Легенда о тихом мальчике 10 глава




Да, к сожалению, это реальность, многие себе позволяют, но почему-то считается, что для хирургов это естественно. По-моему, это мусор хирургической жизни. Но это есть, авторы фильма не погрешили против истины, но хотелось бы, чтобы они, как люди искусства, возможно даже наделенные внутренней культурой, тактом, воспитанием, чтобы они как-нибудь оценили этот эксцесс со своих авторских позиций.

Впрочем, может быть, они и оценили.

Приходько в своих отношениях с коллегами, да и с больными, прямолинеен, как истина в последней инстанции. Этот генетический свой код он передал следующему поколению. И следующее поколение, сын его, воспитанный им, получив ту же комбинацию хромосом (по-видимому), с той же категоричностью последней инстанции ломает жизнь ему, отцу. Сын бьет по отцу, бьет по его любимой женщине, а потом, как всегда бывает в результате нетерпимой категоричности, и по себе. Целенаправленная категоричность и нетерпимость, решительно взятое себе право решать за других — мстит, мстит всем без разбору.

Под конец фильма я испугался возможной, надвигающейся, напрашивающейся пошлости. У зрителя создают впечатление, что возможный донор, женщина, попавшая в аварию и лежащая перед героем-хирургом грядущим трупом, сердце которой можно будет пересадить, — эта женщина, кажется, любимая героя фильма.

Кажется, но не оказывается. Не она.

Герой потрясен. Профессор задумывается. Авторы говорят герою: «Ну ты, отрицающий моральную сторону проблемы! А если это твой близкий?! Как?!»

Профессор качается, у героя боли в сердце, очень картинно демонстрируемые поглаживанием по тому месту, где обычно у людей располагается этот мышечный орган, «насос», «помпа».

Задумался профессор.

Но этому я не верю, как не верю многому в фильме красивому и картинному: и этим болям в сердце, и картинному разговору с больным, и красивому предложению матери своего сердца для больного ребенка. Все может быть, но я не верю. Красиво очень. Я не верю этому эпизоду еще и потому, что тут смешение, а вернее, подмена проблем. Герой этот был бы ошарашен и качался бы и, если хотите, боли бы в сердце были и без дилеммы: брать у нее сердце или нет. Просто погибает любимая. Донорская проблема тут ни при чем. И все равно страшно, даже когда она оказалась не Она.

А может, авторы именно это и говорили?

Да. Я согласен с авторами фильма — нет никакой новой нравственной проблемы. Я и сам так думаю.

Но это глобально.

Но вот лежит конкретный человек, возможный донор, возможно близкий человек…

Странно, очень странно устроен этот мир.

* * *

Утром он пришел к Марине Васильевне.

— Вот. Держите. И чтоб никаких разговоров об общественной работе.

— С ума сойти! Написал. Господи, да если так дело пойдет, может, и отчет на аттестацию напишешь? Радость ты моя! Может, лед тронулся, Женечка?

— Все. Написал. Озверел сам на себя по ходу дела.

Всю ночь Марина Васильевна перекидывала листочки.

— Смотри-ка, написано. Да много-то как. Да я велю перепечатать и в «Экран» отправлю с дипкурьером. Ты, паразит, если захочешь, даже председателем месткома можешь быть. Наверное. Вот бы мне приветить к этому тебя. Повязать, как говорится, в это дело. Горя бы не знала тогда. Сам бы эту шкуру почувствовал. Не делал бы нравственной проблемы из технической детали.

ЗАПИСЬ ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Илющенко. Евгений Львович, что лить будем?

Мишкин. Кому? С непроходимостью? Значит, соду, калий, гемодез, глюкозу. Хорошо бы плазмы, белка — его подпитать надо.

Илющенко. А Нина не привезет нечего оттуда, от себя?

Мишкин. Обещала несколько банок аминазола с интралипидом.

Илющенко. Хорошо бы. А когда приедет?

Мишкин. Да вот жду сейчас.

Илющенко. Вы ей сами звонили?

Мишкин. Нет. Ей что-то нужно…

Илющенко. Тогда это надежней…

Мишкин. Сказала, приедет. Я ей рассказал — обещала. А вот и она.

(Мишкин отошел от окна и сел в кресло. Вошла Нина.)

Нина. Здравствуйте. Удалось достать несколько банок. Мало, конечно. Но это такой дефицит. Апробация-то их у нас закончилась. Сами знаете.

Илющенко. Господи, спасибо и за это. Нам так нужно — тяжелый больной очень. С интоксикацией справляется, но слаб очень. Пойти поставить, Евгений Львович?

Мишкин. Подожди. Пусть прокапает сначала все против интоксикации, потом питать начнем.

Илющенко. Это верно. Пойду сестрам отдам.

(Илющенко подхватил дорогие гостинцы и вышел.)

Нина. Евгений Львович, у меня знаешь какая к тебе просьба, у нас одному парню в институте не хватает кое-каких данных. Вы не могли бы ему дать несколько снимков своих, что показывал мне, сделанных во время операции, где желчные пути и протоки поджелудочной железы? Ему только несколько снимков — и диссертация сразу же приобретет другой вид.

Мишкин. А как это ему может помочь?

Нина. У него хорошая работа, вполне достоверная. Но достоверность ее могла бы быть иллюстрирована такими снимками. А он о них как-то не думал, пока материал набирал. А когда я ему рассказала про тебя, он за голову схватился.

Мишкин. А какие ему нужны? Что за работа?

Нина. Знаешь, пусть он сам приедет и поговорит с тобой и вы отберете, что ему понадобится. Не против?

Мишкин. Валяй.

Нина. Я позвоню ему сейчас?

Мишкин. Валяй.

(Вошел Илющенко. Нина звонит. Разговор идет параллельно.)

Илющенко. Соду и гемодез уже прокапали. Он ничего, и пульс пореже стал.

Нина. Боря. Это я. Я договорилась с эсквайром Мишкиным Он даст тебе пару снимков, но ты должен приехать, объяснить точнее, что надо, и отобрать — их ведь много.

Мишкин. Ты дежуришь сегодня?

Илющенко. Да. Больной стал получше. Подосвободился маненько. Позвонил на «скорую», попросил привезти нам кого-нибудь — поинтереснее.

Нина. Конечно, удобно, если интеллигентно.

Мишкин. Правильно. А как говорил?

Илющенко. Простите, пожалуйста, говорит дежурный и тэдэ, пришлите, пожалуйста, если можно и будет не очень далеко от нас и тэпэ, хорошо бы прободную язву, холецистит, на худой конец непроходимость и даже аппендицитом не побрезгуем, Мишкин. Аппендицитами ты уже, по-моему, вполне насытился.

Илющенко. Все равно сгодится.

Нина. Тебе годятся интраоперационные снимки желчных путей и поджелудочной железы. Так?

Илющенко (шепотом). Это ваши, что ли, снимки?

Нина. Я так и сказала… Даст, даст. Приедешь — увидишь.

Мишкин. Угу.

Илющенко. А я бы принципиально не давал. Пусть сами делают.

Мишкин. Они и сами могут сделать, конечно. Невелика хитрость. Но нам-то чего жалеть? А мужику поможем.

Илющенко. Конечно, не жалко. Но я бы принципиально не дал.

Нина. Эх, Борис! Все должны помогать друг другу в любом деле, было бы дело. Нечего принципиальничать на ерунде, когда принцип доказан всем, а не только снимками.

Илющенко. Вот, слышите? Они уже все доказали, во всем уверены. Пусть поработают сами.

Мишкин. Не люблю, когда говорят: «А я из принципа», — это если попросту, «а вот назло» — это всегда либо злобность, либо шкурничество, либо лень, либо убожество и мелочность. Брось, Игорь, будь шире.

Нина. Все, все, Борис, договорились. Адрес знаешь?

Илющенко. Они договорятся — это уж точно. А вы будете иметь утешительный заезд типа: «И правильно, милый Евгений Львович. Долг дружбы, Евгений Львович. Законы дружбы, друзья должны помогать друг другу».

Мишкин. Ну, ты все понимаешь. Только шире будь — надо ли все понимать. А что касается дружбы, то этого я вообще не понимаю. Любовь есть. В нее входит все. А «дружить» — нет такого понятия в канонических текстах. Так-то, друг мой. Шире будь.

Нина. Сам позвонишь. Приеду, объясню подробнее. Все. Обнимаю тебя. Обнимаю.

Илющенко. Да это ж ваши диссертации, в конце концов.

Мишкин. Не морочь голову. Не живи по принципу: у меня не вышло, пусть и у них не выйдет, — наоборот лучше, продуктивнее и для себя тоже.

(Илющенко махнул рукой.)

Нина. Евгений Львович, ты едешь? Я вас довезу. Поехали.

Мишкин. Одеваюсь. Черт подери! Подошва совсем оторвалась. И туфли никак не купишь.

Нина. Почему? Сейчас заедем в магазин и купим.

Мишкин. Во-первых, у меня с собой денег нет. Во-вторых…

Нина. Ну, первое не проблема, у меня с собой есть. Потом отдашь.

Мишкин. Главное как раз второе. Размера моего достать не могу.

Нина. Да-а. Большие. Какой размер?

Мишкин. Сорок восьмой.

Нина. А разве такие бывают? Не может быть.

Мишкин. Может, раз они на мне.

Нина. Сейчас я позвоню. Помогут.

Мишкин. Да бросьте. Никуда я не поеду. И вообще перебьюсь. Не первая необходимость.

Нина. Что за вздор. Если есть возможность.

Мишкин. Не надо. Я же говорю, не нужно этого.

(Игорь подмигнул Нине: мол, надо, звоните, а я его пока за руки подержу.)

Илющенко. Евгений Львович, вы перед уходом все-таки взгляните на больного.

Мишкин. Вестимо. А как же иначе.

Нина. Алло… Привет, Миша. Это я… Да, да. Слушай, я это сделала. Переговорила с ним. Он согласился. Вы придете в понедельник к десяти в институт. Только не опаздывать, а то он не сможет… Ладно… Так что тебе все сделают. Нет, нет, это вы сами с ним решать будете. Я ни при чем… Я! Я другое дело — долг дружбы.

Мишкин (бурчит себе под нос). Дружба. Вот именно, что дружба.

Нина. Врачи, друг мой, по выбранному добровольно пути с удовольствием помогают людям. Это для них удовольствие. (Поглядела искоса на Мишкина со странной улыбкой.)

Мишкин (что-то высматривает на шкафу, — наверное, какие-нибудь снимки). Да, да. Удовольствие. (К Игорю.) Для меня удовольствие, например, сделать операцию. Для собственного удовольствия.

Нина. Я тебя прошу, ты можешь позвонить Стефании Львовне? Нужно одному хорошему человеку туфли сорок восьмого размера.

Мишкин. Я же сказал — не надо.

Илющенко. Бросьте вы, Евгений Львович. Подумаешь, дело какое.

Нина. Да, вот такие и не меньше. Есть же еще на планете люди. Как пелось в детской передаче: «Все же выпала планете честь: есть мушкетеры, есть», — кажется вроде этого что-то… Она утебя!.. Тем более спроси.

Мишкин. Не надо спрашивать. Пойду взгляну на больного. Из принципа не поеду.

Илющенко. Что вы значение пустякам придаете.

(Мишкин вышел.)

Нина. Вот чудак.

Илющенко. Ничего. Вы все мне объясните. Сам он все равно не пойдет. Я его жене передам.

 

Дома.

— Жень, так я поеду. Возьму.

— Не знаю. Не стоит, по-моему. На кой нам это надо. Пусть так, как идет. Не хочу я этих подачек.

— Почему ты так все осложняешь? Ты же сам все делаешь, на других все сваливаешь. Это ж не хирургия, где ты все делаешь сам. Это ж мне идти. Мне время тратить. Что ты меня мучаешь! И работай, и вас с Сашкой приводи в порядок. — Теперь занимайся твоей безалаберностью. Легко быть щепетильным за чужой счет.

— Трудно — пожалуйста, никто не держит. Мы с Сашкой и сами управимся.. Когда ты дежуришь — я его и накормлю, и спать уложу, и одежду приготовлю.

— Дурак ты все-таки, Женька. И фашист.

— Мачеха ты, а не мать. Так оно и быть должно. Нечего было мне и рассчитывать.

Галя заплакала:

— От таких вот слов Сашка и узнает когда-нибудь, что я ему не родная мать. Как тебе не стыдно? Ты и в хирургии такой. Всех загоняешь. Хоть и сам все делаешь, но об остальных тоже подумать ведь надо. Вот Наташа, она верой и правдой тебе служит, но у нее же семья. Ты сам все делаешь! Но она же не может уйти, когда ты работаешь. Их по-одному, меня по-другому, но угрохаешь. — Плачет.

— Ну, чего ревешь?! Я ж никого не держу. И Наталью Максимовну не держу. Пусть идет.

— Дурак ты. Я не об этом вовсе. Никто не хочет уходить. Но ты-то должен думать о других. Нельзя же думать только о больных. Ты здоровых сделаешь больными. Тогда будешь думать о них иначе, что ли!

 

Меня в Мишкине поражала странная смесь доброжелательной, мягкой интеллигентности с неожиданной жестокостью. Иногда не думая (да в эти моменты никогда, наверное не думал) он мог обидеть человека, и, конечно, близких обижал чаще всего. Вернее, только близких. Поистине труднее всего любить ближнего своего, близкого своего.

У Мишкина всегда был выход: он включался в операцию — и недовольство собой моментально улетучивалось из его сознания смывалось, как кровь с резиновых перчаток.

Он был защищен от жизни.

Я вспоминал рассказ Гали о начале их совместной жизни. Это было после института в маленькой районной больнице.

Он был заведующим хирургическим отделением, она участковым терапевтом. Он заведовал сам собой, сестрами, санитарками, больными. Она знала, что он жил один с сыном в домике на территории больницы и часто убегал из отделения, потому что сына надо было накормить, напоить, одеть, умыть. Ему помогали сестры, санитарки — весь персонал больнички, кто был свободен, когда он был занят.

Однажды она дежурила и пошла к нему посоветоваться об одном только что поступившем больном. Хотя, если вспоминать по правде, — не советоваться ей надо было, а поглядеть, как он живет, поглядеть на него.

Он лежал на раскладушке и читал. Сын сидел на матраце с ножками, называемом тахтой, и был отгорожен от мира спинками стульев, связанных между собой. Перед мальчиком лежала груда всякой домашней всячины: игрушки, клубок ниток, будильник, ложка, ботинок, детские книжки, шапки, и детские и отцовские. Мальчик брал поочередно в руки какую-нибудь ближайшую вещь и кидал ее на пол. Пол вокруг был усеян всей этой утварью.

— Евгений Львович! Он же часы сломает. Мишкин засмеялся:

— Что вы. В «Записных книжках» Ильфа есть такое место: «Часы „Ингерсолл“. Их кидали, били, опускали в кипяток — идут, проклятые». Так и эти. Он пока все не перекидает, будет молчать, а я могу почитать. А потом начнет шуметь, я снова все соберу — и новый цикл существования. Это и называется мирное сосуществование двух систем в нашей семье. Мы довольны.

Так началась их совместная жизнь.

Она вспомнила, как ушла от мужа, встретившись с этим сосуществованием двух систем, и как стала третьей системой в их существовании.

Она вспомнила, как партийно-профсоюзная организация больницы клеймила ее аморальностью, поскольку она, замужняя женщина, мешала доктору Мишкину найти жену и мать своему ребенку. Ему-то что! Ему всегда было плевать — он уходил на операции, а ее продолжали клеймить и тогда, когда она ушла от мужа и переселилась к Мишкину. И даже после того, как они вступили «в закон», время от времени возникали всплески былой борьбы за нравственность.

А потом появилась опасность, что сердобольные борцы «за высокую мораль» могут рассказать Сашке, что Галя не его родная мать, и начались их мытарства по новым местам и квартирам.

Галя вспомнила, как тяжело ей было с ним хотя бы только оттого, что никогда не могла она понять, кого он больше любит, ее или хирургию. Хирургия была четвертой системой их существования, вполне полноправным человеком. Она ревновала, она мучилась, не отдавая себе отчета в том, что они все — полноправны, полны всех прав в полном смысле этих понятий.

В конце концов она поняла — для нее важнее, как любит она. И сейчас Галя была защищена от жизни, от него, от Мишкина, своей любовью к нему.

А я сторонний наблюдатель, я люблю их обоих…

 

Потом она принесла туфли.

Он говорил, что никогда не наденет их, что он предупреждал ее, и еще много всякой ерунды. Потом примерил, прошелся, и мир снова был восстановлен.

— А я тебе позвонила сказать, что все в порядке, но мне кто-то ответил незнакомый, голос незнакомый, и началось: а кто его спрашивает, а зачем он вам. Я не знала кто, а потому не стала отвечать, представляться — представляешь, сказала бы: «Супруга» — брр. Я сказала: «Какая разница кто? Если не можете позвать — позвоню позднее» — и повесила трубку. Кто это у вас? Наверное, лень было просто идти искать.

— Ну и зря начала права качать. Сказала бы — «из дома». Или фамилию бы назвала. Сама обиделась, плохое настроение свое еще ухудшила. Кому-то настроение испортила — ему теперь неудобно передо мной. Сказала бы, и все. Все так и норовят друг другу настроение испортить.

— Господи, все ты понимаешь за других. Там ты никому не портишь настроение. А дома-то!

— Ну ладно, ладно. Я тоже хорош. Виноват, молод, исправлюсь.

— Первое — это точно. Второе — врешь. А вот третье… — вряд ли. Да и не знаю, надо ли. Ох и трудно с тобой, Женька. Как крест.

ЗАПИСЬ ПЯТНАДЦАТАЯ

На субботник собирались не так аккуратно, как на работу. В отделении часто появлялись и раньше начала, так сказать, партикулярных занятий. Сегодня же кто пришел вовремя, а кто и с опозданием.

Мишкин опоздал ненамного. Мужиков было четыре человека. Марина Васильевна направила их носить оборудование в новый корпус. Строительство в основном закончили, и сегодняшний субботник хотели, хотя бы частично, посвятить размещению оборудования. Оборудование пока лежит всюду — в подвалах, сараях, во дворе под навесом и во дворе без навеса, просто так, под открытым небом, тоже, к сожалению, лежит. Все это надо внести в корпус. Конечно, это не одной субботы работа, но сегодня этим субботником проводили, так сказать, разведку боем, первая прикидочка.

Марина Васильевна уж думала, нельзя ли под каким-нибудь предлогом прекратить временно работу хирургического отделения и весь персонал отделения направить на подготовку корпуса и оборудования. Конечно, строители должны им сдать весь корпус уже готовым, с расставленным полностью оборудованием, но тогда придется очень долго ждать, а между тем семиэтажный хирургический корпус уже стоит готовый. Как быть дальше, решили думать после сегодняшнего субботника.

С большим трудом районные организации разрешили Марине Васильевне провести субботник прямо в больнице, назвав это субботником по уборке территории. Вообще этого нельзя, ей объяснили, вернее, объясняли, что, поскольку медики не создают материальных ценностей, матценностей, говорили ей, и поскольку в народную копилку после субботника в больнице они ничего не положат, то им, работникам здравоохранения, надлежит этот день провести где-нибудь на производстве в районе или на плодоовощной базе. Врачи больницы предлагали отдать в наркопилку один рабочий день — это около пяти рублей — или дежурство одно — это больше десяти рублей. Но районные организации с этим не могли согласиться, сказали, что это совсем не то. После больших дебатов, просьб, уговоров разрешили части персонала остаться в больнице и заняться новым корпусом и территорией больницы, а часть сотрудников уже вчера была на плодоовощной базе. Перебирали и грузили картошку. Заработали в среднем на одного работающего сорок семь копеек. Руки после этой работы остались относительно сносными — оперировать можно было.

Сейчас была проблема найти варежки — перетаскивать оборудование в ящиках голыми руками опасно: можно испортить руки.

В конце концов все наладилось, все нашли, все устроилось.

Начали.

Вчетвером нести один операционный стол очень тяжело.

Мишкин. Не стони, не стони — неси. Здоровый мужик, — это он Онисову. — Что тебе станется.

Евгений Львович несет впереди и распахивает дверь собою. Рядом около дверей стоит строительный рабочий. Стол пронесли. Старшая сестра издали наблюдает. И издали же кричит рабочему:

— Ну что стоишь без толку! Не можешь двери закрыть. Холод напускаешь. Холодно ж на улице.

— Кто открыл, тот пусть и закрывает.

Врачи со столом поравнялись с рабочим. Агейкин уже совсем было рот раскрыл, наверное решил тоже включиться в воспитание рабочего, но Мишкин успел раньше:

— Будьте добры, закройте дверь, пожалуйста, за нами. Закрыл.

Поднесли стол к лифту. Оказывается, лифт еще не пустили. Надо ждать.

— Чего зря ждать! — ажитированно воскликнул Агейкин. — Пойдем, следующий пока подтащим.

— Подождите, — сказал строитель, закрыв дверь и подойдя к ним. — Передохните. Уже пошли. Скоро включат.

— Мы за это время еще один подтащим, — как бы извиняясь, улыбнулся Мишкин. — А вы скажите, пожалуйста, лифтеру, если он придет за это время, что мы сейчас еще один принесем.

Строитель пожал плечами, сел на стул рядом с лифтом, закурил.

Они вышли на улицу, подошли к очередному столу. Мишкин переломился где-то посередине и взялся за нижний край ящика со столом.

— Ну, беритесь.

Из-за спины его голос Натальи Максимовны:

— «Рвать цветы легко и просто детям маленького роста, но тому, кто так высок, нелегко сорвать цветок».

— Чувствуется, что еще в дошкольном мире. Родители растут с детьми. А я уже… Нет, лучше все-таки: «Я играю на гармошке у прохожих на виду…»

— Евгений Львович, вы разломайте упаковку здесь, а мы доски пока отнесем и свалим в кучу.

— И женщины иногда совет отменный дать могут.

— У-у, Евгений Львович, на вас и непохоже. — Наталья Максимовна смеется. — «К сожаленью, день рожденья только раз в году».

— А что! Верно говорит. И нам легче будет нести. И сверху не надо доски волочить. — Агейкин все говорит возбужденно и громко. Странно — как будто повседневная работа у него не физическая. Наверное, просто потому, что необычная.

Подошли две женщины средних лет.

Это две дочери одного семидесятилетнего больного, которому Мишкин удалил желудок по поводу рака. Старик очень тяжело перенес операцию. Тысячи осложнений. Порой они совсем теряли всякую надежду. Дочери не отходили от него ни днем ни ночью. Уже два месяца это продолжается. Измучились вконец. Их сейчас не узнать по сравнению с предоперационным периодом, если так можно сказать; но зато его выздоровление — их заслуга.

— Евгений Львович, ну что скажете нам? Надежда-то есть сейчас?

— Лучше, конечно, не планировать, но я думаю — выкарабкается. Тяжел еще очень.

— Папа просит дачу снять. Так если надежда есть…

— Задаток большой давать надо, — это вторая дочь. — Чтоб не зря, если жив будет.

Агейкин. Подождите так. О чем вы говорите! Как можно говорить, что будет. Ну, рискните деньгами. От дверей им кричит строитель:

— Доктора! Лифт включили. Я с лифтером затащу стол. На какой этаж?

— На седьмой!

— Ну, спасибо вам, Евгений Львович. Мы тогда снимем дачу. Мишкин. Ну давай, ребята. Подхватывай.

— Сейчас сигарету выкину.

Онисов. С ним хорошо, и он хорошо. Конечно. Уникум ты.

Мишкин. Давай, давай, берись, философ. Чего бормочешь? Три, четыре — поднимай! Пошли.

Агейкин. Вон. В окнах. Больные. Смотрят. Таскаем мы.

Мишкин. Неси. Дыхание сбиваешь.

Поставили около лифта и этот стол.

Мишкин. Ты, Онисов, чудак. С ним хорошо — он хорошо. Смотрят. Окна. Больные. Живи себе и неси время от времени, если думаешь, что всегда ты не несешь.

Работа шла хорошо. Но успели они… Если они будут носить и дальше так кустарно — понадобится несколько месяцев.

Марина Васильевна пришла — приезжало начальство на субботник. Велено мусор этот, упаковку, тару — ликвидировать, чтоб территория была приглажена. Иначе зачем субботник.

— А как ликвидировать? Куда деть?

— Сжечь.

— Доски какие! Жалко. Какие стеллажи сделать можно.

— Пожалуйста. Уноси домой, но сейчас.

— Мне сначала квартира нужна.

— К тому времени еще не один субботник будет. Вечно ты, Мишкин, создаешь проблемы из ничего. Сказано жечь — жги.

— Жгу. Я разве против. Мне только жалко.

— С оборудованием, в общем, хватит на сегодня. А территорию мы убрать должны. Так что начинайте. Я пошла на свой участок.

Марина Васильевна побежала, будто не главный врач, будто молодая совсем.

— Здравствуйте, Евгений Львович.

— О-о! Привет, Нина. Ты как здесь оказалась?

— Мимо проезжала. Вон машина моя. К тому же у меня для вас кое-какие лекарства есть. Решила посмотреть — может, и передам заодно, подумала я. А вы здесь все сегодня, оказывается.

— Вот спасибо. Сейчас я кого-нибудь пошлю за ними.

— Я сама отнесу в отделение. Дежурной девочке-анестезистке отдам. А у вас субботник?

— Как видите.

— Хорошо как…

— Чего хорошего.

— И я с вами поработаю. Вы носилки сейчас таскаете? Я к вам в пару, Евгений Львович. Можно?

— Не очень ловко, наверное, коллега.

— Пустяки. Ладно. Сейчас прибегу. А у меня в машине прекрасный джин и вермут. После субботника. Это великолепно.

Побежала. Подошел Онисов:

— Ну, ты уникум. Старый уже совсем, а все тебя любят.

— Пошел вон, Хазбулат.

— А что! Такие большие фигуры всегда привлекательны.

— Помолчал бы лучше. Вот когда больным после операции отдаешь большой камень из желчного пузыря — они приходят в ужас, ахают и страшно гордятся своей тяжелой патологией, но мы-то, хирурги, знаем, что мелкие камни вреднее, опаснее, и гордиться больным лучше этой мелочью. Так вот, не будь ты этой мелочью в пузырях и протоках. Лучше помолчи. Понял, Хазбулат?

— Ты сейчас говоришь, как большой Пахан в малине своим уркам. Ты все-таки уникум, Мишкин, даже в таком разговоре. И образы твои дикие: камни, кровь, желчь. Ты же ущербен, весь ушел в ту жизнь. Полные носилки уже, хватит, понесем. Не верю я в искренность этих образов у тебя.

Подняли носилки с мусором и пошли.

— А почему? Я живу ведь в этом мире только. Это ты по кино ходишь каждый день. А потом делаешь глубокомысленные сексуальные умозаключения.

— И что! Эта сфера жизни естественна. Да, кстати, эта артистка, о которой я вчера рассказывал, — у нее болезнь какая-то по части секса. А на вид несчастная такая, трогательная, светлая.

— Бедная женщина! Конечно, несчастная. Высыпай. Ну, опускай. Сразу и назад. А тебе не все ли равно, какая женщина актриса. Тебе б, Хазбулат, была б красивая.

— А на экране все равно не поймешь — какая она. А если поймешь — какая же она артистка. Ставь здесь. Давай накладывать. Осторожней! Длинные палки эти не бери.

— А ты пойми. Проанализируй.

— Ну, Мишкин. Я ж по складу мышления художник, художественный тип мышления. Это Марина Васильевна пусть анализирует. Она критик, она мыслитель разумный, ученый. Я вижу и говорю образами женских тел на экране.

— Господи! Ну загнул! Художник. Говно ты, а не художник — «образы женских тел на экране». Я и не пойму даже, что это.

— Вот и анализируй. Ведь и по физиологии так же: художественный тип мышления, художник — не может проанализировать, он видит, видит больше, чем другие, и выдает образы. А ученый, критик — тот анализирует, толкует, объясняет то, что художнику увидеть удалось.

— Зануда ты, Онисов. Вот ты и есть уникум. Какой ты художник — разве что «женских тел на экране». Наложи анастомоз на кишку красивый, тогда и образы создавай.

— Вон бежит уже твое женское тело без экрана. Пойду той кучей займусь, пока ты разберешься с ней. И наложи носилки пока полностью.

— Евгений Львович! Гень, я отдала. Понесли.

— Неудобно, Нина. Почему вдруг. Что говорить-то будут! Неловко. И не переодеваясь.

— Ты тоже, я вижу, не только не переоделся, но даже наоборот. В галстуке, в светлой рубашке я тебя впервые вижу, и вижу на субботнике.

— Это я играюсь, и оделся так принципиально. Но никто и внимания не обратил.

— Неужели ты такое значение придаешь одежде, что с ней может быть связана хоть какая-нибудь принципиальность? Так ведь ты будешь делать вид, что тебе лень переодеваться на официальный прием. Э-э, друг мой. Вот где слабинка-то.

— Короче, иди и посиди у меня в кабинете. Я скоро освобожусь.

— Смотри, какой костер, Геня! Доски какие. Жалко.

— А куда их деть?

— И все побросали работу. Смотри, Эугений, как потянуло народ на тепло.

— А почти всё уже снесли. Сейчас кончать будем. Иди, я тебе говорю, ко мне в кабинет и жди там.

— Слушаюсь, Гений. Если никого нет, это тебе будет удобно? — Нина побежала к корпусу, а Мишкин подошел к своим, которые стояли около костра.

— Чем отличается человек от животного? — спросил Илющенко.

— Многим, — мрачно буркнул Мишкин, а потом добавил: — Всем.

— Человек смеяться может, плакать, и к огню его тянет. Животное не смеется, не плачет, а огня боится. Правда?

— Правда, правда, — тихо сказала Марина Васильевна. — Давайте кончать на сегодня. Сейчас догорит, и расходитесь. Время уже. Будем по традиции пить в конце субботника?

Агейкин. Я всегда «за».

Онисов. Я нет.

Наталья Максимовна. Мне домой надо.

Илющенко. Как прикажете.

Марина Васильевна. Скучные вы, ребята. Ну ладно. Зарплату получите.

Наталья Максимовна. А разве сегодня будут давать? Суббота же.

— Субботник же. И бухгалтерия работает, и банк. Субботник всюду. Начальство всюду. Смотрят, проверяют. У завода даже траву для начальства зеленым покрасили. Так что и деньги привезли. Да вон и очередь уже — все знают. — Марина Васильевна показала на флигелек, где располагалась хозчасть больницы и находился кассир.

Наталья Максимовна. Ох, хорошо! Побегу возьму.

Агейкин (кричит вслед). Наташа! Мне тоже очередь займи.

Мишкин. Это как траву покрасили? Испортится!

Марина Васильевна. Зато видят — убрано, хорошо, чисто, красиво, за угол не завернут, не посмотрят, что там.

Мишкин. Ну дела! Нет уж, я лучше десятку одолжу до понедельника у кого-нибудь. Не люблю очереди. Не буду стоять.

Марина Васильевна. Пойдем со мной. Тебе дадут без очереди. Ты у нас человек уважаемый.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-02-02 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: