Легенда о тихом мальчике 4 глава




Так, в таком веселом собеседовании, мы шли, пока я не посадил своего патрона в такси и пошел обратно на ту дорогу, где я мужественно хвалился ударами в живот ради спасения часов своих.

Наконец я дошел до дома и почему-то, в результате каких-то непредугаданных душевных движений, захотел принять душ.

На груди я обнаружил одну бляшку псориаза. Хотя я очень далек от знания и понимания кожных болезней, которые конечно же самые трудные и непонятные во всей медицине, почти как душевные болезни, и даже имеют много общего с ними, но все же я помнил, что псориаз часто связывается с различными нервными и аллергическими моментами и еще с чем-то таким же малоопределенным, что лечить его трудно, а точнее, невозможно, что может он быть одиночными бляшками, может распространяться только на отдельные области, а может тотально распространяться по телу и даже уродовать суставы и что чаще всего это бывает на руках, пониже локтей.

Я в ужасе посмотрел на руки. Они были чистые.

Единичные бляшки — ерунда. Не надо нервничать. Единичные бляшки могут сохраниться навсегда и не распространяться.

Про псориаз я узнал еще в школе. Мой товарищ показал однажды свои локти и рассказал про какого-то старика, который здорово лечит псориаз осадком дыма горящей газеты. Я это запомнил, потому что, во-первых, детская память охотно и легко загружается всяким бредом, и потом, меня поразила изощренность людская, додумавшаяся до такого странного лечения.

А потом много лет я не встречал и не слыхал про эту болезнь. А уже в институте у меня был сокурсник, который каждый раз покрывался псориатическими бляшками, когда наступала экзаменационная сессия. А потом я видал этих больных, когда мы проходили кожные болезни. А теперь и у меня одна псориатическая бляшка.

Я, помню, рассматривал эту свою псориатическую бляшку и раздумывал, к чему она приведет меня. Пораздумав, я успокоился, потому что хоть псориаз и кожная болезнь, но вполне благородная и даже связана с нервными переживаниями, а на опасных местах у меня ничего нет, и, главное, у меня нет на руках, — значит, ничто не угрожает моей профессии, а дело превыше всего. А через несколько дней у меня произошло непредвиденное на работе. Большую операцию, которую я делал первый раз в жизни, начальник мой почему-то назначил на понедельник тринадцатого числа. Я пошел к нему:

— Перенесите, пожалуйста, операцию Филиппова.

— Почему?

— Понедельник. Тринадцатое.

Шеф посмотрел на сидевших у него своих ближайших помощников и начал:

— Знаешь ли, дорогой мой, мы не можем ради блажи и чьего-то идиотизма нарушать общий порядок. Я был во многих странах, видел отделения крупнейших хирургов мира, там действительно работают как надо, не то что у нас в больнице, и там шеф действительно хозяин отделения, но я нигде не видал, чтобы считались с подобной ерундой. Можно пойти многому навстречу, но нельзя ломать заведенный порядок. Операционное расписание — это святая святых нашего порядка, и путать его я не позволю. Я готов идти навстречу разным прихотям моих помощников, но все в меру. Я демонстрировал свои операции разным хирургам мира, но никогда не обращал внимания на подобную ерунду. Я понимаю, если бы ты сказал, что у тебя в этот день что-то, что заставляет тебя торопиться, например важное любовное свидание или день рождения. Но попустительствовать подобной ерунде — нет, этого не будет. Я соблюдаю общий порядок, и вы будьте добры. Приход должен быть, каков поп. Первое, с чем мы должны и будем бороться в нашей больнице, — это с ерундой и нарушением заведенного порядка. Самое главное, чего мы должны добиться, — это неукоснительное соблюдение порядка…

И говорил, говорил, говорил… и закончил:

— …состоится в назначенный день, и оперировать будешь ты. Все молчали, и я молчал.

День операции приближался.

У больного была резус-отрицательная кровь, а она не всегда бывает в запасе в достаточном количестве, я не тормошил особенно станцию переливания крови, в надежде, что достаточного количества к назначенному дню не будет. Я не торопился. Я не подгонял. Я не волновался. Я не доставал. В понедельник тринадцатого крови не было. Во вторник четырнадцатого ее привезли. Во вторник четырнадцатого я и делал эту операцию.

— Ты что ж думаешь! Я дурак! Я не понимаю, что ты нарочно все это сделал. Вы, Евгений Львович, нарушили расписание операций на всю неделю. Я никому не позволю нарушать мой порядок. Я могу и сам справиться с вами, но я не хочу. Пусть это решает собрание. Мне в глубокой степени плевать на собрание, я хозяин здесь, и окончательно я буду все решать, как и что с тобой делать, но сначала пусть вас покатают на собраниях. Интересно, что будешь ты говорить? О суевериях, да? Я на всю больницу подниму вас на смех. И не подумайте, пожалуйста, что сам я справиться не могу. Пусть я не настолько хозяин, как были братья Мейо, да я и не могу, да и не хочу тебя выгонять, но глумиться над своим порядком не позволю. А за одного битого двух небитых дают.

И говорил, говорил, говорил, обращаясь не столько ко мне, сколько к своим присным, сидевшим вокруг на стульях, креслах, диване.

А потом, я помню, было собрание, посвященное трудовой дисциплине, и выступили все, сидевшие тогда на стульях, креслах, диване, и поносили меня за недостойное советского врача суеверие, сломавшее порядок операционного расписания.

А потом выволокли меня на трибуну и стали требовать объяснений. А наш патрон сидел, посмеивался, и подмигивал мне, и шепнул даже, что он мне покажет пользу порядка, и я знал, что после меня выступит он, и, что бы я ни сказал, он все с блеском опровергнет, потому что говорить он умел и любил.

Я и стал говорить, что не понимаю, о каких суевериях они говорят, просто не было нужной крови в достаточном количестве, что я также осуждаю суеверие у советского врача, и даже у английского или немецкого врача. Я осудил суеверия. Я сказал, что мы должны бороться с суевериями, которые чаще всего бывают у профессий, связанных со стихиями и смертями, как, например, у моряков, летчиков, шахтеров и хирургов, и их, суеверий, значительно меньше у чиновников, юристов, учителей, и что, где бы ни появились суеверия, мы, советские люди, должны бороться против них, должны искать пути разумной борьбы со стихиями и смертями, что я тоже против всяких суеверий, но человеческая жизнь мне дороже.

Во время своей речи у двух сидящих в аудитории я заметил следы псориаза на лице, и мне стало легче.

Босс наш все понял во время моей речи и долго говорил про порядок и необходимость строгости при полном понимании настоящих просьб своих сотрудников, которые все должны стремиться попасть из категории «сотрудников» в категорию «помощников» его, и тогда все научатся очень многому, и он всем поможет, всех научит, все будут довольны, а кто не захочет, то он никого не держит. Он равно как всех охотно берет на работу, так и охотно отпускает. Он понимает, что уйти от нас хотят только те, кто не любит по-настоящему хирургию, но поскольку работают в ней, то, по существу, являются объективно врагами нашего дела, простить им этого мы не можем, а должны стараться избавиться от них. Пусть, кто хочет, уходит. Уговаривать никого и ни в чем он не намерен. И если наша система здравоохранения не позволяет ему просто выгнать плохого работника, то ограничить его вредную деятельность он всегда в силах, хоть, возможно, этого и мало.

Когда после этого собрания я пришел домой, то обнаружил бляшки псориаза и на животе, и на голове. У меня очень маленькое зеркало, и мне очень неудобно рассматривать тело свое и трудно искать, где у меня бляшки есть, а где их нет. Поэтому на следующий день я купил большое зеркало и приделал его к двери, и мне стало намного удобнее рассматривать себя.

Я стал обращать внимание на всех окружающих и у многих стал замечать следы псориаза. Либо я не замечал раньше, либо просто все больше и больше людей страдает этим недугом. А я очень боялся, что псориаз мой распространится на мои руки, и тогда я буду вынужден уйти из хирургии, а что я тогда буду делать, ведь хирургию я люблю очень, и все остальное мне кажется либо бездеятельным, либо ничтожным, либо гнусным… И я еще придумывал много определений для разных чужих дел.

Постепенно я настолько свыкся с мыслью — болезнь у меня благородная, нервная, что начал тщеславно рассказывать о моем псориазе всем окружающим, и когда все узнали про это, меня стали расспрашивать, а как руки, не помешает ли эта благородная болезнь моей деятельности. И коллеги мои по больнице тоже время от времени интересовались моими руками, и я всем гордо говорил о чистоте своих рук и о нервно-благородной природе моего заболевания.

По вечерам же я раздевался и рассматривал в большом зеркале свое тело. Бляшки единичные были только на голове, груди, спине, животе и ногах. Ничего страшного.

И как раньше я не видел, сколько ходит людей со следами псориаза, а сколько людей почесывается! По мере прогрессирования моей болезни, по мере моего собственного прогрессирования я стал замечать, что, пожалуй, больше половины окружающих меня людей почесывается. Наверное, сейчас стало много больных псориазом — или я действительно не замечал этого раньше.

Когда я обнаруживал у себя новые бляшки, начинал нервничать, и, к сожалению, иногда, особо расчесавшись, я говорил шефу о своем коллеге то, что лучше было бы ему не знать, что вызывало гнев его, а начальственный гнев, как правило, это известно всем, заканчивается какими-нибудь внутренними оргвыводами, которые затем вылезают наружу, и часто с неприятными последствиями не только для оговоренного, но и для всех вокруг.

Я начинал нервничать уже и от этого, и у меня появлялись новые бляшки, и я старался выгораживать перед самим собой свое право на то, что я уже сделал, вернее, что уже наделал. Я начинал думать о человеке, про которого что-то рассказал своему начальнику, и в конце концов понимал, что сказал я правильно, что человек этот действительно гад и вполне заслуживает тех оргвыводов, которые свалились на него. Мы ведь вообще очень часто начинаем хуже относиться, перестаем любить тех, кому сделали, или даже пришлось сделать, зло, и мне стало казаться, что и все мы заслуживаем всего того, что свалилось в результате и на нас.

И наконец я решил, что ничего лишнего мною не было сказано и не было сделано. Ведь я лично ничего не приобрел и не получил, но порядка в отделении стало больше, и стал он лучше, и недалек тот день, когда значительно улучшится и наша диагностика, и лечение, и результаты операций.

Во всяком случае, сейчас мне кажется, что все было именно так, как я вспоминаю.

А сам я все чаще и чаще запирался в ванной и изучал свое тело и все больше и больше придавал ему значения. И всегда, когда я увлеченно этим занимался, мои исследования отвлекало капание воды из крана. Капание какой-то странной мелодией. Кап-кап-кап — разная тональность, разное ударение в каждом «капе». И я думал, когда отвлекался от своего тела, от своих бляшек, что так может капать все: вода, кровь, слезы, слюни, сопли. Я отвлеченно думал и радовался, что не капаю, мне казалось, что я не капаю, совершенно забывая про свои наветы, про распространение своего псориаза, забывая, после чего каждый раз появляются новые бляшки псориаза.

Странно, как самое хорошее трансформируется в самое плохое, в зависимости от самого, самого, что есть у человека внутри. Кроме хирургии я больше всего любил книги и общение с людьми. Я всегда старался уезжать с работы вместе с кем-нибудь. Мы ехали в метро и трепались. Я любил, чтобы люди приходили ко мне домой. Мы сидели подле моих книг и трепались. Чем больше времени я отдавал людям, тем больше времени мне не хватало для чтения. Я стал стараться уезжать с работы один, чтобы в метро спокойно почитать и чтобы никто не мешал мне. Я стал привыкать к дороге без спутников. Когда ко мне приходили домой, часто уходили с какой-нибудь книгой — не подарок, а так, почитать. И не всегда книга возвращалась. Меня считали не жадным. Это из-за денег. А ведь жадность узнается по отношению к тому, что для тебя дорого, а не по тому, что для тебя ничто. А я постепенно все суживал круг приходящих ко мне людей, я начинал делить людей на могущих попросить у меня книгу и на никогда не просящих книг. Постепенно ко мне стали ходить лишь люди, которые были совершенно равнодушны к книгам, к слову, их больше интересовали заботы о своем теле.

Кажется, все было именно так. Я сейчас все откровенно вспоминаю.

Итак, я работал, я читал, я исследовал свое тело.

Так жизнь шла вперед. Во всяком случае, по-моему, так».

— Валя, давай еще раз его промоем. Промыли.

— Может, сменить вас, Евгений Львович?

— Нет. Я лучше посижу. Так никто и не зайдет из них.

— Да они знают, что вы здесь.

И снова сжимает — отпускает. Вдох — выдох. Вдох — выдох.

«И в результате всех этих философствований, усмешек, передряг и нервотрепки псориаз мой сильно ухудшился, и в основном на голове. Затылок мой был словно закован в гипс, и мысли не уходили дальше этой преграды.

О чем мне было говорить, когда я весь, и голова в особенности, в путах этой болезни, ограничивающих живую мысль.

И лишь во время операции я отвлекался и целиком уходил в жизнь. От этого я еще больше привязывался к хирургии. Она мне стала необходима, она для меня стала воздухом. Мне казалось, что если я больше оперирую — болезнь уменьшалась. Но в клинике я оперировать стал меньше.

Через месяц псориаз распространился на все руки.

Так бы и ушел совсем из хирургии. Но, слава богу, ушел я только из этой клиники. И перешел в другую клинику. Надо было, наверное, пройти через еще одно близкое к прежнему испытание, прежде чем я нашел свое место, нашел нормальную жизнь.

А псориаз сейчас остался только на голове. Что же это было — этот странный период в моей жизни? Назвать его пропащим временем нельзя. Наверное…»

— Евгений Львович, вы ж хотели через час отключить его?

— Да, Валечка, хотел. Давай еще раз промоем ему трахею. И вызови кого-нибудь сюда. Позови сюда Онисова. Пусть сидит, качает. Хоть бы раз зашел, посмотрел бы на больного.

— Он сейчас грыжу оперирует.

— Ну, Лев Павлович Агейкин пусть придет. Или кого из девочек позови. Или нет. Давай промоем ему, и пусть подышит сам. Посмотрим. Который час?

— Два часа.

— Уже! Мне ж, наверное, ехать надо сейчас. Эй! Как дела? Легче? — Больной благодарно, удивленно ответил верхними веками. В глазах было: «Кто же я! За что?» Мишкин махнул рукой. — Ну работайте.

Из ординаторской он позвонил Гале и назначил ей свидание у входа в контору по снабжению медоборудованием.

Прием был им назначен на 15.30. Около четырех часов их и принял начальник конторы этой Петр Игнатьевич Бояров.

Бояров. Ну что, виден стройке конец?

Адамыч. Ну не так чтобы близко, но уже пора думать о внутренностях.

Мишкин. Да знать хотя бы, что положено и что дадите.

Бояров. Семиэтажка?

Мишкин. Угу.

Бояров. Шесть операционных?

Мишкин. К сожалению.

Бояров. Почему к сожалению?

Банкин Василий Николаевич. Вы подумайте — триста пятьдесят коек. Разве нам хватит шесть операционных мест?

Бояров. У вас как распределятся койки?

Адамыч. Пять отделений по семьдесят коек. Сто сорок чистой хирургии, сто сорок травмы, семьдесят оперативной гинекологии.

Бояров. А как же вы столы распределите?

Мишкин. И не знаем даже. На хирургию один экстренный стол, как минимум? Так?

Бояров. Ну.

Мишкин. Один на травму?

Бояров. Ну.

Мишкин. По два плановых стола на каждое хирургическое отделение и по одному на травму. Так?

Бояров. Почему по два на каждую хирургию?

Мишкин. Если в отделении семьдесят коек, то в среднем в день будет одна-две большие операции с наркозом и несколько мелочей под местной анестезией. Так?

Бояров. Ну.

Мишкин. Под местной, как правило, операции почище. Это ведь грыжи, вены, всякие маленькие опухоли поверхностные. Значит, если один стол, то сначала надо делать мелочь, а потом переходить к большим операциям. Значит, операции на желудках, скажем, на желчных путях, на кишечнике, пищеводе, легких — придется начинать после двенадцати. А так нельзя. Так?

Бояров. Ну.

Мишкин. Значит, надо два стола.

Банкин. Итого — четыре, два, два и один для гинекологии — девять, стало быть.

Бояров. Ну.

Мишкин. Что «ну»?

Бояров. Ну, мало. Как же вы выйдете из положения?

Банкин. Плохо выходим из положения. Решили по три стола травме и хирургии. А в гинекологическом отделении сделали из перевязочной еще одну операционную. Все равно два стола еще нужно.

Бояров. А два стола в одну операционную нельзя?

Адамыч. По метражу можно. Но строители не разрешают светильники перемещать. В потолочных блоках у них какие-то коммуникации проходят.

Мишкин. Вообще проект устарелый. Реанимация и послеоперационное отделение не предусмотрены начисто. Где-то что-то ломать и перестраивать придется. Больница спроектирована пятнадцать лет назад. А строится только сейчас.

Бояров. Есть уже другой проект. Современный. Еще год будут строить по этому проекту, а через полтора года уже по новому проекту. Тогда вам будет хорошо. Потерпите.

Галя. Потерпите! Нам! Мы уже здесь угнездимся.

Бояров. Ну, вашим друзьям и потомкам. (Смеется.) Ну хорошо, останавливаемся на семи столах. Хоть это плохо, но сами говорите, что проект устарел. За вашими требованиями не угонишься.

Мишкин. Если догонять со скоростью сто километров за пятнадцать лет. А мы все перестраиваем и перестраиваем. По методе тришкиного кафтана. Так что вы нам дадите? Со столов начнем.

Бояров. Ну.

Мишкин. Сколько?

Бояров. Я ж сказал, десять дам. И в перевязочные.

Банкин. А какие?

Бояров. А вот эти. (Показывает проспект и картинки.)

Мишкин. Да это разве операционные — это перевязочные. Таких нам надо, по крайней мере, двенадцать. По два на этаж, и в приемное отделение, и в реанимацию.

Бояров. Вот и договорились. Выпиши им, Маркин, двенадцать,

В углу комнаты за столом сидел человек, на которого они вначале не обратили внимания.

Банкин. Нам два ортопедических стола надо. Каждому травматологическому отделению.

Бояров. Да они больше трех тысяч стоят. Деньги есть?

Адамыч. На новый корпус денег-то дали. Да что толку от них, когда не знаешь, как реализовать. Ведь вы ничего не даете?

Бояров. Ну.

Адамыч. Что «ну»?

Бояров. Как же не даем! Два ортопедических стола хотите?

Банкин. Ну.

Бояров. Берите. Маркин, выпиши один стол.

Мишкин. Хоть один. Еще пять универсальных операционных столов.

Бояров. Нету.

Мишкин. Да как же нет? Ведь не можем же мы открыть без них хирургическое отделение.

Бояров. Ну хорошо. Маркин, выпиши им два стола.

Мишкин. Как же два! Ведь в каждый операционный зал надо поставить по столу. Вы же планировали корпус. Как же можно корпус хирургический планировать, а столов к нему нет! Абсурд. Мы не откроем корпус.

Бояров. Откроете. Обяжут.

Банкин. А оперировать на чем?! На каталках, что ли!?

Бояров. Найдем на чем. Разберемся. Дальше что?

Адамыч. Наркозные аппараты.

Бояров. Это плохо. «Наркон» хотите?

Банкин. Это типа «Макинтоша», что ли?

Бояров. Ну.

Мишкин. Так они для полевых только условий годятся да в перевязочные. А для больших операций… На каждый этаж, в перевязочные, пять штук, пригодятся.

Бояров. Маркин, выпиши пять «Нарконов». А для больших операций дадим венгерский «Хирана-6» и наш УНАП-2.

Галя. А «Полинаркона» нашего нет?

Бояров. Ни одного.

Галя. Завод-то работает, производство налажено — куда ж они делись?

Бояров. У нас, кроме вашей больницы, ничего нет, да? У нас институты, у нас госпитали, у нас учреждения гражданской обороны. У нас все! А тут ваша больница вдруг.

Галя. Но не мы же запланировали нашу больницу, а вы. Два аппарата на триста хирургических коек — это анекдот, это смешно, это преступно, в конце концов!

Бояров. Ну-ну!

Мишкин (бьет Галю под столом ногой). Петр Игнатьевич, но это же действительно невпроворот мало.

Бояров. Пока так. А там разберемся. Что еще?

Мишкин. Думаете, чего забудем? (Улыбается. И все улыбаются.) Еще дыхательная аппаратура.

Бояров. Один РО-2.

Галя. Он же давно устарел. Сейчас пользуются РО-3 или РО-5.

Бояров. Сделаете, оформите приказом по горздраву реанимационное отделение — дам РО-5.

Мишкин. Светильники над столами.

Бояров. Маркин, выпиши, что есть.

Банкин. А что есть?

Бояров. А что есть, то и есть. Осветите. Из ничего не только конфетки не сделаете, но и дерьма.

Адамыч. Насчет кроватей как?

Бояров. Каких?

Мишкин. Вестимо каких. Не этих, которые у нас в инвентарной ведомости числятся как «больничная койка», а по существу койка солдатская. Нам функциональные нужны. Чтоб тяжелые больные лежали.

Бояров. Сколько?

Мишкин. Мы бы хотели все. Чтоб как в институтах.

Бояров. Серьезно давай.

Мишкин. Пятнадцать в послеоперационное отделение и реанимацию и по десять, пожалуй, на каждый этаж.

Бояров. Был договор у нас с зарубежной фирмой. По сто сорок рублей кровать. А они, подлецы, на сто сорок семь сделали. Так что у меня на весь город всего триста кроватей сейчас есть. Дам десять. Маркин, выпиши. И все. Все. Время. Конец рабочего дня. Смотрите, сколько времени убили. Маркин, все, иди.

Галя. Было бы у вас все, что надо! Дел-то на десять минут.

Бояров. Вам все тяп-ляп. Это дело, а не черт те что. Сегодня день такой, что даже пообедать не успел.

Мишкин. Мы тоже, Петр Игнатьевич. Может, пойдем пообедаем вместе?

Бояров. Когда? Сейчас?

Мишкин. Ну.

Бояров. Все равно есть-то надо. Пойдем. Пойдем в компании. А куда?

Мишкин. Да вот же ресторан. Ваш сосед.

Бояров. Ну ладно. Подождите меня в коридоре. Я сейчас.

В коридоре они сбились в кучу.

Галя. Дерьмо мужик.

Мишкин. Зря ты. А его положение каково! Ничего нет, а все пристают.

Галя. Все равно не нравится.

Мишкин. Все, что не соответствует нашим взглядам, — на наш взгляд, плохо. Вот в чем беда. Просто мы думаем не так, как он. Ну да ладно. Деньги у кого есть? У меня с собой только одна пятерка.

Банкин. У меня трояк.

Галя. Я в магазин собиралась. У меня десятка.

Мишкин. Мало. Мотай, Галя, домой, возьми деньги и сюда.

Галя. Да дома тоже нет. Завтра зарплата.

Мишкин. К матери поезжай. Завтра отдадим, наберем. Нам бы сейчас.

Адамыч. А мне, может, вам не мешать, уйти, а?

Банкин. Конечно. Мы тут с ним по-свойски. Как думаете, поможет?

Адамыч. Ну.

ЗАПИСЬ ПЯТАЯ

— Нет, Женька, ты как хочешь, но я не могу понять, чем вы, медики, отличаетесь от всех остальных профессий, что вам необходима какая-то особая клятва.

— Это говорит тебе представитель науки точной, а я, как представитель полунауки и мира эмоций, полностью присоединяюсь. Вот так. А если серьезно — болтовня одна и фанфаронство. Впрочем, может, это чисто хирургическое.

Женя. Я не знаю, нужна клятва или нет, но непосредственно и конкретно очень страшно с чужой жизнью иметь дело. Знаешь, я человек несуеверный, но зачем я буду рисковать чужой жизнью и оперировать тринадцатого в понедельник. Не так ли? И ты, Володька, и ты, Филька, оба вы рационалисты. Ко всему подходите с позиций двадцатого века, зависящих от количества элементарных частиц или еще чего-то меньшего. А медицина еще не достигла уровня двадцатого века. Это биология еще только старается. И пока мы ведем счет на одно человеческое тело. Это страшно. Вот и придумывает человечество до сих пор всякие клятвы.

Володя. Насчет частиц, дематериализации — ты бы лучше не лез, куда не понимаешь.

Филипп. Действительно, пользуйся своими медицинскими примерами и образами и не лезь больше никуда. Ты-то понимаешь ли, что говоришь?

Женя. Ну ладно, до матча осталось тридцать минут. Телевизор выключай. Выпиваем — и я начинаю вещать. Ваше здоровьечко. Пообедать успеем, а?

Филипп. «Дин сколь, мин сколь», как говорится. Конечно, успеем.

Володя. Соленые помидорчики — это «во»! А ваша клятва — это тьфу! Если человек порядочный, то он и без клятвы будет что надо. А не порядочный — и из-за соленого помидорчика…

Женя. Верно говоришь. Выпьем.

Выпили. Жуют. Недолго молчат.

Женя. Там, где есть точные знания, есть счет — где точно известно, что надо делать в тот или иной момент эксперимента ли, производства ли, ремонта ли, заранее можно рассчитать, — там, где делается не по велениям души, не по какой-то там интуиции, неосознанной информации, — там нечего и говорить о каких-то клятвах. Клятва нужна как обряд посвящения в орден и для соблюдения устава.

Володя. Верно. Так зачем вы из себя орден строите?!

Женя. Да это не мы — это все вы. А мы тоже. Мы и есть определенный орден, братство, в идеальном варианте братство, призванное помогать страдающим, созданное для ликвидации, по возможности, страданий телесных. Прощеньица за пафос просим, но пафос и ритуал тоже входят в обряд. И по идее — это не чиновничий аппарат (эх, хорошо бы); к сожалению, не рационалистический аппарат науки, — а может, и не к сожалению, — а какое-то душевное движение с какими-то знаниями. Мы пока не наука, но много умеем…

Володя. Тогда другое дело. Тогда так и объявите.

Женя. Вы меня спрашиваете — я говорю свою точку зрения.

Володя. Это верно. Настоящая наука может позволить себе раскованность, расхристанность, пренебрежение ритуалом. А пока науки нет — надо быть закованным в какие-то полушаманские обряды, например клятву. Тут-де другое дело. Нет вопросов больше. Надо быть закованным, застегнутым на все пуговицы, закрытым высоким и строгим, почти пасторским воротничком, чтобы походить на строгого ученого. Например, клятва. Клятва и показная строгость — братья. Необходимы. Особенно если ты еще при этом думаешь, что являешься представителем науки, да к тому же самой гуманной… как это у вас там произносится с павлиньей гордостью. Долго говорим очень.

Филипп. Если уж говорить о науке, то физики могут себе позволить, как поэты, ходить в свитере, в куртке и на конгресс и по горам. Медик же, если он мыслит себя «представителем», вынужден накидывать петлю из галстука. Впрочем, поэт в горы не пойдет. Прогресс искусства еще настолько не вырос, конечно. Каждый в чужом понимает больше и с большим удовольствием говорит не о своем, когда только представляется возможность.

Женя. В искусстве нет прогресса, быть не может. Оно всегда впереди. Так как прогресс в основном это борьба со смертью, а…

Володя. «Друг Аркадий, не говори красиво». И не говори трюизмами. Говори про свое.

Женя. Ты-то, конечно, про свое говоришь. Еще выпью — знаешь как заговорю! Как физики. Нравится мне феня физиков. То бишь ее нет. Это хорошо. Физики, например, могут себе позволить назвать какую-то там частицу, или подчастицу, или полчастицы именем призрака, порожденного фантазией полумистического писателя, и измерять эти миражи единицами странности или шарма.

Филипп. Ты слишком много знаешь — тебя надо убить.

Володя. Объясняю тебе, Филек. Это он про кварки и Джойса. Ну, болтун.

Женя. Ну погоди — я про свое хочу. Вот мы, медики, стараемся ликвидировать все личностное, свободное, раскованное, нестрогое. Международная комиссия анатомов ликвидировала именные названия некоторых частей тела организма. Меняют свою орденскую феню. А многие, многие поколения врачей вот уже сотни лет называли паховую складку именем Пупарта. Теперь имя отменено. Фатеров сосок теперь должно именовать: Большой сосок двенадцатиперстной кишки. Теперь нет ни трубы Фаллопия, ни трубы Евстахия. Мы строгостью, респектабельностью, обрядовостью заменяем точные знания. И пока точных знаний нет — нам это нужно: и клятва, и одежда, и ритуал при обсуждениях. А все потому, что наша наука — это будущее, сложнее всяких там химий, физик. Человек или человечество еще просто не доросло до нашей науки.

Володя. Ну, гуляешь, парень. Да что вы без этих наук?

Женя. Именно. А для чего они? Для человека. Чтоб познать человека. И дух, и тело. Вот мы и ждем вас.

Филипп. Ну вот, дождался. Мы собрались здесь.

Женя. А все прочие науки создают у человека манию величия. В свое время дошли, что, если поддеть большой камень палкой, которую посредине опереть на камень маленький и надавить на свободный конец, большой камень оторвется от земли. И сразу же: дайте мне точку опоры, и я переверну весь мир.

Володя. Болтун. На кого замахиваешься!

Женя. Не огорчайся. Математики спесь сбили. Когда стали считать, почему яблоки падают. Как-то манию величия поубавило.

Филипп. Я, как представитель не знаю чего, предлагаю продолжить трапезу, иначе не успеем. И не обобщай, Жека. Все основные ошибки, заблуждения и злоупотребления мира и в мире начинались с обобщений. Бойся их!

Женя. Иди ты и молчи. А химия занималась поисками камня и способа превращения дерьма в конфетку и газовых миражей.

Филипп. Это нашли. Из газа сейчас и шубы делают.

Женя. Все верно, но дай досказать, потому как когда начнут играть Бразилия с Англией, то наука и все прочее должны будут умолкнуть. Ну дайте поговорить.

Володя. Ну, пыли дальше. Время на исходе.

Женя. Мы ждем, когда все ваши поверхностные науки сольются в одну нашу и создадут настоящую медицину. А пока не можете, не мешайте нам быть орденом, попами, шаманами, лицедеями, нам нужны клятвы, запрещения курить, пить, не есть сладкого или соленого, бегать трусцой и так далее, потому что все-таки мы много умеем и многим помогаем. А что умирают все же — так стопроцентная смертность останется до скончания мира, наверное.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-02-02 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: