? — и этот гигант залился краской.
— Скучал, только я не знал, что о тебе, но скучал. Ты простишь меня?
— Вот тоже скажешь! — он засмеялся. — Ты ведь умер тогда.
В голове моей воцарилась ужасная терминологическая путаница. Я так и не мог понять, что думает мой собеседник: есть смерть или же ее все-таки нет. И если ее нет, то как тогда получилось, что я все-таки «умер». Но, кажется, Заратустру эта проблема совершенно не беспокоила. Может быть, это и не было проблемой?
Я растерялся, но усилием воли все-таки воздержался от дополнительных расспросов. Он был настолько спокоен, настолько доволен, что я со своим терминологическим занудством был бы совсем некстати. Да и какая ерунда, право! Умер, не умер — один черт!
— А теперь как? Произвожу впечатление живого? — поинтересовался я. — Дышится, по крайней мере, легко.
— И только-то? — спросил он с наигранным укором.
— Нет.
Мы молчали какое-то время.
— Ты устал? — он посмотрел на меня с озабоченностью(или заботой?).
— Есть малость. Ерунда, — я пытался выглядеть равнодушным, и мне не хотелось прерывать этот странный, все более завораживающий меня разговор из-за слабости, нахлынувшей изнутри.
— Усталый должен отдыхать, а не искать новых ощущений, — строго сказал Заратустра, потом помедлил и продолжил как-то отстраненно: — Кожа у людей притупилась, онемела. Путь бесчувственного — между убийством и суицидом. Не надо больше крови, Андрей, ни своей, ни чужой, хватит. Иллюзия ничего не стоит. Отдохни, дышится ведь легко…
Заратустра окидывал взглядом пунцовое небо, а я смотрел на него, завороженный и потрясенный. Неизъяснимое волнение охватило меня, эта встреча — нечто очень важное в моей жизни. Но что мне предстояло пережить с этим человеком? Человеком ли? Сверхчеловеком?
IV
Река несла мимо нас свои темные воды, на том берегу виднелась черная полоска соснового леса, а погружающееся в небытие солнце окрасило горизонт розовой пеленой рваных облаков.
«Человек не умеет быть человеком, — продолжал Заратустра. — Он ведь даже не может говорить с другим человеком напрямую, без соглядатаев и посредников. Он подобно шпиону подслушивает свой собственный разговор. В присутствии шпиона нельзя не лгать, особенно если страшно. Не умеете вы говорить друг с другом глаза в глаза.
Видишь тот берег? Чтобы перейти туда, тебе не нужен мост, тебе просто не нужно бояться. Ничто вам не угрожает, только страх ваш рисует опасность. Столь же мнима опасность, сколь и страх, ее порождающий.
Но появился страх раньше самосознания, вот поэтому доверяет человек страху, а самому Себе — нет. Страх породил самосознание, простое породило сложное. Это нормально. Человек произошел от червя, стоит ли стыдиться своей родословной? Сложное всегда следует за простым.
Теперь человек стоит в очереди к Себе самому, но он стоит в очереди последним, он стоит за червем. Так он ничего не дождется. Скорее уж действительно станет червь человеком!
Но ожидание ожиданию — рознь, а покой — не бездействие. Бездействие не может быть покоем, ведь жизнь продолжается. Но некуда идти, если незачем. Все уже есть в человеке, все предусмотрено, но есть ли он Сам?
Простое понять труднее всего, и создано было сложное, чтобы понять простое. Нужно сложное, но нужно оно для простого, а не само по себе. Сложное — лишь инструмент, а простое — оно и есть сама жизнь. Кто поймет роль сложного и место простого, тот позволит жизни своей жить.
Не люблю я суеты человеческой. Пытается суетливый попасть в струю, но разве можно попасть в себя Самого? Поток жизни — не жизнь, но человек, и не может он попасть в Себя самого, а потому не люблю я человеческой суеты.
Не люблю я человеческого тщеславия. Тщеславному есть что терять. Он будет бояться, даже если предметом его тщеславия будет бесстрашие. Я не люблю выигрыш проигрыша.
Не люблю я человеческих оправданий. Поиск причины — это поиск конца, но не начала. Всегда оправдать можно собственное бездействие, зная причину. Но любой конец иллюзорен, однако реален он для имеющего оправдание. Можно стать жертвой, даже она если никому не нужна. Я не люблю оправданий глупости.
Не люблю я человеческих знаний. Один норовит знанием своим учить другого, но кто же голоден до чужого знания? Знание человеческое — словно яйцо без семени, коли не будет оно съедено, то протухнет, и потому нужно знающему скормить свое знание. А вырасти из яйца этого ничего не вырастет, ибо не для того рождалось оно, чтобы жить, но для того только, чтобы умереть. Не люблю я знаний, которыми учат.
Не люблю я созидания человеческого. Ибо какая разница, что от трудов ваших меняется форма вещества, если не меняется вещество? Иллюзия созидания обманывает созидающего. И когда строят, разрушая, то не строят, а рушат. И когда созидают ради созидания, то созидают смерть. Созидание разрушения ради я не люблю.
Не люблю я добродетелей человеческих. Ибо то, что от сердца идет, не имеет имени, а то, что от разума, — смысла. Нет, не заслуга добродетель ваша, но могильщик, отпевающий искренность. Знайте же, что не выдают медали за искренность, но добродетель ваша в орденах, словно в латах цинковых. И подобны коросте гнойной эти латы, что покрывают собой сердце ваше, и иссохнет оно от заботы такой и вас погубит. Я же не почитаю почитаемых добродетелей.
И человеческой торговли духом не люблю я. И не важна цель, коей возбуждается дух ваш тщедушный, ибо, от цели зависимый, перестает он быть духом. Определяемым становится он из определяющего, если выставлен на продажу. Но не уместен торг, если товар подпорчен, да и сам торг — обесценивает. Разменяете дух — душок получите. А разменной монеты духа человеческого я не люблю.
Не люблю я стремления человеческого делать свою судьбу. Карьера — то участь раба и дорога смерти. Нужно жить, и тогда необходимое дано будет, а более необходимого даже глупцу не может быть нужно. Ненужное востребовано не будет, невостребованное сгниет и погубит необходимое гниеньем своим. Жизнь не более того, что она есть, но не может ее быть мало. Судьба же — довесок к жизни вашей, довесок ненужный и тлетворный для жизни. Не люблю я стремлений человеческих, ибо дурно от них пахнет.
Не люблю я стремления человеческого быть хорошим. Желание это от неудовлетворенности, но когда же недостаточность рождала радость? А если нет в человеке радости, как быть хорошим ему? Стремящийся быть хорошим для других пытается быть каким-то, но не самим Собой, а значит, и не быть вовсе. Если же тебя нет, то что в тебе проку? Стремящийся быть хорошим не может хорошим быть, ибо его Самого нет. И потому стремление это — ложь, а я не люблю лжи человеческой.
Не люблю я служения человеческого, ибо ждет служащий за службу свою награды. Но разве жизнь ваша — не награда вам? А если нет, то, верно, и не живете вы! Или же думаете, что награда за служение ваше — это похороны за государственный счет под выстрелы холостые? Так знайте же, что служите вы смерти служа! Только два пути есть, что известны мне: ты или не жил вовсе, или награждал жизнью. Не люблю я иллюзий человеческих, а служенье из их числа.
Не люблю я сомнений человеческих, ибо сомневающийся неустойчив и зыбок. Какая разница, что все сделал ты правильно, если одолевают тебя сомнения? Помни же, что сомнение разрушает деяние. И знай же, что не сделал ты ничего, если полон сомнения. Жизнь не может быть относительной, в таком качестве ее нет и не может быть. Если нечто есть, то нельзя сомневаться в этом. Не любит сомневающийся жизни, а я не люблю человеческого сомнения.
Не люблю я стремление человеческое делать добро. Если добро, что сделал ты, принесло радость тебе — это добро для тебя, а потому эгоизм. Признайся же в этом и не лги себе никогда! А если добро твое — добро, но нерадостно, то разве же это добро? Тот, кто хочет делать добро, тот следует идее добра, но не добру. И потому растит он злобу жадную в сердце своем, и станет она местью черной, и погубит его, И не важно, кому будет мстить он — себе ли, другим, ибо сам он — иллюзии каторжник, сам он несчастен. Тот же, кто добр, добрым быть не желая, — тот эгоист жизни, тот и пестует жизнь. Но стремящихся делать добро не люблю я.
Не люблю я и человеческих предпочтений, ибо одно не лучше другого, но другое, и у каждого своя правда. Кто не видит этого — тот слеп. А как слепому судить и оказывать предпочтение? Оказывая одному предпочтение, ты в правде отказываешь другому, а значит — лжешь ты, оказывая предпочтение. Вот почему предпочтение всегда лживо! И если оказал ты в одном предпочтение, то показал этим, что в остальном слаб, Признай же слабость свою и не бойся быть слабым! Делай, что можешь, но не думай, что оказываешь тем предпочтение, которое не люблю я, как и все человеческое.
Не люблю я высокомерия человеческого, ибо высокомерие всякое — суть презрение, жизни выказанное. Тот же, кто данного ему не ценит, — тот предает. Не является благодарность покорностью, а покорность не бывает никогда благодарной, потому-то не люблю я и самобичевания человеческого. Неспособен высокомерный разглядеть собственной слабости, этим претендует на абсолютную силу — так и сядет он в лужу. А уничижающийся даже того не сделает, что в силах его. И не знаю я, кто лучше из этих двух, ведь не важно, почему предал ты жизнь. Ты сделал это!
Не люблю я самолюбования человеческого. Глупо гордиться ростом своим или цветом волос — благодари за это родителей, ибо это их гордость. Если же то, что постиг ты, — мудрость жизни, то это ее мудрость. Так чем же ты похваляешься? И даже то, что есть ты, — не твое, ибо придет время и будет все отнято, и не успеешь ты наиграться. Радуйся же, полоумный Нарцисс, вырвут с корнем тебя красотой твоей восхищенные! Любующийся, можешь ты любоваться лишь собственной смертью! Дурной же вкус у того, кто смертью своей любуется вместо жизни, а я потому не люблю человеческого самолюбования.
Не люблю я к свободе стремление человеческое, ибо не знаете вы, к чему стремитесь. Как можете вы стремиться, цели своей не ведая, и от чего хотите свободы? Не от жизни ли хотите освободиться? Так уже от нее вы свободны, стремящиеся, ибо умерли! Или хотите вы гарантий себе безнаказанности?! О, как же несвободны рабы, стремящиеся к свободе, полные страха! Нет, не будет вам свободы такой! Никогда не будет! И какое дело вам до свободы, безумные, если страшитесь вы быть свободными? Зачем права вам, раболепные, если вы страшитесь быть правыми? Страх ваш — вот цепи ваши, а свобода подлинная — это свобода от страха. Но ждете вы, что дадут вам, а взять можете только сами. Смешно мне стремление ваше к свободе! Только мертвецы и стремятся к свободе вашей, ибо не знают они жизни, а я не люблю это стремление.
Но более всего не люблю я соль человеческого — отрицание человеком самого Себя! Как случилось, что, будучи эгоистами, так ненавидите вы эгоизм? Разве же не следует опереться на то, что имеешь, прежде движения? На что же еще полагаться, если не на то, что ты есть? Так кого же пытаетесь вы обмануть?
Быть эгоистом не значит лгать, но значит быть честным с самим Собой. Ибо кто, как не эгоист, ощущает Себя самого. Кто, если не эгоист, может быть самим Собой для другого, позволив тем ему быть Другим? Знай же, что, отрицая Себя самого, ты отрицаешь Другого! Ты не только мертвец, но и убийца!
Лишь иллюзия одна — достойна твоего отрицания. А человек, отрицающий Себя самого, отрицает Жизнь, и он мертв, а потому не человек он, а труп. Я готов говорить с умершим, но я не могу говорить с живым трупом! Отрицающий Себя самого — отрицает меня, и не могу я говорить с ним, ибо меня нет для него. Но я хочу говорить с человеком! Да, я не люблю человеческое, но я дорожу превыше всего человеком!
Человеческое есть нечто, что должно быть побеждено. Но что сделали вы, дабы победить свое рабство?»
V
Словно медный язык монастырского колокола бился в эти минуты о чугунный обод, и он смолк вдруг, внезапно, замер в дрожащих руках звонаря… Заратустра медленно повернул ко мне голову. На его длинных, густых ресницах блеснула слеза, он глубоко вздохнул и после паузы прервал молчание:
— Желание быть сверхчеловеком, может быть, и похвально, не знаю… — он печально улыбнулся.
— Но ведь никто не был еще человеком. Есть песня, да нет у певца ни слуха, ни голоса. Нельзя человеком быть в одиночку. Понимаешь? Не получается…
Сто лет был я окутан холодом сверхчеловеческого одиночества, сто лет. Я хотел быть сверхчеловеком, я стал им, я был им, я устал… Все это ровным счетом ничего не стоит.
Человек не может быть один, но будет он одинок, пока не станет самим Собой для Другого. Как сиять росе утренней, если не ласкает ее луч солнечный?
Как же просто быть самим Собой! Руку подай — и все. Но те, от кого ушел я сто лет назад, не могли именно этого. А я ведь принимал их за людей… Глупо, да? Зачем, мертвец, ты пришел ко мне? Хочешь ли ты теперь жить!
— Да, — ответил я сдавленным голосом.
И тут же испуганное сомнение пронзило меня изнутри: «Он мне не поверит!»
Заратустра улыбнулся:
— Не следи за собой, хватит шпионить. Я знаю, что ты хороший, знаю. Ну чего ты боишься? — его слова звучали, как шелест шелка, он смотрел мне прямо в глаза, улыбаясь своими глазами. — Что же ты? Не доверяешь себе, канатный плясун? Самому Себе, и не доверяешь… Плясун, я пришел с тем, чтобы ты мог танцевать. «Я поверил бы только в то божество, которое умело бы танцевать». Помнишь?
Заратустра тихо рассмеялся, снедая мое смущение.
— У меня не получится, — эти слова скользнули с губ моих сами по себе, словно один только выдох.
— Ну вот, можешь же не шпионить!
И в тот самый миг я впервые ощутил, что это значит «быть самим Собой для Другого». Но уже через сотую долю секунды мой «шпион» снова вернулся. Я смутился, кровь ударила мне в лицо, я затараторил:
— Зар, во мне есть все человеческое, что ты перечислил. Правда, не смейся! И стремление делать добро, и желание строить свою судьбу, меня душит стремление к знанию, свободе, черт бы ее побрал! Я оказываю предпочтение и сомневаюсь, да! Я стыжусь своего высокомерия, но оно есть, от этого никуда не деться. Я, наверное, испытываю самолюбование, наверное. И торгую духом, созидая. Я отрекаюсь от самого Себя — это точно. Прости, наверное, я не тот канатный плясун, которого ты ищешь, ты обознался.
И, выпалив все это, бог знает зачем, я испытал такую обиду, такое отчаяние… Я снова не верил себе, я не верил тому, что сам и говорил. Да, человеческого во мне с избытком, но я не мог позволить себе не быть «канатным плясуном» для моего Заратустры. Я боялся потерять его, я слишком долго его искал. Закусив губу, я пытался справиться с собственным противоречием — или быть честным, или быть настоящим.
— Ты пришел, — тихо ответил он моему молчанию, — значит, ты искал. Многие выходили на этот берег, но только ты заметил паромщика. Ты еще хочешь на тот берег?
— Сверхчеловеком?
— Я сказал: «на тот берег», а не «этажом выше»! — он почти шикнул на меня и сразу вслед за этим расхохотался.
— Ты знаешь, как!
— Тебе нужна чужая победа? Добыча и опыт — разные вещи.
Я почувствовал, что проявляю слабость, что хочу возложить свои заботы на его плечи. Мне стало стыдно, я снова смутился, почувствовал себя маленьким, и мой «шпион» вдруг снова исчез.
— Глупо, да?… Надо самому…
— Я буду для тебя человеком, если ты позволишь.
— Я не должен сомневаться?
— И ты должен быть эгоистом!
— Я и есть эгоист, — сказал я, подумав.
— Нет, ты эгоист для людей, но еще не для самого Себя. Я молчал.
VI
— Знаешь, почему я разглядел в тебе канатного плясуна? — спросил Заратустра после долгого молчания. — Ты развлекаешь толпу, но ты рискуешь не ради выгоды. Ты мечтаешь разглядеть в этой толпе одного — того, кто не будет посмеиваться над твоими прыжками и кубертатами, кто не будет прищелкивать языком, предвкушая скорую твою гибель. Ты ищешь того, кто будет бояться за тебя, чтобы ты мог не бояться. Ты ищешь человека, чтобы быть человеком. Зачем еще ты встал на канат?
Ты задумался над вопросами, которые уже не оставят тебя. Ты хочешь решить загадку человеческого. Я думаю, что тут нет решения. Это какая-то умственная жвачка. Порочные круги, морская пена. Пытаясь познать человеческое, ты пытаешься изучить свою тень. Но тень иллюзорна, это ложный аналог твоего отношения со Светом. Человеческое — паяц, что отвлекает тебя от человека, паяц, толкающий тебя в бездну смерти. Ты будешь познавать больше и больше, но так ты никогда ничего не узнаешь.
Человеческое — это нарождающаяся иллюзия. Она красочна, ею можно залюбоваться, но она не откроет тебе Света, заманив мишурой своего дешевого фейерверка. Ты должен узнать сокровенное, ты должен узнать человека. Ты уже встал на путь жизни, но ты еще не живешь. Ты канатный плясун, теперь ты можешь стать канатным висельником, а можешь танцевать. В этот раз я поспел раньше твоей смерти. Не покидай же меня! Жизнь еще теплится. Я не могу сказать тебе ничего, что бы ты хотел услышать, это никак невозможно. Но ты ведь все знаешь сам, не можешь не знать. Только не сомневайся, не ищи оправданий и не бойся!
Заратустра замолчал, а я не мог ему ответить. Мне предстояло или умереть, или, преодолев свой страх, обратить себя к жизни и жить. Он шевельнулся, его рука тихо коснулась моей руки.
VII
Темнело. Мы сидели на остывающей земле, Заратустра сжимал мою руку в своей и молчал, но вечерняя прохлада казалась мне парным молоком, мне было тепло изнутри. Мир распахнулся, подобно мягкому ватному одеялу. Мысли редко мерцали на периферии моего сознания, навязчивые шпионы куда-то исчезли, время остановилось, а величественное солнце замерло плавящимся полукругом над линией горизонта.
Я улыбался и почему-то плакал, соленые капли неторопливо сбегали по горячим щекам и беззвучно падали на речной песок. Все вокруг жило, я чувствовал это — небо, солнце и эта река, несущая мимо нас свои воды, все жило и предлагало мне жизнь.
Сколько прошло времени, я не знаю, но вдруг крикнула птица, крикнула пронзительно, зычно, призывно. Заратустра встал и подошел к воде.
— Прощай, уходящее Солнце! — прокричал Заратустра. — Иди на покой. Как хорошо, когда не жжешь ты, но греешь! Не усердствуй же, люди сожгут себя сами. Погребальные костры уже приготовлены! Пиршество пламени не за горами!
Закат, грозный усмиритель огня, к тебе обращается Заратустра! Сохрани тепло моей нежности, сердце мое снова бьется! Прекрасный улов уготовил ты мне сегодня, великий кормчий!
Солнце, слышишь?! Заратустра поймал человека! Уходи же, не отбрасывай тени. Хватит теней! В мире теней я нашел Свет! Уйди, Солнце, дай мне налюбоваться Светом!
После этих слов Заратустра повернулся ко мне. Его стройное тело разрезало пополам диск уходящего солнца. И, словно поджидая этой секунды, хором многоголосым закричали птицы, зашелестели листья деревьев, терзаемые внезапным порывом ветра, а солнце, зависшее было над полоскою леса, упало за горизонт.
— Нам пора, канатный плясун, старик уже заждался нас в безумии своего одиночества!
VIII
Мы шли через лес, ветви хватали нас за руки, едва различимые во тьме корни ловили каждый наш шаг. Но вот слабый лунный свет обрисовал контуры покосившегося строения, жалкий огонек печально выглядывал из маленького окошка небольшой хижины.
Заратустра широко распахнул дверь, свет вылился из дома наружу, сопровождаемый раздраженным голосом:
— Опять ты, неугомонный? — сипло проворчал сухощавый старик, глядя куда-то в сторону. Впрочем, его водянистые глаза, казалось, и так отказывались видеть.
— Я не один, старик! Я с канатным плясуном. Помнишь его? — весело отвечал Заратустра, по-хозяйски проходя внутрь хижины и увлекая меня за собой.
— А мне-то что? Мертвец ты или живой — какая разница старику? Старику наплевать! — он пошамкал рассохшимися губами и ворча, что, мол, хлеба и вина уйдет в два раза больше обычного, а он, дескать, на это не рассчитывал, удалился в кухню. По дороге он еще что-то бубнил в этом духе, кажется, относительно нашей легкомысленности.
Заратустра добродушно смеялся, провожая старика и взглядом, и каким-то забавным напутствием. Я же, напротив, отпустил печальную сентенцию:
— Если он прав, то стариков значительно больше, чем может показаться на первый взгляд.
— Когда ты так говоришь, то сам становишься стариком, — строго сказал Заратустра и направился в комнату.
— А как избежать такой старости? — спросил я, когда мы усаживались за большой деревянный стол.