НОЧЬ, ДАРОВАННАЯ КЛЕОПАТРОЙ 5 глава




Признаемся все же, что, несмотря на свою девичью неопытность, кружевница обратила внимание на Тибурция, как на благовоспитанного юношу с приятной внешностью; она несколько раз видела его в соборе, когда он стоял, замерев, перед «Снятием с креста», и объясняла его экстаз благочестием, высоко поучительным в молодом человеке. Не переставая мотать нитки, она думала о незнакомце, встреченном на площади Меир, и предавалась невинным мечтам. Однажды под впечатлением этой встречи она встала и как-то вдруг, незаметно для себя, очутилась перед зеркалом и долго в него гляделась; она рассматривала себя анфас, в три четверти, со всех сторон, открыла, что кожа у нее — и это истинная правда — шелковистей папиросной бумаги, нежней лепестков камелии; что глаза у нее синие и удивительно прозрачные, что зубы у нее чудесные и рот, как персик, а белокурые волосы на редкость удачного оттенка. Она впервые заметила, что молода и хороша. Она вынула из изящного хрустального бокала белую розу, и воткнула себе в волосы, и улыбнулась, увидев, как красит ее этот простой цветок: так родилось кокетство, вскоре за ним придет и любовь.

Но мы уже очень давно расстались с Тибурцием; что-то он там поделывает в гостинице «Герб Брабанта», пока мы сообщаем вам эти сведения о кружевнице?

Он написал что-то на очень красивой бумаге, — должно быть, объяснение в любви, если только это не вызов на дуэль, измаранные и исчерканные вдоль и поперек листки, валяющиеся на полу, свидетельствуют, что это материал, потребовавший очень большой правки и крайне важный. Покончив с ним, Тибурций накинул плащ и отправился снова на улицу Кипдорп.

Лампа Гретхен, звезда мира и труда, мягко светилась за окном, и на прозрачный тюль падала тень склоненной девушки, терпеливо трудившейся над своим нескончаемым рукоделием. Тибурций, волнуясь, точно вор, который вот-вот отомкнет сундук с сокровищами, подкрался к решетке у окна, просунул руку между прутьями и воткнул уголком вниз в рыхлую землю в горшке с гвоздиками свое письмо, сложенное втрое; он надеялся, что Гретхен заметит его утром, когда отворит окно, чтобы полить цветы.

Сделав свое дело, он скрылся так тихо, словно башмаки у него были подбиты войлоком.

 

ГЛАВА IV

 

Голубой и юный свет утра заставил померкнуть болезненно-желтые огни догорающих фонарей; от Эско шел пар, как от загнанной лошади, и сквозь разрывы в тумане уже сочилась заря, когда распахнулось окно Гретхен. Глаза у нее были заспанные, и узор, оттиснутый на нежной щеке — след от смятой подушки — свидетельствовал, что она всю ночь спала в своей девичьей кровати на одном и том же боку, сном без просыпа, секрет которого известен только молодости. Торопясь посмотреть, как провели ночь ее милые гвоздики, она накинула на себя что попало под руку; этот грациозный и целомудренный беспорядок был ей удивительно к лицу, и если образу богини не противоречит маленький чепчик, отделанный мехельнскими кружевами, и белый бумазеевый пеньюар, то мы скажем вам, что Гретхен походила на Аврору, «приоткрывшую врата Востока»; может быть это сравнение слишком высокое для простой кружевницы, которая поливает свой сад, помещающийся в двух фаянсовых горшках; но право же, Аврора была не так свежа и румяна, как Гретхен, особенно Аврора Фландрская, — у нее всегда под глазами легкая синева.

Вооруженная большим графином, Гретхен собралась было полить свои гвоздики, и на горячее объяснение Тибурция чуть-чуть не хлынул карающий потоп из графина с холодной водой; но Гретхен заметила что-то белое, выдернула из земли письмо и, узнав его содержание, изумилась. Оно содержало только два предложения, одно на французском, другое на немецком языке; французское предложение состояло из двух слов: «Люблю тебя», а немецкое из трех: «Ich liebe dich», — что на обоих языках означает совершенно одно и то же. Тибурций сделал это на случай, если Гретхен знает только свой родной язык; как видите, он был на редкость предусмотрительный человек!

А ведь правда же, стоило, пожалуй, измарать больше бумаги, чем уходило у Малерба на одну строфу, и выпить для вдохновения бутылку превосходного токайского, чтобы в итоге прийти к этой остроумной и новой мысли. Что ж! Несмотря на свою кажущуюся простоту, письмо Тибурция, может статься, было шедевром коварного расчета, если только оно не было глупостью, что пока еще возможно. И все-таки, разве это не изумительно ловкий прием, уронить вот так, будто каплю расплавленного свинца, в ее безмятежную душу, одно-единственное слово «люблю»? И разве, когда оно туда упадет, в ее душе не возникнут, как на озерной глади, сотни отблесков и кругов, расходящихся вдаль?

Да и, в сущности, что главное во всех самых пламенных любовных посланиях? Что остается от всех этих пузырей страсти, когда вскроешь их ланцетом разума? Все красноречие Сен-Прё сводится к одному слову, и Тибурций действительно достиг наибольшей глубины, сконцентрировав в этом коротком предложении цветистую риторику черновиков своего письма.

Он не подписался; впрочем, что сказало бы ей его имя? Он был чужой в ее городе, да и сам не знал имени Гретхен, и, правду сказать, это мало его заботило, — так было романтичней, загадочней. При самой скудной фантазии на этом можно было построить двадцать томов in octavo более или менее правдоподобных решений задачи. Кто он? Сильф, чистый дух, влюбленный ангел, красивый капитан, сын банкира, юный лорд, пэр Англии и обладатель миллионной ренты? Русский боярин с фамилией, кончающейся на «ов», с изрядным количеством рублей и уймой мехов? Вот какие важные вопросы неизбежно должна была вызвать эта столь лаконично-красноречивая записка. Обращение на «ты», дозволенное только с Богом, было признаком сильной страсти, — ее-то Тибурций и не испытывал, — но оно могло как нельзя лучше воздействовать на душу девушки, ведь гипербола всегда кажется женщинам правдоподобнее правды.

Гретхен, ни секунды не колеблясь, решила, что автор записки — юноша, встретившийся ей на площади Меир; в таких вещах женщины никогда не ошибаются, у них есть инстинкт, изумительное чутье, заменяющее им знание света и страстей. Самая большая скромница знает в этом толк лучше Дон-Жуана с его списком побед.

Мы изобразили нашу героиню как очень наивную, очень неопытную и очень порядочную девушку, и все же мы вынуждены признаться, что она не ощутила того добродетельного негодования, какое должна чувствовать женщина, получив записку на двух языках, являющуюся прямым нарушением правил приличия. Пожалуй, она ощутила удовольствие, и по ее лицу прошло легкое розовое облачко. Письмо это было для нее своего рода аттестатом красоты; оно внушало уверенность в себе, поднимало на новую, высшую ступень; это был первый взгляд, проникший в ее скромное, безвестное существование; никто доныне не искал руки Гретхен, — мешало ее небогатое приданое. Прежде ее считали ребенком, теперь Тибурций возвел ее в сан юной и прекрасной девушки, за это она была ему благодарна, как должна быть благодарна жемчужина водолазу, нашедшему ее в створках грубой раковины под темным плащом океана.

Когда же это первое ощущение прошло, у Гретхен возникло чувство, хорошо знакомое каждому, кто в детстве воспитывался в строгости и никогда не имел никаких тайн; письмо тяготило ее, давило, как каменная плита, она не знала, что с ним делать. Ей казалось, что у себя в комнате она не найдет такого укромного уголка, таких надежных тайников, где можно укрыть его от людских глаз; она сунула его в шкаф под горку белья, но через несколько минут вынула оттуда; письмо излучало свет сквозь стенки шкафа, как гомункул доктора Фауста на офорте Рембрандта. Гретхен решила найти другое, более безопасное место: Барбаре может понадобиться в шкафу полотенце или простыня, и она обнаружит письмо. Гретхен стала на стул и положила письмо на выступ балдахина; листок бумаги жег ей руку, как раскаленное железо.

Вошла Барбара, чтобы прибрать в комнате. Гретхен как ни в чем не бывало села на свое обычное место и принялась за начатую накануне работу; но едва Барбара делала шаг к кровати, с Гретхен творилось что-то ужасное — кровь стучала в виски, на лбу от страха выступала испарина, пальцы путались в нитках, и будто невидимая рука сжимала ей сердце. Ей казалось, что у Барбары встревоженный и подозрительный взгляд, какой ей совсем не свойствен. Наконец старуха взяла корзинку и отправилась за покупками. Бедная Гретхен вздохнула с облегчением и переложила письмо к себе в карман, но и там оно ее мучило; ее пугало шуршанье бумаги, и она спрятала записку на груди, — ведь именно там помещают женщины все, что нельзя показать. Корсаж — это шкаф без замка, хранилище для цветов, подаренных на память локонов, медальонов и чувствительных посланий; это своего рода ящик для писем, в который опускают всю корреспонденцию сердца.

Почему же Гретхен не сожгла этот ничтожный клочок бумаги, внушавший ей такой безмерный ужас? Да прежде всего потому, что Гретхен никогда еще в жизни не испытывала такого жгуче захватывающего чувства, — испуг и радость одновременно; а кроме того, скажите, пожалуйста, почему любовники так упорно не хотят уничтожить письма, которые позднее могут их выдать и погубить? Потому что письмо есть зримая душа; потому что страсть пронизала своим электрическим током этот жалкий листок бумаги и сообщила ему жизнь. Сжечь письмо — значит убить чей-то внутренний мир; в пепле уничтоженной переписки всегда есть какие-то частицы двух душ.

Гретхен, стало быть, спрятала это письмо за корсаж, рядом с золотым крестиком, который очень удивился столь близкому соседству с любовной запиской.

Как хорошо воспитанный молодой человек, Тибурций ждал, пока его признание окажет свое действие. Он не подавал признаков жизни и не показывался на улице Кипдорп. Гретхен стала уже беспокоиться, когда вдруг в одно прекрасное утро заметила между решеткой и окном роскошный букет заморских цветов. Это Тибурций мимоходом забросил свою визитную карточку.

Букет доставил большую радость юной кружевнице, она уже свыклась с мыслью о Тибурции и втайне была уязвлена, что после такого бурного начала он не торопится продолжать: она унесла к себе этот сноп цветов, налила водою прелестную вазу саксонского фарфора с синим узором, развязала стебли цветов и поставила букет в воду, чтобы подольше сохранялся. И тут-то впервые в жизни она солгала, сказала Барбаре, что букет подарила ей дама, которая постоянно заказывает Гретхен кружева и знает, как она любит цветы.

Днем Тибурций занял свой пост перед домом, прикинувшись, что срисовывает какие-то любопытные архитектурные детали; в этой позиции он пробыл очень долго, усердно царапая тупым рисовальным карандашом по злосчастному листку пергамента.

Теперь уже Гретхен, в свой черед, не подавала признаков жизни; ни одна складка на шторах не шевельнулась, не приоткрылось ни одно окошко, — дом будто заснул. Притаившись в углу, она могла вволю разглядывать Тибурция в своем «шпионе». Она увидела, что он высок и строен, что все в нем отмечено печатью особого благородства, что черты у него правильные, глаза грустные и добрые, и меланхолический вид, а это особенно тронуло Гретхен, которая очень уж привыкла к пышущему здоровьем румянцу брабантских лиц. Впрочем, Тибурций, хоть и не числился ни светским львом, ни модным щеголем, не лишен был природного изящества и такой неискушенной девушке, как Гретхен, не мог не показаться образцом элегантности; на Гентском бульваре в Париже он выглядел бы разве что сносно, на улице Кипдорп он был неотразим.

Поздно ночью Гретхен не утерпела и совсем по-детски вскочила и босиком побежала смотреть на свой букет; она зарылась лицом в самую гущу цветов и поцеловала Тибурция в алые губы роскошного георгина; в самозабвении она окунулась с головой в пестрые волны этого цветочного душа, смакуя каждый глоток его пьянящих ароматов, вдыхая их полной грудью, так что замирало сердце и сами собой закрывались глаза. Когда она выпрямилась, брызги на ее щеках блестели, как мелкий жемчуг, а хорошенький носик, перепачканный золотистой цветочной пыльцой, был мил до невозможности и очень красивого желтого цвета. Она, смеясь, отерла лицо, легла в постель и заснула; вы, конечно, догадываетесь, что во всех сновиденьях той ночи неизменно присутствовал Тибурций.

А что меж тем поделывает Магдалина рубенсовского «Снятия с креста»? Она по-прежнему царит, не зная соперниц, в сердце нашего юного энтузиаста; у нее есть одно преимущество перед живыми женщинами, самыми красивыми: любовь к ней неутолима, в ней нельзя обмануться, ею нельзя пресытиться! Она не разочарует пошлым или нелепым словом; она здесь, недвижная, свято сохраняющая совершенство линий, в которые замкнул ее великий мастер, уверенная, что будет прекрасной вечно, и повествующая миру на своем безгласном языке о мечте высокого гения.

Молоденькая работница с улицы Кипдорп, бесспорно, прелестное созданье; но линиям ее рук далеко до совершенства рук Магдалины, до этих округлых и мягких контуров, до этой покоряющей силы в сочетании с грацией! Как хрупки еще ее девичьи плечи! Как бледно золото ее кудрей по сравнению с причудливым богатством тонов, которыми Рубенс утеплил сверкающий каскад волос святой грешницы!

Такие речи держал перед самим собою Тибурций, гуляя по набережной Эско.

Однако, раз уж его любовные похождения в живописи не увенчались успехом, он отчитал себя как самый здравомыслящий человек на свете, за такое неслыханное безумие. И вернулся к мысли о Гретхен, правда, с глубоким вздохом сожаления; он не любил ее, но она, по крайней мере, напоминала ему его мечту, как иногда черты дочери напоминают черты ее покойной матери, которую вы когда-то боготворили.

Не будем входить в подробности этой любовной истории, их легко вообразит каждый.

Случай, этот великий сводник, предоставил нашим влюбленным естественную возможность заговорить друг с другом. Гретхен гуляла, как обычно, с подружкой в Тет-де-Фландр, на другом берегу реки. Они ловили бабочек, сплетали венки из васильков, скатывались кубарем со стогов сена, да так усердно, что не заметили, как настал вечер и паромщик пустился в последний обратный рейс. Вот они и стояли, порядком испуганные, у самой кромки воды и изо всех сил кричали, зовя перевозчика. Но шалый ветер относил в сторону их серебристые голоса, и отвечал им только жалобный лепет волны, набегающей на песок. К счастью, у берега на парусной лодке лавировал Тибурций; он услышал их зов и предложил себя в качестве перевозчика. Подружка Гретхен ухватилась за это предложение, не обратив внимания на ее смущенный вид и вспыхнувшие щеки. Тибурций проводил Гретхен домой и догадался устроить прогулку на лодке в следующее воскресенье с согласия Барбары, которую очень расположили к Тибурцию его хождения по церквам и благоговейное чувство к «Снятию с креста».

Тибурцию почти не пришлось преодолевать сопротивление Гретхен. Она была настолько чиста, что не защищалась, ибо не ведала, что против нее готовится наступление; к тому же она ведь полюбила Тибурция; хоть разговаривать с ним было очень весело и он обо всем отзывался с иронической беззаботностью, она чутьем распознала в нем несчастного человека, а врожденное призвание женщины — быть утешительницей; страдание манит их, как жаворонков — зеркало.

И все же, как ни предупредительно, как ни нежно относился к ней молодой француз, она чувствовала, что владеет им не безраздельно, что в его душе есть тайники, куда ей нет доступа. Казалось, он одержим одною высокой и сокровенной мыслью, и видно было, что он часто уносится в какой-то неведомый мир. Но едва его фантазия невольно расправляла крылья и взмывала ввысь, она ударялась о потолок, точно пленная птица, рвущаяся в небесную синь. Бывало, он часами рассматривал Гретхен со странной пристальностью, и лицо его то выражало удовольствие, то омрачалось. Он смотрел на нее не взглядом любовника. Его поведение было необъяснимо для Гретхен, но она верила в честность Тибурция и потому не тревожилась.

Оттого что Тибурцию якобы трудно произносить имя Гретхен, он перекрестил ее в Магдалину, а она охотно это позволила, — была тайная сладость в том, что любовник называет ее этим загадочным и особенным именем, будто она для него какая-то иная женщина. При этом он частенько наведывался в собор, распаляя свою призрачную страсть бесплодным созерцанием; в такие дни за жестокосердие Магдалины наказывалась Гретхен: реальность расплачивалась за идеал. Тибурций смотрел тучей, скучал и наводил скуку, а Гретхен, добрая душа, объясняла это его больными нервами или тем, что он утомлен — слишком много читает.

Но ведь Гретхен очаровательная девушка и достойна любви такая, как есть! Во всей Фландрии, Брабанте и Генегау вы не сыщете никого белей и румяней Гретхен, не увидите ни у кого таких изумительных золотых волос; рука у нее узкая и округлая, с ногтями, как розовый агат, — настоящая ручка принцессы, и — достоинство, редко встречающееся на родине Рубенса, — маленькая ножка.

Ах, Тибурций, Тибурций! Вы хотите замкнуть в кольце объятий идеал во плоти, целовать химеру в губы, — берегитесь! У химер, несмотря на высокую грудь, лебединые крылья и светозарную улыбку, — острые зубы и хорошо отточенные когти. Злодейки высосут чистую кровь вашего сердца и бросят вас, опустошенного и выжатого как губка. Откажитесь от ваших необузданных желаний, не пытайтесь заставить мраморные статуи сойти с пьедестала и не взывайте с мольбой к немым полотнам: все ваши художники и поэты страдали тем же недугом, что и вы; они хотели создать свой особый мир внутри мира божьего. С помощью мрамора, цвета и ритма они выразили и запечатлели свою мечту о красоте: их произведения — не портреты женщин, которыми они обладали, а тех, которыми они желали бы обладать; не ищите же напрасно их модели на земле. Преподнесите еще один букет Гретхен, такой прекрасной и доброй; предоставьте мертвецов и призраков их участи и постарайтесь жить жизнью этого мира.

 

ГЛАВА V

 

Да, Тибурций, как ни удивительно это вам покажется, Гретхен гораздо выше вас. Она не читала поэтов, и даже имя Гомера или Вергилия ей неизвестно; вся ее литература — это жалостные истории о Вечном Жиде, Генриетте и Дамоне, с грубо раскрашенными лубочными картинками да латинские тексты молитвенника, которые она добросовестно читает по складам каждое воскресенье; Виргиния в своем раю с магнолиями и миртом знала едва ли больше.

Спору нет, вы великий знаток в литературе. Вы постигли всю суть эстетики, философической мистики, пластики, архитектоники и поэтики; столь блистательный список познаний, оканчивающихся на «ика», не в состоянии предъявить даже Марфуриус и Панкрас. Вы поглотили все, — от Орфея и Ликофрона до последнего тома Ламартина, — что когда-либо слагалось в чеканные метры, замыкалось рифмами и выливалось в строфы всех существующих форм; ни один роман не ускользнул от вашего внимания. Вы исходили из конца в конец весь огромный мир воображения; вы знаете всех художников от Андреа Рико Критского и Бидзамано до Энгра и Делакруа; вы изучали красоту по чистейшим ее первоисточникам: барельефы Эгины, фризы Парфенона, этрусские вазы, священные изваяния Египта, греческое и римское искусство, готику и Возрождение; вы все анализировали, досконально все исследовали; вы стали чем-то вроде барышника в вопросах красоты, с которым художники советуются о выборе натурщицы, как покупатель лошади советуется с берейтором. Конечно, никто лучше вас не разбирается в женских статях; в этом вы поспорите с афинским ваятелем; но, всецело отдавшись поэзии, вы отлучили себя от природы, мира и жизни. Любовницы были для вас картинами, более или менее удачными; ваша любовь к ним дозировалась по шкале — Тициан, Буше или Ванлоо, но вас никогда не волновала мысль: а может, под этой внешней оболочкой трепещет и бьется что-то живое? Горе и радость, хоть у вас и доброе сердце, вам кажутся гримасами, нарушающими гармоническое спокойствие линии, женщина для вас только теплая статуя.

Ах, бедный мальчик, бросьте ваши книги в огонь, порвите ваши гравюры, разбейте ваши гипсовые копии, забудьте Рафаэля, забудьте Гомера, забудьте Фидия, если у вас не хватает мужества взять в руки кисть, перо или резец; что толку в этом бесплодном любовании? К чему приведут эти безумные стремления? Не требуйте от жизни больше, чем она может дать. Только великие гении имеют право быть недовольными мирозданием. Они могут выдержать взгляд сфинкса, потому что разгадывают его загадки. Но вы не великий гений; будьте же чисты сердцем, любите ту, что вас любит, и, как говорит Жан-Поль, не требуйте ни луны с неба, ни гондолы на Лаго-Маджоре, ни свидания в Изола-Белла.

Сделайтесь адвокатом-филантропом или привратником, стремитесь стать избирателем в своем квартале и капралом в своей роте; добейтесь того, что люди называют положением в обществе, будьте порядочным буржуа. Но, конечно же, при одном этом слове ваши длинные волосы становятся дыбом от омерзения, ведь вы гнушаетесь буржуа, как немецкий бурш — филистеров, военный — «шпаков», а брамин — париев. Вы относитесь с невыразимым убийственным презрением к каждому добропорядочному купцу, который предпочитает водевильный куплет терцинам Данте и гладкопись модных портретистов микеланджеловскому этюду тела с обнаженными мускулами. По-вашему такой субъект ниже животного, тогда как он принадлежит к тем буржуа, чья душа (а у них есть душа) исполнена поэзии, кто способен самоотверженно любить, кто испытывает чувства, на которые не способны вы, у кого мозг убил сердце.

Взгляните на Гретхен, которая всю свою жизнь только и делала, что холила свои гвоздики и плела кружева; она в тысячу раз поэтичней, чем вы, господин «артист», выражаясь по-современному; она верит, надеется, ей даны улыбка и слезы; одно ваше слово может вызвать и солнце и дождь на ее милом лице; вот она сидит в большом штофном кресле у окна, освещенная печальным сумеречным светом, выполняя свой поденный урок; но как напряженно работает ее юная головка! Как кипит воображение! Что за воздушные замки оно строит и рушит! Вот она то краснеет, то бледнеет, ее бросает то в жар, то в холод, словно влюбленную из старинной оды; кружева выпадают из ее рук, она услыхала шаги на плитах тротуара, она отличит их от тысячи других благодаря той остроте восприятия, которую дает нашим чувствам страсть; хоть вы и явились в условленный час, вас ждут уже давно. Целый день ее мысль была занята только вами, она спрашивала себя: «Где он сейчас? Что делает? Думает ли обо мне, как я о нем? Может, он болен, вчера мне показалось, что он бледен, не такой, как всегда; он уходил печальный, озабоченный; не случилось ли что? Может, он получил из Парижа дурные вести?» О многом еще спрашивала она себя, обо всем, о чем в минуту бескорыстной тревоги спрашивают себя любящие.

Эта бедная девочка, такая щедрая сердцем, сделала вас центром своего бытия, она живет только вами и ради вас. Ее душа, послушная чудесному таинству воплощенья любви, обитает в вашем теле, ее дух нисходит на вас, ваш частый гость; если бы над вашей грудью занесли клинок, она заслонила бы вас собою, удар шпаги, поразивший вас, был бы смертелен для нее. А вы пользуетесь ею как игрушкой, превратили в марионетку, покорную вашему воображению. И эту великую любовь вы заслужили двумя-тремя нежными взглядами, несколькими букетами и пылко продекламированными банальными тирадами из романа. Истинно любящему это, быть может, не удалось бы; увы! для того, чтобы нас полюбили, мы должны не любить. Хладнокровнейшим образом вы навсегда замутили ясную гладь этой скромной жизни. Да, маэстро Тибурций, поклонник Светлокудрой и хулитель всяческой буржуазности, вы поистине содеяли зло; к сожалению, мы вынуждены вам это сказать.

Гретхен не была счастлива; она догадывалась, что между нею и возлюбленным стоит невидимая соперница, она ревновала. Она начала следить за Тибурцием и убедилась, что он бывает только у себя в гостинице «Герб Брабанта» и в соборе на площади Меир. Она успокоилась.

Как-то раз она спросила:

— Чем это вам приглянулась святая Магдалина, та, что поддерживает тело Спасителя на картине «Снятие с креста»? Отчего вы всегда ходите на нее смотреть?

— Оттого, что она на тебя похожа, — ответил Тибурций.

Гретхен покраснела от радости и подбежала к зеркалу проверить, верно ли это; и увидела, что у нее такие же исполненные внутреннего сияния глаза с поволокой, белокурые волосы, выпуклый лоб и весь склад лица, как у святой Магдалины.

— Так вы потому и зовете меня Магдалиной, а не Гретхен или Маргаритой, как меня взаправду зовут?

— Именно потому, — смутившись, ответил Тибурций.

— Никогда бы не подумала, что я такая красивая, — сказала Гретхен, — и я ужасно рада, ведь тогда я буду нравиться вам еще больше.

На некоторое время к ней вернулось душевное спокойствие, и мы должны признать, что Тибурций честно старался побороть свою сумасбродную страсть. Он испугался при мысли, что может стать мономаном, и, чтобы разделаться с этим наваждением, решил уехать в Париж.

Перед отъездом он в последний раз пошел в собор и велел своему приятелю-причетнику отворить створки, скрывающие «Снятие с креста».

Ему показалось, что Магдалина сегодня особенно грустна, что лицо у нее заплакано больше обычного; крупные слезы текли по ее побледневшим щекам, губы судорожно кривились в сдерживаемом рыдании, под страдальческими глазами легла синева, светлые волосы не золотил больше солнечный луч, и вся ее поза выражала отчаяние, бессилие, будто она потеряла веру в воскресение возлюбленного. И правда, сегодня в фигуре Христа преобладали такие мертвенно-бледные, зеленоватые тона, что невероятной казалась мысль, будто в эту разложившуюся плоть может когда-нибудь возвратиться жизнь. Это опасение разделяли все остальные участники «Снятия с креста»; взор их померк, лица были угрюмы, венцы над их головами светились свинцовым, тусклым блеском; картину, еще недавно пленявшую своими теплыми красками и жизненной мощью, окутала все обесцвечивающая пелена смерти.

Тибурция поразило новое, безысходно скорбное выражение лица Магдалины, и его решимость уехать поколебалась. Он предпочел объяснить перемену в ней таинственной симпатией душ, но только не игрой света. А день выдался ненастный, дождь тонкой сеткой заштриховал небо, и сквозь окна, которые заливал водой и хлестал крылом налетевший ветер, еле проникала тонкая полоска света, влажная от дождя и тумана; но это объяснение было чересчур правдоподобно, Тибурций не мог его принять.

— Ах, как бы я тебя любил, будь ты сейчас жива! — вполголоса произнес он так кстати пришедший ему на память стих одного из наших молодых поэтов. — Почему ты только неосязаемая тень, навсегда прикованная к ткани этого холста, заключенная под тонким слоем лака? Почему ты только безжизненное подобие жизни? Что проку в твоей красоте, благородстве, величии, зачем горит в твоих очах огонь любви земной и небесной, к чему этот сияющий нимб раскаяния, когда ты всего лишь некая толика масла и красок, особым образом наложенная на холст? Обожаемая, прекрасная, обрати на меня хоть на миг свой так мягко сияющий и все же пронзительный взор! Ты, познавшая грех, сжалься над страстью безумца, разве не любовь открыла тебе врата в царство небесное? Выйди из рамы, встань во весь рост, шелестя шелком своей длинной зеленой юбки, — ведь ты так давно стоишь на коленях пред этой высочайшей из виселиц; святые жены и без тебя уберегут его тело, хватит и их, чтобы бдеть над покойником.

Приди, приди, Магдалина, ты еще не расточила всех благовоний у ног владыки небесного, на дне ониксовой вазы еще есть достаточно нарда и коричного масла, чтоб вернуть прежний блеск твоим волосам, посеревшим от пепла в дни покаяния. И, как некогда, у тебя будут вновь ожерелья из разноцветного жемчуга, пажи-арапчата, покрывала из сидонского пурпура. Приди, Магдалина, и пускай ты мертва уже два тысячелетия, мне достанет и юного жара, и страсти, чтобы оживить твой прах! О призрак красоты, дай обнять тебя хоть на миг, а там пускай умру!

Сдавленный стон, слабый и нежный, как жалоба раненной насмерть голубки, печально отозвался под сводами. Тибурций подумал, что это ответила ему Магдалина.

Но то была Гретхен; спрятавшись за колонной, она все видела, все слышала, все поняла. Что-то в сердце ее оборвалось, — он не любил ее.

Вечером Тибурций пришел к ней бледный, изнеможенный. Гретхен была бела как воск. Утреннее потрясение смело с ее щек румянец, словно пыльцу с крыльев бабочки.

— Завтра я еду в Париж. Поедешь со мною?

— И в Париж и куда угодно, куда пожелаете, — ответила Гретхен. Казалось, в ней вовсе угасла сила воли. — Разве я не буду несчастна везде?

Тибурций вскинул на нее глаза, взгляд их был ясен и проницателен.

— Приходите завтра утром, я буду готова; я отдала вам сердце и жизнь, располагайте же вашей служанкой.

Она пошла с Тибурцием в «Герб Брабанта» помочь ему собраться в путь. Сложив его книги, белье и гравюры, она вернулась домой в свою комнатку на улице Кипдорп и, не раздеваясь, бросилась на кровать.

Ее охватила неодолимая тоска, и все вокруг печалилось вместе с нею; увяли цветы в синих стеклянных вазочках, напоминающих рог изобилия, потрескивала и мигала лампа, бросая бледные, неверные отсветы; Христос из слоновой кости скорбно понурил голову, а свяченый самшит походил на кипарисовую ветвь, вынутую из кропильницы.

Маленькая богородица, обитавшая в этой маленькой комнате, как-то странно посматривала на Гретхен своими эмалевыми глазами, а буря, упершись коленом в стекло, ломилась в окна так, что стонали и хрустели свинцовые переплеты рам.

Вся мебель, даже самая тяжеловесная, вся домашняя утварь, даже самая мелкая, выражали ей сочувствие и согласие с ней, жалобно скрипели и уныло позвякивали.

Кресло протягивало ей свои мягкие праздные ручки; вьющийся хмель дружески помахивал зеленой лапкой сквозь разбитое стекло; в золе погасшего очага всхлипывал, заливаясь слезами, котелок; смялись и обвисли складки полога над кроватью; вся комната будто понимала, что теряет свою молодую хозяйку.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: