НОЧЬ, ДАРОВАННАЯ КЛЕОПАТРОЙ 3 глава




Пиршественная зала была грандиозных, необъятных размеров; взор не мог проникнуть до самой ее глубины; чудовищные колонны, короткие, приземистые и такие прочные, что могли бы нести на себе земной шар, тяжело опирались расширяющимися основаниями на испещренный иероглифами цоколь, а пузатыми капителями поддерживали гигантские гранитные арки, которые поднимались уступами наподобие опрокинутых лестниц. Между столбами помещались колоссальные базальтовые сфинксы с пшентом на голове; они обращали в залу лица с раскосыми глазами и острым подбородком и устремляли сюда пристальный загадочный взгляд. На втором этаже, несколько отступавшем от первого, капители на более стройных колоннах были заменены четырьмя женскими головами в египетских прическах с завитками; вместо сфинксов здесь сидели в каменных креслах идолы с бычьими мордами — равнодушные свидетели ночных неистовств и оргиастической исступленности; их можно было принять за гостей, терпеливо дожидающихся начала пиршества.

Здание венчалось третьим этажом, отличным от остальных; здесь стояли бронзовые слоны, из хоботов которых струилась благовонная вода, а еще выше — синей бездной раскинулось небо, и звезды, любопытствуя, склонялись над фризом.

Великолепные порфировые лестницы, до того отполированные, что тела отражались в них, как в зеркале, поднимались и спускались со всех сторон, объединяя отдельные части огромного здания.

Мы набрасываем лишь краткий очерк, чтобы дать представление об этом колоссальном сооружении, пропорции которого превышают все человеческие представления. Здесь нужна была бы кисть Мартина, великого художника исчезнувших грандиозных зданий, а у нас всего лишь тоненькое перо вместо апокалиптической глубины акватинты; но нам поможет воображение; у нас нет возможностей, какими располагают живописец и музыкант, и мы можем изображать предметы лишь последовательно, один за другим. Мы говорили только о пиршественной зале, оставив в стороне сотрапезников; да и залу-то мы обрисовали лишь вкратце. Нас ждут Клеопатра и Мериамун; вот они приближаются к нам.

На Мериамуне была льняная туника, усеянная звездами, и пурпурный плащ, а волосы его были перехвачены лентами, как у восточного владыки. Клеопатра оделась в платье цвета морской воды с разрезами по бокам и застежками в виде золотых пчелок; на руках ее, обнаженных до плеч, светились два ряда крупных жемчужин, на голове сияла золотая корона. Она улыбалась, но все же чело ее было омрачено облачком озабоченности, и порою она лихорадочно хмурила брови. Что же может тревожить великую царицу? А лицо Мериамуна светилось и горело, как у человека, который сподобился видения или пребывает в экстазе; сияние, исходившее от его лица, образовало вокруг него золотой нимб, как у одного из двенадцати великих богов Олимпа.

Во всем облике его светилась сосредоточенная и глубокая радость; он поймал свою буйнокрылую химеру, она не вырвалась из его рук, — он достиг цели всей своей жизни. Пусть он проживет долго, как Нестор и Приам, пусть стариковские виски его поседеют, как у великого жреца Аммона, — он уже не испытает ничего нового, знания его не обогатятся. Полученный им дар настолько превзошел все его безрассудные мечты, что мир уже не может ничем порадовать его.

Клеопатра посадила его рядом с собою на трон, обрамленный золотыми грифонами, и хлопнула в ладоши. Вдруг огненные полоски, мерцающие нити пробежали по всем выступам здания; глаза сфинкса стали метать фосфорические молнии, жгучее дыхание вырвалось изо ртов идолов; из слоновых хоботов вместо душистой воды стала бить красноватая жидкость; из стен выступили бронзовые руки с факелами в кулаке; в точеных чашечках лотосов распустились яркие султанчики.

В бронзовых треножниках вздымались огромные языки голубого пламени, гигантские подсвечники бросали трепетные блики на клубы жгучих испарений; все искрилось и сверкало. В воздухе скрещивались и разламывались призматические радуги; всюду — на чеканке кубков, на выступах мрамора и яшмы, на гранях сосудов — мелькали искры, блестки и огоньки. Свет лился потоками и, словно водопад, низвергался по порфировым ступеням лестницы; его можно было принять за пожар, отраженный в реке; если бы царице Савской вздумалось подняться по этим ступеням, она подобрала бы подол своего платья, как на ледяном полу Соломонова дворца, когда ей почудилось, будто она ступает по воде. В этой сверкающей мгле чудовищные фигуры колоссов, животные и иероглифы, казалось, одухотворялись и жили какой-то искусственной жизнью; черные гранитные бараны иронически усмехались и кидались друг на друга, пуская в ход позолоченные рога, а идолы тяжело дышали и пыхтели трепещущими ноздрями.

Оргия достигла высшего накала; на трех углах триклиния громоздились блюда из языков фламинго, печени скара, мурены, вскормленной человеческим мясом и приготовленной в виде ухи, из павлиньих мозгов, вепрей, начиненных птицами, и прочие диковинки античных пиршеств, сменявшиеся без конца. В золотых кубках, увитых розами, пенились критские, массийские и фалернские вина; их разливали мальчики-азиаты, прекрасными волосами которых гости вытирали себе руки. Музыканты, помещавшиеся на верхних галереях, играли на тимпанах, систрах, самбуках и арфах в двадцать одну струну; их сладкозвучные мелодии терялись в шуме празднества; он был столь оглушителен, что если бы грянул гром, так и его бы не услышали,

Мериамун склонил голову на плечо Клеопатры и чувствовал, что разум его мутится; пиршественная зала вертелась вокруг него, как грандиозный архитектурный кошмар; в проблесках сознания ему виделись уходящие вдаль перспективы и бесконечные колоннады; над реальными арками возвышались призрачные и уходили в небеса на такую высоту, какой не достигла и Вавилонская башня. Не держи он в руке нежную, прохладную ручку Клеопатры, он решил бы, что его перенес в сказочный мир какой-нибудь фессалийский волшебник или персидский маг.

К концу трапезы марионы и горбатые карлики развлекли присутствующих забавными плясками и потешным сражением; затем юные египтянки и гречанки, изображавшие день и ночь, с неподражаемым мастерством исполнили ионийский сладострастный танец.

Клеопатра поднялась с трона, сбросила с себя царскую мантию, заменила звездную диадему венком из цветов, надела на алебастровые руки золотые погремушки и сама стала плясать перед Мериамуном, уже не помнящим себя от восторга. Руки ее, округлые, как ручки мраморной вазы, рассыпали над головой гроздья искрящихся звуков, и погремушки щебетали все живее и живее. Поднявшись на цыпочки, она стремительно приближалась к Мериамуну и легким поцелуем касалась его лица, потом вновь начинала танцевать и порхала вокруг него, то откинувшись назад и запрокинув голову, причем глаза ее были полузакрыты, разомлевшие руки изнемогали, волосы разметались, — она была словно вакханка с Менальской горы, вдохновленная своим богом; то она становилась порывистой, живой, веселой, порхающей, неутомимой и своевольной, как пчелка, собирающая мед. Она передавала все — и любовь, и чувственность, и пылкую страсть, и свежую, неисчерпаемую юность, и обещания безбрежного счастья.

Стыдливые звезды уже не смотрели на нее, — их целомудренным золотым очам не вынести бы такого зрелища; само небо заволоклось — над залой поднялась, как купол, раскаленная мгла.

Клеопатра опять села возле Мериамуна. Ночь истекала, скоро тьме предстояло рассеяться; в неистовство красных огней робко просачивался голубоватый свет, словно лунный луч, упавший на раскаленные уголья; верхние аркады окрасились легкой синевой — светало…

Мериамун взял кубок, который подал ему зловещего вида раб-эфиоп; кубок был сделан из рога и содержал яд столь сильный, что всякий другой сосуд разорвался бы от него. Бросив на возлюбленную последний взгляд, заключавший в себе всю жизнь, он поднес к губам гибельный сосуд, в котором бурлила и кипела ядовитая жидкость.

Клеопатра побледнела и взяла Мериамуна за руку, чтобы удержать его. Мужество юноши тронуло ее; она собиралась сказать ему: «Поживи еще, чтобы любить меня; таково мое желание…» — как вдруг раздался звук рожка. В пиршественной зале появились четыре вестника на конях; то были военачальники Марка Антония, опередившие его лишь на несколько шагов. Клеопатра молча оставила руку Мериамуна. На челе ее весело заиграл солнечный луч, как бы заменяя собою снятую диадему.

— Час настал, согласись; рассвело, а с зарею прекрасные сны улетают, — сказал Мериамун. Потом он залпом осушил роковой кубок и упал, как сраженный громом. Клеопатра поникла головой, и жгучая слеза — единственная оброненная ею в жизни — скатилась в ее кубок, на дне которого лежала растворившаяся жемчужина.

— Клянусь Гераклом! Как ни спешил я, прекрасная повелительница, я все же опоздал, — воскликнул Марк Антоний, входя в пиршественную залу. — Ужин кончился! Но что это за труп валяется на полу?

— Ах, пустяки, — ответила Клеопатра, улыбаясь, — я испробовала новый яд, чтобы воспользоваться им, если стану пленницей Августа. Не угодно ли, любезный властелин, занять место возле меня и полюбоваться пляской греческих скоморохов?..

 

 

ЗОЛОТОЕ РУНО

 

ГЛАВА I

 

Тибурций был поистине весьма удивительный молодой человек, а главное, своеобычность его отличалась одним преимуществом: она была неподдельной, он не сбрасывал ее с себя дома, как шляпу и перчатки, но и в четырех стенах, без людей, перед самим собой, был подлинно оригинален.

Не сочтите его, пожалуйста, смешным чудаком, который докучает ближним своими странностями, — он не ел пауков, не играл ни на каких музыкальных инструментах, не декламировал стихи; он был ровен, тих, говорил мало, еще меньше слушал, и взгляд его из-под опущенных век, казалось, устремлен был куда-то вовнутрь.

Он проводил дни, сидя в углу своего дивана, поджав под себя ноги, обложившись подушками, и к событиям века относился с таким же безразличием, как если бы они происходили на Луне. Лишь очень немногие имена существительные имели власть над ним, и мир не видел человека менее чувствительного к звонким словам, чем он. Он нимало не дорожил своими политическими правами и полагал, что в кабаке как-никак народ пользуется полной свободой.

Образ его мыслей отличался крайней простотой: ему больше нравилось ничего не делать, чем работать; доброе вино он предпочитал суслу и хорошенькую женщину — дурнушке, а в естественной истории руководствовался одной наикратчайшей классификацией видов, по принципу: «это едят, а это не едят». Впрочем, он был совершенно чужд всего житейского и до того рассудителен, что это смахивало на юродство.

У него не было ни малейшего самолюбия; он не мнил себя главным двигателем мироздания, отлично понимая, что Земля может вращаться и без его помощи; в собственных глазах он значил не больше, чем сырный акар или уксусные угрицы; перед лицом вечности и беспредельной вселенной он не дерзал быть тщеславным; ему доводилось смотреть и в микроскоп и в телескоп, почему он и не переоценивал значение человека; он был ростом в пять футов и четыре дюйма, но допускал, что обитатели Солнца вполне могут быть ростом в восемьсот лье.

Таков был наш друг Тибурций.

Отсюда все же не следует, что он был чужд страстей. Под пеплом внешнего спокойствия тлел пламень. Однако никто не мог бы назвать имя его постоянной любовницы, и он не баловал своим вниманием дам. Как почти вся нынешняя молодежь, Тибурций, не будучи ни поэтом, ни живописцем, прочел много романов и видел много картин; лентяй по натуре, он предпочитал жить чужим опытом; он любил любовью поэта, смотрел глазами художника и лучше разбирался в портретах, чем в лицах человеческих; действительность ему претила, а жизнь среди книг и картин отучила считать мерилом истинности живую природу.

После мадонн Рафаэля и куртизанок Тициана дурнушками стали в его глазах признанные красавицы; по сравнению с Лаурой Петрарки, дантовской Беатриче, байроновской Гайде, Камиллой Андре Шенье ему казалась вульгарной женщина в шляпке, современном платье и накидке, любовником которой он мог бы стать; правда, он не требовал идеала с белыми крылышками и нимбом; но изучение античной скульптуры и различных школ итальянской живописи, соприкосновение с высочайшими произведениями искусства, чтение поэзии — все это выработало в нем изощренный вкус и чувствительность к форме, и он не в состоянии был бы полюбить женщину прекраснейшей души, если ей не даны плечи Венеры Милосской. Вот почему Тибурций и не влюблялся.

Эту одержимость красотой выдавало великое множество статуэток, гипсовых слепков, рисунков и гравюр, висевших на стенах и загромождавших комнату Тибурция, о которой буржуа сказал бы, что это просто немыслимое жилье, так как, кроме упомянутого дивана и нескольких разноцветных подушек, разбросанных по ковру, мебели не имелось. У Тибурция не было секретов, поэтому он обходился без секретера, однако и без комода, ибо давно убедился в том, что эта удобная мебель создает неудобства.

Тибурций редко появлялся в свете, и не потому, что был нелюдим, а по халатности; он радушно принимал гостей, но никогда не отдавал визитов. Был ли Тибурций счастлив? Нет, но и не был несчастлив; и только одного ему очень хотелось: ходить в красном, будь это дозволено. Верхогляды обвиняли его в бесчувственности, содержанки — в бездушии, а в сущности, это был человек с золотым сердцем, и его поиски совершенной формы открыли бы внимательному взгляду горькие разочарования в красоте нравственной. Если амфора для благовоний пустовала, Тибурций стремился возместить ее пустоту изяществом амфоры; он не жаловался, не впадал в элегическую грусть, не носил кружевные манжеты-плерезы, но было очевидно, что он когда-то страдал, что он однажды обманулся и хочет любить без риска ошибиться. А так как женщине труднее скрыть изъян телесный, чем душевный, то он удовлетворился бы совершенством формы; но увы! прекрасное тело такая же редкость, как и прекрасная душа. К тому же Тибурция совратили бредни романистов, он жил в идеальном, пленительном мире, творимом поэтами, перед взором его неотступно стояли совершенные образы, созданные ваятелями и живописцами, вкус его стал привередлив, изыскан, и то, что он принимал за любовь, было только восторгом художника. Он замечал погрешности рисунка в силуэте любовницы, не подозревая, что женщина для него только модель.

Однажды, выкурив свой кальян, наглядевшись на корреджиевское тройное воплощение Леды в его узорной оправе, осмотрев со всех сторон последнюю статуэтку Прадье, посидев сперва по-турецки, затем положив ноги на край каминной доски и исчерпав все доступные для него виды развлечений, Тибурций вынужден был признаться наедине с собой, что не знает, куда себя девать, и что со стен этой, пропитанной пылью, погруженной в спячку комнаты ползут пауки скуки. Он спросил: «Который час?» Ему ответили: «Без четверти час», — что он счел непреложным и решительным знаком судьбы. Одевшись с помощью слуги, он отправился бродить по городу и, шагая по улицам, пришел к выводу, что сердце его пусто и надо бы, как выражаются парижане, «завести пассию».

Приняв сие похвальное решение, он задал себе нижеследующие вопросы:

— Полюбить ли мне смуглую испанку, с янтарным отливом кожи, с густыми бровями вразлет и смоляными волосами? Или итальянку, у которой тело античной статуи и огненные глаза под тяжелыми веками, тронутыми легкой коричневой тенью? Или хрупкую француженку с носом Рокселаны и кукольной ножкой? Рыжую, зеленоглазую еврейку с голубоватой кожей? Негритянку, черную, как ночь, и сияющую, как отполированная бронза? Будет у меня темноволосая или белокурая пассия? Я положительно теряюсь!

Погруженный в размышления, он шел, опустив голову, когда вдруг наткнулся на какой-то твердый предмет, который отскочил от него, крепко выругавшись. Предмет этот оказался приятелем Тибурция, художником, и они тут же вдвоем отправились в музей. Художник был страстным почитателем Рубенса, поэтому останавливался преимущественно перед полотнами этого нидерландского Микеланджело и превозносил его так пылко и красноречиво, что воистину заражал своим восторгом. Да и Тибурцию наскучили греческие носы, римские пропорции и красновато-коричневый колорит итальянских мастеров; неудивительно, что его пленила пышность рубенсовских форм, эти отливающие атласом тела, разнообразные оттенки этой цветущей наготы, будто собранные в огромный букет, все это могучее здоровье, которое по воле антверпенского художника струится под кожей его созданий по сети лазоревых и алых жилок. Тибурций испытывал почти чувственное наслаждение, любуясь прекрасными, поблескивающими перламутром плечами и бедрами сирен в золотистом разливе распущенных волос, в жемчужной россыпи. Наделенный редкостной впечатлительностью и глубоко понимавший самые различные типы людей, Тибурций сейчас ощущал себя фламандцем, словно родился среди польдеров и всю жизнь только и видел, что форт Лилло и антверпенскую колокольню.

— Решено, — сказал он себе, выходя из картинной галереи, — я полюблю фламандку.

А так как Тибурций был самый логичный человек в мире, то отсюда следовал неопровержимый вывод, а именно: фламандки должны чаще всего встречаться во Фландрии, и, стало быть, ему надлежит немедля отправиться в Бельгию на поиски Светлокудрой.

Сей новый Ясон, пускаясь в погоню за своим золотым руном, в тот же вечер уехал дилижансом в Брюссель с поспешностью банкрота, порывающего все связи с обществом и вынужденного покинуть Францию, эту классическую страну изящных искусств, хороших манер и судебных исполнителей.

Через несколько часов Тибурций не без удовольствия увидел на вывесках бельгийских кабачков бельгийского льва, похожего больше на пуделя в нанковых панталончиках и в сопровождении неизбежной надписи: «Verkoopt men dranken».[20]Назавтра к вечеру Тибурций гулял уже в Брюсселе по Магдаленштрассе, взбирался на Огородный холм, любовался витражами церкви св. Гудулы и каланчой ратуши, озирая не без тревоги всех проходящих женщин.

Он встретил несметное множество негритянок, мулаток, квартеронок, метисок, полуиндианок-полунегритянок, женщин с желтой, медной, зеленой и палевой кожей, но ни одной блондинки; будь в Брюсселе пожарче, Тибурций подумал бы, что попал в Севилью; сходство было полное, вплоть до черных мантилий.

Однако, вернувшись в свою гостиницу на Золотой улице, он заметил девушку с темно-каштановыми волосами, правда, не красивую, зато на другой день у королевского дворца увидел огненно-рыжую англичанку в светло- зеленых ботинках на шнурках; но она была худа, как лягушка, просидевшая полгода в банке, исполняя обязанности барометра, так что никак не соответствовала рубенсовскому идеалу женщины.

Увидев, что в Брюсселе водятся только «смуглогрудые андалузки», — впрочем, это явление вполне объяснимо испанским владычеством, долго тяготевшим над Нидерландами, — Тибурций решил направиться в Антверпен; он рассудил, и в этом был свой резон, что присущие кисти Рубенса и воссоздаваемые им с таким постоянством женские типы должны часто встречаться в его родном и любимом городе.

Стало быть, он отправился на станцию железной дороги, соединяющей Брюссель с Антверпеном. Паровому коню уже задали его черного овса, он нетерпеливо фыркал и с пронзительным свистом выбрасывал из огненных ноздрей густые клубы белого пара вперемешку с фонтаном искр. Тибурций занял положенное ему место в купе, оказавшись в обществе пяти валлонцев, застывших в своих креслах, словно монахи на капитуле, и поезд тронулся. Сначала он шел с умеренной скоростью, пожалуй, не быстрее почтовой кареты — по десяти франков за прогон; но немного погодя конь разгорячился и помчался с бешеной быстротой. Придорожные тополя, справа и слева от рельс, убегали назад, точно стремительно отступающая армия, очертания местности еле виднелись сквозь заволакивающую их серую дымку; проносились мимо черные полосы земли с будто вкрапленными в них золотыми и синими звездочками сурепки и полевых маков; время от времени в разрыве клубящихся туч возникал тонкий силуэт колокольни и сразу же пропадал, будто корабельная мачта в бурном море; в глубине палисадников мелькали нежно-розовые или желтовато-зеленые ресторанчики, увитые гирляндами дикого винограда или плюща; то тут, то там вспыхивали слепящим блеском, словно зеркала в ловушках для жаворонков, небольшие болотца, окаймленные коричневой тиной. А чугунное чудовище, клокоча кипящей водой, дышало все громче, хрипело, словно кашалот, страдающий одышкой, его литые бока покрылись горячей испариной. Казалось, оно жалуется, что его заставляют мчаться с такой безумной быстротой, и просит пощады у своих закопченных ямщиков, которые непрестанно подгоняют его, подсыпая лопатами торф. Но вот послышался стук буферов и лязг цепей: приехали!

Тибурций выскочил и пустился бегом куда глаза глядят, метнулся налево, потом направо, точно кролик, которого вдруг выпустили из клетки, и зашагал по первой же открывшейся перед ним улице; затем свернул в другую, третью и отважно углубился в самое сердце старого города, ища Светлокудрую с пылом, достойным странствующего рыцаря былых времен.

Он увидел множество разноцветных домов — мышино-серых, канареечно-желтых, светло-зеленых, сиреневых, со ступенчатыми черепичными крышами «лесенкой», с витыми коньками, с волнистым орнаментом на рустике входа, с кряжистыми колоннами в четырехугольных браслетах, подобно колоннам Люксембургского дворца, с окнами в стиле Ренессанс, забранными сетчатой свинцовой решеткой, с маскаронами, с резными балками и несчетным количеством примечательных архитектурных деталей, которыми он при других обстоятельствах несомненно бы восхищался; он окидывал рассеянным взглядом раскрашенных мадонн, статуи Христа, несущие фонари на перекрестках, деревянные или восковые фигуры святых с их мишурной сусальной благостью — все эти эмблемы католицизма, кажущиеся такими странными обитателям наших вольтерьянских городов. Он был поглощен одним: глаза его искали за бурыми, закопченными стеклами окон хотя б ненароком мелькнувший светлый женский образ, доброе, спокойное лицо брабантки, розовеющее, как свежий персик, и улыбающееся в ореоле золотых волос. Но на глаза ему попадались только старухи, вязавшие кружева, читавшие молитвенник либо притаившиеся в углах комнаты, чтобы следить исподтишка за редким прохожим, отражающимся в их «шпионе» или в полированном стальном шарике, подвешенном под потолком.

Улицы были пустынны и безмолвны, безмолвнее даже, чем улицы Венеции; единственным звуком, нарушавшим тишину, был бой курантов, звонивших на все лады в различных церквах не менее двадцати минут подряд; мостовая, с проросшей сквозь камни травой, как бывает в опустелых домах, говорила о том, что прохожие здесь встречаются редко и немногочисленны. Порой какие-то скромницы, закутанные в темные фландрские шелка, ниспадающие тяжелыми складками, крадучись проходили мимо, стараясь держаться поближе к домам, будто боязливые ласточки, летающие над самой землей; иногда за такой женщиной шел мальчик, неся на руках собачку. Тибурций ускорял шаг, чтобы разглядеть их лица, затененные капюшонами, и тогда его взору открывались худые, бледные физиономии с поджатыми губами, с темными подглазьями, с ханжеским подбородком, с тонким, подозрительно принюхивающимся носом, — поистине физиономии римских богомолок или испанских дуэний; пыл Тибурция сразу сникал, когда он встречался глазами с их мертвым взглядом, с глазами вареной рыбы.

Так, идя от перекрестка до перекрестка, от одной улицы до другой, Тибурций в конце концов вышел на набережную Эско через ворота порта. У него вырвался крик изумления перед великолепным зрелищем: огромное скопление мачт на реке, рей и корабельных снастей казалось лесом, потерявшим листву и превратившимся в нагой древесный скелет. Бушприты и реи привычно прилегли верхушками на парапет, будто лошади, кладущие голову на холку своей соседки по упряжке; здесь были голландские косатки, крутобокие, с красными парусами; американские бриги, остроносые и черные, с тонкими, как шелковые нити, снастями; норвежские коффы цвета семги, от которых пахнет душистой, свежевыстроганной сосной; шаланды, быстроходные рыбачьи лодки, бретонские «солеторговцы», английские «угольщики», — суда из всех частей света. То была неописуемая смесь запахов — копченой сельди, табака, прогорклого сала, дегтя, — сдобренная пряными ароматами судов, прибывших из Батавии с грузом перца, корицы, имбиря, кошенили; от всего этого в воздухе носились густые испарения, напоминающие дым громадной курильницы, в которой курят фимиам во славу торговли.

В надежде найти истинно фламандский и национальный тип среди простонародья, Тибурций заходил в таверны и кофейни; там он пил брюссельское и белое лувенское пиво, крепкий ламбик, эль, портер, виски, чтобы заодно познакомиться и с северным Бахусом. Испробовал он и сигары, различных сортов, ел семгу, Sauerkraut,[21]тушеный картофель, кровавый ростбиф и вкусил всех местных удовольствий.

За обедом к его столику подошли какие-то немки с пышными формами, черномазые, как цыганки, в коротеньких юбочках и эльзасских чепцах, и жалобно пропищали заунывную Lied,[22]аккомпанируя себе на скрипке и других режущих слух инструментах. Белокурая Германия, словно в издевку над Тибурцием, была покрыта особенно густым загаром; взбешенный, он швырнул им горсть сентов, за что и поплатился: его отблагодарили новой Lied, притом еще более пронзительной и душераздирающей, чем первая.

Вечером он ходил по всевозможным «музико» смотреть, как танцуют матросы со своими возлюбленными; у всех этих женщин были восхитительные волосы, иссиня-черные и блестящие, как вороново крыло; одна из них, прехорошенькая креолка, подсела даже к Тибурцию, без стеснения пригубила его бокал, по местному обычаю, и попыталась завести с ним разговор, изъясняясь на чистейшем испанском языке, ибо родилась в Гаване; у нее были такие бархатные черные глаза на бледном лице такого теплого, золотистого тона, такая маленькая ножка, такая тонкая талия, что Тибурций, разозлившись, послал ее ко всем чертям, чем очень удивил бедное созданье, не привыкшее к подобному обращению.

Обнаружив полную бесчувственность к смуглым прелестям танцовщиц «музико», Тибурций вернулся в свою гостиницу «Герб Брабанта». Чрезвычайно недовольный, он разделся и, запеленавшись в меру своих сил в камчатные скатерти, которые во Фландрии служат простынями, сразу заснул сном праведника.

И приснились ему самые золотокудрые сны на свете.

К нему с полуночным визитом явились нимфы и аллегорические фигуры из галереи Медичи, изысканнейшим образом полураздетые; они нежно смотрели на него большими лазоревыми глазами; яркие губы, рдевшие, будто алые цветы на молочно-белых, круглых и пухлых личиках, улыбались ему необычайно ласково. Одна из гостий, нереида с картины «Путешествие королевы», позволила себе даже вольность, — провела своими узкими, окрашенными в карминный цвет пальцами по волосам изнемогшего от страсти сновидца.

Обвивавшая стан нереиды узорчатая парча искусно скрывала уродство бедер, которые были покрыты чешуей и переходили в раздвоенный хвост; белокурые волосы нереиды украшал венец из водорослей и кораллов, как и подобает дочери моря; она была прелестна в этом наряде. В воздухе, пронизанном светом, стайками парили толстощекие и румяные, как розаны, младенцы, поддерживая ручонками гирлянды нестерпимо ярких цветов, струивших с неба на землю дождь благовоний. По знаку нереиды нимфы встали в два ряда, друг против друга, и сплели из своих длинных волос золотую сетку, похожую на гамак, для счастливца Тибурция и его возлюбленной с рыбьими плавниками; они легли в этот гамак, и нимфы качали их, склоняя головы то в одну, то в другую сторону, в неизъяснимо сладостном ритме.

Вдруг раздался резкий, отрывистый стук, золотые нити распались, и Тибурций рухнул наземь. Он открыл глаза и увидел над собой какую-то страшную бронзовую маску, глядевшую на него в упор эмалевыми глазищами, в которых видны были только белки.

— Mein Herr,[23]вот ваш завтрак, — сказала старуха негритянка, прислуживавшая в гостинице, и поставила на столик-одноножку подле Тибурция поднос с тарелками и серебряными блюдами.

— Видали? Стало быть, за блондинками надо было ехать в Африку, — пробормотал Тибурций, уныло принимаясь за свой бифштекс.

 

ГЛАВА II

 

Откушав не без приятности, Тибурций вышел из гостиницы «Герб Брабанта» с добросовестным и похвальным намерением продолжать поиски идеала. Но, как и накануне, ему не посчастливилось; навстречу, как нарочно, со всех улиц стекались смуглые маски иронии, бросая ему притворные и насмешливые улыбки; перед ним продефилировали Индия, Африка, Америка, представленные более или менее меднолицыми экземплярами; впору было подумать, что почтенный город, проведав о замысле Тибурция, решил над ним подшутить и запрятал в глубине самых непроходимых задних дворов и за самыми непроницаемо-мутными оконцами тех своих дочерей, которые могли бы вблизи или издали напомнить образы Иорданса и Рубенса; скупясь на золото, он расточал черное дерево.

Взбешенный этим безмолвным издевательством, Тибурций бежал от него в музеи и картинные галереи. Фламандский Олимп вновь засиял перед его глазами. Каскады волос снова струили рыжеватые мелкие волны с трепещущими в них крупинками золота и света; плечи аллегорических фигур вновь ожили перед ним, блистая своей серебристой белизной ярче прежнего; лазурь глаз стала еще прозрачней, щеки цвели румянцем, походя на пучки гвоздик; розовая дымка сделала теплее голубоватый тон колен, локтей и пальцев всех этих белокурых богинь; глянцевые, будто муаровые, блики, алые отблески света скользили, играя, по дородным, округлым телам; под дыханьем невидимого ветра вздувались синевато-серые мантии, взлетали ввысь, в лазоревую мглу; свежая и плотская поэзия Нидерландов открылась во всей своей сути нашему восторженному страннику.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: