Глава двадцать четвёртая 16 глава




В тот памятный день, когда Филипп Петрович простился с Проценко, он вернулся домой как обычно, — это был час, когда он возвращался из мастерских. Дети играли на улице, старуха спряталась от жары в полутёмной комнате с закрытыми ставенками. Пелагея Ильинична сидела на кухне, положив одна на другую загорелые жилистые руки. Такая глубокая дума была в её ещё не старом миловидном лице, что даже приход Филиппа Петровича не сразу привёл её в чувство: некоторое время она смотрела на него и не видела его.

— Сколько лет живу у вас, а первый раз вижу, чтобы вы этак сидели, не хлопотали, — сказал Филипп Петрович. — Загрустили? Не грустите.

Она молча приподняла жилистую руку и снова положила её на другую.

Филипп Петрович некоторое время постоял перед хозяйкой, потом тяжёлой и медленной походкой прошёл в горницы. Через некоторое время он вернулся уже без кепки, без галстука, в туфлях, но все в том же новом чёрном пиджаке поверх белой, с отложным воротничком рубашки. Большой зеленой расчёской он расчёсывал на ходу свои густые, с неровной проседью волосы.

— Вот что я хочу спросить у вас, Пелагея Ильинична, — сказал он, быстро разобрав все той же расчёской свои короткие колючие усы на две стороны. — С того самого дня, как приняли меня в партию, — в двадцать четвёртом году, по ленинскому призыву, — выписываю я нашу газету «Правду». И все номера сохранил. По работе она мне бывала очень нужна: доклады я делал, кружки политические вёл… Сундук тот, что у меня в горнице, вы, может быть, думали, он у меня с барахлом? А это у меня газеты, — сказал Филипп Петрович и улыбнулся. Он улыбался не часто, и, может быть, поэтому улыбка сразу меняла лицо его, придавая лицу несвойственное выражение мягкости. — Что ж мне теперь с ними делать? Семнадцать лет собирал. Жечь жалко… — И он вопросительно посмотрел на Пелагею Ильиничну.

Некоторое время оба они молчали.

— Где ж бы их спрятать? — спросила Пелагея Ильинична как бы самое себя.

— Их можно закопать. Ночью можно вырыть яму на огороде и прямо так, в сундуке, и закопать, — сказала она, не глядя на Лютикова.

— А если понадобятся? Могут понадобиться, — сказал Филипп Петрович.

Как он и предполагал, Пелагея Ильинична не спросила, зачем ему могут понадобиться советские газеты при немцах, даже лицо её не изменило постороннего выражения. Она опять помолчала, потом спросила:

— Вы, Филипп Петрович, так давно у нас живёте, ко всему присмотрелись, а я у вас спрошу: если бы вы зашли к нам в дом, зашли нарочно что-нибудь найти, заметили бы вы у нас на кухне что-нибудь такое особенное?

Филипп Петрович очень серьёзно и внимательно оглядел кухню: маленькая опрятная кухонька в маленьком провинциальном домике. Как человек мастеровой, Филипп Петрович обратил внимание только на то, что деревянный крашеный пол сбит не из продольных половиц, а из широких, плотных, коротких досок, положенных в ряд от одной поддерживающей балки до другой и пригнанных встык. Человек, строивший дом, был хороший хозяин. Такой добротный пол был сделан для прочности, — чтобы не прогибался под тяжестью русской печки, чтобы дольше сохранялся от гниения в таком помещении, где много сорят, а потому чаще моют.

— Ничего такого не вижу, Пелагея Ильинична, — сказал Лютиков.

— Здесь старый погреб под кухней… — Пелагея Ильинична привстала с табурета, нагнулась и пощупала едва заметное тёмное пятнышко на одной из половиц. — Вот здесь кольцо было. Там и лестничка есть…

— Можно посмотреть? — спросил Филипп Петрович.

Пелагея Ильинична закинула крючок на дверь и достала из-под печки топор. Однако Филипп Петрович отказался воспользоваться им, чтобы не сделать на полу метины. Они вооружились — Лютиков кухонным ножом, а она обыкновенным столовым — и аккуратно прочистили забитые слежавшимся сором щели по прямоугольнику влаза. Наконец они с трудом приподняли сбитые вместе три короткие тяжёлые половицы.

В погреб вела лестничка в четыре ступеньки. Филипп Петрович спустился, зажёг спичку; в погребе было сухо. Сейчас даже трудно было предусмотреть, насколько полезен ему будет этот удивительный погребок!

Филипп Петрович поднялся по ступенькам в кухню и бережно прикрыл влаз.

— Вы уж на меня не серчайте, у меня ещё вопрос к вам, — сказал он. — Я, конечно, потом устроюсь, немцы меня не тронут. А в первые дни, как придут, боюсь, чтоб они меня сгоряча не убили. Так я в случае чего — сюда, — и он указал пальцем в пол.

— А если ко мне солдаты на постой?

— К вам не поставят: Чурилино… — А я человек не гордый, посижу там… Да вы не смущайтесь, — сказал Филипп Петрович, сам немножко смущённый безразличным выражением лица Пелагеи Ильиничны.

— Я не смущаюсь, моё дело маленькое…

— Если немцы спросят, где, мол, такой Лютиков, говорите: здесь живёт, ушёл в деревню продукты покупать и обязательно вернётся… А прятаться мне Лиза и Петька помогут. Я буду их днём на дежурство ставить, — сказал Филипп Петрович и улыбнулся.

Пелагея Ильинична покосилась на него и вдруг по-молодому качнула головой и засмеялась. Такой строгий на вид, Филипп Петрович был прирождённым воспитателем, знал и любил детей и умел их привораживать. Дети льнули к нему. Он держался с ними, как со взрослыми. Он был мастер на все руки, мог на их глазах сделать почти все — от игрушки до предмета, полезного в хозяйстве, — я сделать из ничего. В народе таких зовут «умельцами».

Он не делал различия между хозяйскими детьми в своей дочкой ни в чем, и все ребята в доме с радостью выполняли любое его поручение, стоило ему пальцем двинуть.

— Ты их лучше себе возьми, дядя Филипп, так ты их приучил, — они тебя больше, чем родного отца, признают! — говорил, бывало, муж Пелагеи Ильиничны. — Пойдёте к дяде Филиппу навсегда жить? — спрашивал он, сердито поглядывая на детей.

— Не пойдём! — хором кричали они, облепив, однако, дядю Филиппа со всех сторон и прижимаясь к нему.

В разных областях деятельности можно встретить много самых различных характеров партийного руководителя с той или иной особенно заметной, бросающейся в глаза чертой. Среди них едва ли не самым распространённым является тип партийного работника-воспитателя. Здесь речь идёт не только и даже не столько о работниках, основной деятельностью которых является собственно партийное воспитание, политическое просвещение, а именно о типе партийного работника-воспитателя, в какой бы области он ни работал, — в области хозяйственной, военной, административной или культурной. Именно к такому типу работника-воспитателя принадлежал Филипп Петрович Лютиков.

Он не только любил и считал нужным воспитывать людей, это было для него естественной потребностью и необходимостью, это было его второй натурой — учить и воспитывать, передавать свои знания, свой опыт.

Правда, это придавало многим его высказываниям характер как бы поучения. Но поучения Лютикова не были назойливо-дидактическими, навязчивыми, они были плодом его труда и размышлений и именно так и воспринимались людьми.

Особенностью Лютикова, как и вообще этого типа руководителей, было неразрывное сочетание слова и дела. Умение претворять всякое слово в дело, сплотить совсем разных людей именно вокруг данного дела и вдохновить их смыслом этого дела и было той главной чертой, которая превращала Филиппа Петровича Лютикова в воспитателя совершенно нового типа. Он был хорошим воспитателем именно потому, что был человеком-организатором, человеком — хозяином жизни. Его поучения не оставляли равнодушным, а тем более не отталкивали, они привлекали сердца, а особенно сердца людей молодых, потому что молодёжь тем сильней воспламеняется мыслью, чем больше мысль подкреплена силой примера.

Иногда ему достаточно было только слово сказать или даже просто посмотреть. От природы он был немногословен, скорее даже молчалив. На первый взгляд как будто медлительный, — иным даже казалось, тяжёлый на подъем, — он на самом деле находился всегда в состоянии спокойной, разумной, ясно организованной деятельности. Все свободное от производства время он так умело распределял между общественной деятельностью, физическим трудом, чтением, забавой, что всегда все успевал.

В общении с людьми Филипп Петрович был ровен, не выходил из себя, в беседе умел помолчать, послушать человека — качество, очень редкое в людях. Поэтому он слыл за хорошего собеседника, человека душевного: многие люди делились с ним такими общественными и личными делами, о каких никогда бы не решились поговорить даже с близкими.

При всем том он вовсе не был то, что называется добрым человеком, а тем более мягким человеком. Он был неподкупен, строг и, если нужно, беспощаден.

Одни люди уважали, другие любили его, а были и такие, что боялись. Вернее сказать, всем людям, общавшимся с ним, включая жену и друзей, были свойственны, в зависимости от характера человека, все эти чувства к нему, только в одних преобладало одно, в других — другое, а в третьих — третье. Если делить людей по возрасту, то можно сказать, что взрослые люди и уважали, и любили, и боялись его, молодёжь любила и уважала, а дети просто любили.

Вот почему Пелагея Ильинична засмеялась, когда Филипп Петрович сказал: «Лиза и Петька помогут мне».

И правда, все первые дни после прихода немцев, пока Филипп Петрович прятался, дети дежурили по очереди на улице и охраняли его.

Ему повезло. Никто из немецких солдат не поселился у Пелагеи Ильиничны: в городе даже по соседству можно было найти дома попросторней, получше. Пугала немцев балка за домом: боялись партизан. Немецкие солдаты, правда, заходили иногда посмотреть квартиру и прихватить, что плохо лежит. Филипп Петрович всякий раз прятался под полом на кухне. Но никто не справлялся о нем.

Каждое утро, как всегда, приходила Полина Георгиевна, скромная, тихая, повязанная по-деревенски белым чистым платком, отливала молоко в два глиняных кувшина и проходила со своим бидоном к Филиппу Петровичу. Пока она находилась у него, Пелагея Ильинична и её мать оставались на кухне. Дети ещё спали. Полина Георгиевна выходила от Лютикова и некоторое время задерживалась ещё на кухне поболтать с женщинами.

Так прошла неделя, а может быть, немного больше. Однажды Полина Георгиевна, прежде чем передать Лютикову уличные новости, тихо сказала:

— На работу зовут вас, Филипп Петрович…

Он вдруг весь изменился: выражение спокойствия и равнодушия, медлительность движений, иногда почти неподвижность, — все это, напущенное на себя Филиппом Петровичем, пока он жил здесь невидимый, слетело с него в одно мгновение.

Мощным, львиным броском он подскочил к двери и выглянул в соседнюю горницу. Там, как всегда, никого не было.

— Всех зовут? — спросил он.

— Всех…

— Николай Петрович?

— Он…

— А был он?.. — пытливо вглядываясь в глаза Соколовой, спросил Филипп Петрович.

Ему не нужно было пояснять Полине Георгиевне, где был Бараков, — все это она знала, все это было уже раньше условлено между нею и Филиппом Петровичем.

— Был, — сказала она чуть слышно.

Филипп Петрович не стал суетлив, не повысил голоса, — нет, но все его большое, тяжёлое тело, оплывшее книзу лицо, глаза и голос его — все это налилось энергией, будто в нем какая-то туго скрученная спираль развёртывалась.

Он сунул два плотных, негнущихся и в то же время точных пальца мастерового в наружный карманчик пиджака, вынул крохотный, мелко исписанный лоскуточек бумажки и подал Полине Георгиевне.

— К завтрему, к утру… И побольше!

Полина Георгиевна мгновенно спрятала листочек у себя на груди.

— Немного обождите в столовой. Сейчас я вам хозяев пришлю…

Пелагея Ильинична и мать её вошли в соседнюю горлицу, куда перешла и Полина Георгиевна со своим бидоном. Они стоя обменивались уличными новостями. Потом Филипп Петрович окликнул Соколову из кухни, и она вышла к нему.

Он держал в руке свёрнутую пачку газет. На лице Полины Георгиевны выразилось удивление: это были сложенные вчетверо и свёрнутые в толстую трубку номера газеты «Правда».

— В бидон, — сказал Филипп Петрович. — Пусть клеят там же, на самых видных местах.

У Полины Георгиевны даже сердце забилось: как ни невероятно это было, ей показалось в первое мгновение, что Филипп Петрович получил свежую «Правду». Полина Георгиевна не утерпела и, прежде чем засунуть свёрток в бидон, взглянула на число.

— Старые, — сказала она, не в силах скрыть разочарование.

— Не старые. Большевистская правда не стареет, — сказал Лютиков.

Она быстро перебрала несколько номеров. В большинстве это были праздничные номера за разные годы, с портретами Ленина и Сталина. Замысел Лютикова стал ясен ей. Она туже свернула газеты в трубку и сунула в бидон.

— Чтобы не забыть, — сказал Филипп Петрович: — Пусть Остапчук тоже выходит на работу. Завтра…

Полина Георгиевна молча кивнула головой. Она не знала, что Остапчук — это Матвей Шульга, и не знала, где он скрывается, — она знала только квартиру, где нужно было передать распоряжение Лютикова: на эту квартиру она тоже носила молоко.

— Спасибо. Bсe… — Филипп Петрович подал ей свою большую руку и вернулся в комнату.

Он тяжело опустился на стул, упёрся ладонями с растопыренными пальцами в колени и посидел так некоторое время. Взглянул на часы: они показывали начало восьмого. Медленными, спокойными движениями он снял поношенную рубашку, достал белую, свежую, повязал галстук, причесал волосы, поседевшие особенно на висках и спереди, надел пиджак и вышел на кухню, где после ухода Полины Георгиевны снова хлопотали Пелагея Ильинична и её мать.

— Что ж, Пелагея Ильинична, дайте мне того молочка, из-под бешеной коровки, и хлебца, коли есть. На работу пойду, — сказал он.

Минут через десять, аккуратно и чисто одетый, в чёрной кепке, он обычной дорогой, ни от кого не таясь, шагал по улицам города в направлении к Центральным мастерским треста «Краснодонуголь».

 

Глава двадцать третья

 

Среди многочисленных чинов немецкой армии и администрации «нового порядка», двигавшейся вслед за армией, прибыл в Краснодон лейтенант Швейде, пожилой, очень худой, седоватый немец, техник из так называемого горнорудного батальона. Никто из краснодонцев не запомнил дня его появления: как и все чины, он был одет в стандартную военную форму с непонятными знаками различия.

Он занял под свою особу большой четырехквартирный стандартный дом с четырьмя кухнями, и для всех четырех кухонь с первой же минуты появления в доме господина Швейде оказалось достаточно работы. Он привёз с собой большую группу других немецких чинов, но все они поселились отдельно от него, а непосредственно с ним поселилось несколько немцев-поваров, немка-экономка и денщик. Вскоре, однако, штат его прислуги вырос за счёт russischen Frauen, как безлично называл он присланных к нему биржей труда служанок, прачку, переводчицу, портниху, а в скором времени ещё и коровницу, свинарку и птичницу. Коровы, свиньи завелись у господина Швейде поистине как по мановению волшебного жезла, но особенное личное пристрастие испытывал он к домашней птице.

В конце концов это не так уж выделило бы среди прочих немецких чинов лейтенанта горнорудного батальона. Однако о нем заговорили в городе. Господин Швейде и другие прибывшие с ним чиновники заняли помещение школы имени Горького в парке. И вместо школы возникло в городе новое учреждение — дирекцион № 10.

Это военизированное учреждение, как выяснилось, было самым главным административно-хозяйственным управлением, которому подчинялись теперь все шахты и связанные с ними предприятия Краснодонского района со всем их имуществом и оборудованием, какое не успели вывезти или взорвать, и со всеми рабочими, которые не успели или не смогли уйти. Это учреждение было только одним из многочисленных ответвлений большого акционерного общества, носившего длинное претенциозное название: «Восточное общество по эксплуатации угольных и металлургических предприятий». Правление общества находилось в городе Сталино, снова переименованном в Юзовск. Так называемое «Восточное общество» опиралось на «Окружные управления горных и металлургических предприятий». Дирекцион № 10 в числе прочих дирекционов подчинялся окружному управлению в городе Шахты.

Все это было так хорошо устроено и ещё того лучше распланировано, что углю и металлу советского Донбасса теперь только и оставалось течь широким потоком в карманы немецкого «Восточного общества». И господин Швейде отдал распоряжение, чтобы все рабочие, служащие и инженерно-технические работники шахт и заводов бывшего треста «Краснодонуголь» немедленно приступили к работе.

Сколько тяжких сомнений терзало в ту пору душу рабочего человека, прежде чем он вынужден был принять решение о выходе на работу, когда родные шахты и заводы стали собственностью врагов отчизны, когда сыновья и братья, мужья и отцы отдавали свои жизни на поле брани против врагов отчизны! Лица рабочих и служащих, вышедших на работу в Центральные мастерские, были одновременно угрюмыми и смущёнными, люди избегали смотреть в глаза друг другу, почти не разговаривали.

Мастерские были открыты настежь со дня последней эвакуации. Никто их не запирал, не сторожил, потому что никто уже не был заинтересован в том, чтобы все, что осталось в мастерских, пребывало в целости и сохранности. Мастерские были открыты, но никто не пошёл в цехи. Рабочие даже не группами, поодиночке, редко-редко по двое, расположились среди хлама и лома во дворе, молча ожидали начальство.

И тогда появился инженер-механик Бараков, стройный, сильный и такой моложавый для своих тридцати пяти лет, с самоуверенным выражением лица, одетый не только опрятно, а с претензией. У него был чёрный галстук бабочкой. Шляпу он нёс в руке, и его гладко выбритая голова лоснилась на солнце. Бараков подошёл к этой разрозненной группе рабочих во дворе, вежливо поздоровался, на мгновение замялся и решительным шагом прошёл в главный корпус. Рабочие, не ответив на его приветствие, молча проводили его глазами и видели в распахнутую настежь дверь, как он прошёл через механический цех в конторку.

Немецкое начальство не торопилось. Было уже жарко, когда во двор вошли через проходную будку заместитель Швейде господин Фельднер и русская женщина-переводчица с пышной причёской.

Как это часто случается в природе, господин Фельднер по своим физическим качествам и по темпераменту был прямой противоположностью своему начальнику. Лейтенант Швейде был худ, недоверчив, молчалив. Фельднер был маленький кругленький крикун и болтун. Его голос, работавший на разной степени повышенных интонациях, можно было услышать ещё издалека, и всегда казалось, что это идёт не один немец, а несколько спорящих между собой немцев. Господин Фельднер был в военной форме, в крагах, в серой фуражке с сильно вздёрнутой спереди тульёй.

Фельднер в сопровождении переводчицы подошёл к рабочим, — они один за другим встали, и это доставило ему некоторое удовольствие. Не делая паузы между тем, что он говорил только что переводчице, и тем, что хотел теперь сказать рабочим, он выпалил одну длинную, а может быть, несколько коротких немецких фраз. И, пока женщина переводила, он продолжал кричать. Должно быть, состояние молчания было неведомо ему. Можно было предполагать, что с того момента, как он испустил первый крик, выйдя из чрева матери, он уже не останавливался и всю остальную жизнь беспрерывно пребывал в состоянии разных форм и степеней крика.

Он интересовался, нет ли здесь кого-нибудь из старой администрации, потом велел рабочим идти в цехи и проводить его, Фельднера. Несколько рабочих сопроводили идущего впереди кричащего немца вместе с переводчицей в конторку механического цеха, где находился Бараков. Напыжившись и так высоко, как это только было доступно ему, задирая голову в фуражке с вздёрнутой тульёй, Фельднер толкнул дверь пухлым кулачком и вошёл в конторку. Женщина вошла вслед за ним и притворила дверь. Рабочие остановились возле послушать.

Сначала слышен был только крик Фельднера, будто несколько немцев ссорились. Ждали, что переводчица вот-вот скажет, о чем он все-таки кричит, но, к всеобщему удивлению, Бараков сам заговорил по-немецки. Он говорил вежливо, спокойно и, насколько могли об этом судить рабочие возле конторки, свободно обращаясь с чужим языком.

То ли потому, что Бараков говорил по-немецки, то ли смысл того, что он говорил, удовлетворял немца, но Фельднер постепенно переходил на все менее громкие интонации крика. И вдруг совершилось чудо: немец замолчал. Замолчал и Бараков. Через несколько мгновений немец вскричал уже в совершенно мирном тоне. Они вышли из конторки — впереди Фельднер, за ним Бараков, сзади переводчица. Бараков, окинув рабочих холодным невесёлым взглядом, сказал, что не следует расходиться, а надо ждать его, Баракова, пока он не вернётся. И они в том же порядке пошли через цех к выходу, причём красивый и сильный Бараков, забегая сзади, показывал маленькому кругленькому карикатурному немцу, где удобней пройти. Ужасно было смотреть на это!

Через некоторое время Бараков уже сидел в учительской школы имени Горького, теперь кабинете начальника дирекциона № 10 господина Швейде. Фельднер и неизвестная переводчица присутствовали при разговоре, но переводчице так и не пришлось проявить свои знания в немецком языке.

Как мы уже сказали, в отличие от болтливого и экспансивного Фельднера лейтенант Швейде был не речист. От невозможности высказаться он казался даже угрюмым, хотя на самом деле он не был угрюмым, а любил все радости и наслаждения жизни. Необыкновенно тощий, он страшно много ел. Трудно было даже понять, куда вмещается все то количество пищи, которое он поглощал, и как все это проходит через его организм. Он до самозабвения любил и Madchen и Frauen, а в нынешнем своём положении особенно russischen Madchen und russischen Frauen. И для того чтобы заманивать в дом наименее стойких среди них, он каждый вечер устраивал в своём четырехквартирном особняке шумные вечеринки с подачей разнообразных жарких и сладких, не говоря уже о разных сортах вин. Он так и говорил поварам:

— Готовьте побольше! Kocht reichlich Essen! Чтобы russischen Frauen наелись и напились!..

И действительно, при исключительно нечленораздельном характере его речи это было единственное, чем он мог пленить russischen Frauen того сорта, какой только и мог попасть в его дом.

Неумение связывать слова в фразы породило в господине Швейде недоверчивое отношение ко всем людям, которые делали это легко. Не доверял он даже своему заместителю Фельднеру. Можно себе представить, как недоверчиво относился Швейде к людям других наций!

В этом смысле Бараков попал в самое невыгодное положение. Но, во-первых, Бараков поразил господина Швейде тем, что легко связывал слова в фразы не на русском, а на немецком языке. А во-вторых Бараков купил Швейде лестью. Господину лейтенанту ничего уже не оставалось, как только принять её.

— Я один из немногих оставшихся в живых представителей привилегированного класса старой России, — говорил Бараков, не сводя с господина Швейде своих немигающих глаз, — я с самого детства влюблён в германский гений, особенно в области хозяйства, собственно в области производства… Мой отец был директором одного из крупнейших предприятий известного в старой России общества «Сименс — Шуккерт». Немецкий язык был вторым родным языком в нашей семье. Я воспитан на немецкой технической литературе. И вот теперь я буду иметь счастье работать под руководством такого выдающегося специалиста, как вы, господин Швейде. Я сделаю все, что вы мне прикажете…

Бараков вдруг увидел, что переводчица смотрит на него с удивлением, которого она даже не в силах скрыть. Черт его знает, откуда немцы выкопали эту лохматую стерву! Если она здешняя, она не может не знать, что Бараков не один из оставшихся в живых представителей привилегированного класса старой России, а потомственный и почётный представитель целой династии донецких шахтёров Бараковых. На чисто выбритой голове его выступил пот.

Пока он говорил, господин Швейде молча проделал некоторую мыслительную работу, не отразившуюся, впрочем, на его лице, потом сказал не то утвердительно, не то вопросительно:

— Вы коммунист… Бараков махнул рукой. Это движение его руки и одновременно выражение его лица можно было истолковать так: «Какой я коммунист!», или так: «Сами знаете, что мы все обязаны были быть здесь коммунистами». Или даже так: «Да, коммунист, но тем лучше для вас, если я иду к вам служить».

Жест этот на некоторое время удовлетворил господина Швейде. Надо было объяснить этому русскому инженеру, насколько важно пустить Центральные мастерские, чтобы с их помощью восстановить оборудование шахт. Эту сложную мысль господин Швейде построил на отрицании.

— Ничего нет. Es ist nichts da, — сказал он и мучительно посмотрел на Фельднера.

Фельднер, испытывавший неимоверные страдания оттого, что пришлось так долго молчать в присутствии начальника, автоматически выкрикнул все «нет» в подтверждение начальнической мысли.

— Механизмов нет! Транспорта нет! Инструментов нет! Леса для крепления нет! Рабочих нет! — кричал он.

Ему даже жалко было, что он не может назвать ещё что-нибудь, чего «нет».

Швейде удовлетворённо кивнул головой, подумал и с трудом повторил по-русски:

— Нитшево нет, — also, уголь нет!

Он откинулся на спинку стула и посмотрел сначала на Баракова, потом на Фельднера. Поняв этот взгляд, как сигнал к действию, Фельднер закричал о том, чего же ждёт, наконец, от Баракова «Восточное общество».

Бараков с трудом выбрал в этом сплошном крике паузу-щёлку, в которую ему удалось всунуть фразу о том, что он будет делать все, что он в силах сделать.

Тут господином Швейде опять овладело чувство недоверия.

— Вы коммунист, — повторил он.

Бараков криво усмехнулся и повторил свой жест.

Вернувшись в мастерские, Бараков вывесил на воротах большое объявление о том, что он, директор Центральных мастерских «дирекциона № 10, предлагает всем рабочим, служащим и инженерам вернуться на свои места и принимает на работу всех желающих по таким-то и таким-то специальностям.

Даже самые отсталые из людей, допустивших сделку со своей совестью, когда решили выйти на работу, были душевно ушиблены тем, что инженер Бараков, участник финской и Отечественной войн, добровольно согласился стать директором важнейшего для немцев предприятия. Но ещё не успела просохнуть краска на объявлении, как в мастерские явился не кто иной, как Филипп Петрович Лютиков, — тот Лютиков, которого не только в мастерских, а во всей партийной организации Краснодона называли коммунистической совестью.

Он явился утром, ни от кого не таясь, чисто одетый и гладко выбритый, в белой рубашке под чёрным пиджаком и с праздничным галстуком. И сразу был зачислен в мастерские по старой должности — начальника механического цеха.

С началом работы в мастерских совпало появление первых листовок подпольного районного комитета партии. Листовки расклеены были на самых видных местах вместе со старыми номерами газеты «Правда». Большевики не покинули маленький Краснодон на произвол судьбы, они продолжали борьбу и призывают к борьбе все население, — вот что говорили эти листовки! И многим людям, знавшим Баракова и Лютикова в лучшую пору, не раз приходило на ум: как же посмеют они потом, когда придут наши, взглянуть в чистые глаза своим товарищам?

Правда, никакой работы в мастерских по существу не было. Бараков общался все больше с немецким начальством и мало интересовался тем, что делается в мастерских. Рабочие опаздывали на работу, без дела слонялись от станка к станку, часами занимались перекуркой, собравшись где-нибудь на травке в затенённом уголке двора. Лютиков, должно быть, для того, чтобы задобрить людей, поощрял отпуска в деревню и выдавал официальные бумаги, будто люди едут в командировку по делам мастерских. Рабочие занимались мелкими поделками для населения, чтобы немножко подработать. Особенно много делали зажигалок: спички повсюду вывелись, а бензин можно было добывать у немецких солдат за продукты.

Каждый день по нескольку раз забегали в мастерские офицерские денщики с консервными банками, наполненными сливочным маслом или мёдом, и требовали запаять банки, чтобы отправить в Германию.

Кое-кто из рабочих пытался иногда поговорить с Лютиковым, — до Баракова и доступа не было, — как же он все-таки пошёл работать на немцев и как же все-таки жить дальше? Начинали издалека и все крутились возле да около. Но Филипп Петрович, сразу вскрывая манёвр, говорил строго:

— Ничего, мы на них поработаем…

Или грубил:

— А это, брат, не твоего ума дело. Ты сам-то на работу стал? Стал. Ты мне начальник или я тебе? Я тебе… Выходит, спрашивать я с тебя буду, а не ты с меня. Что я тебе прикажу, то ты и будешь делать. Понял?

Каждое утро Филипп Петрович медленной, тяжёлой походкой страдающего одышкой пожилого человека шёл на работу через весь город, а вечером возвращался с работы. И никому не могло бы прийти в голову, с какой энергией и быстротой и в то же время расчётливостью развёртывал Филипп Петрович ту главную свою деятельность, которая принесла впоследствии маленькому угольному городку Краснодону мировую славу.

Что пережил он, когда в самом начале своей деятельности вдруг узнал, что один из ближайших помощников его, Матвей Шульга, необъяснимо исчез?

Филиппу Петровичу, как секретарю подпольного райкома, были известны все квартиры укрытия и места явок в городе и районе. Знал он и квартиры Ивана Кондратовича и Игната Фомина, которыми предположительно должен был воспользоваться Шульга. Но Филипп Петрович не имел права послать на эти квартиры ни одного из связных райкома, тем более Полину Георгиевну. В том случае, если Шульга был выдан немцам на одной из этих квартир, хозяевам её достаточно было бы только увидеть связную, чтобы по её следам обнаружить и Лютикова и других членов райкома.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-05-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: