НОЧЬ, ДАРОВАННАЯ КЛЕОПАТРОЙ 4 глава




Но он не мог довольствоваться лицезрением красавиц на полотнах. Он приехал за живым, реальным типом женщины. Уже довольно давно духовной пищей ему служила поэзия слова и красок, и он мог бы заметить, что общение с абстракциями не слишком питательно. Разумеется, куда проще было бы остаться в Париже и влюбиться, как все, в хорошенькую, или даже некрасивую, женщину; но Тибурций не понимал Человека в подлиннике, поэтому читал его только в переводах. Он очень тонко разбирался во всех разновидностях людей, воссоздаваемых в творениях великих мастеров, но, встретив прототипы этих людей на улице или в обществе, он бы их не заметил; словом, будь он художником, он рисовал бы заставки к стихам поэтов; будь он поэтом, он писал бы стихи о картинах художников. Искусство покорило его, когда он был еще совсем молод, оно его испортило и исковеркало; при наших чрезмерно утонченных нравах, когда мы чаще соприкасаемся с произведениями рук человеческих, чем с созданиями природы, такие характеры распространены гораздо больше, чем принято думать.

У Тибурция мелькнула мысль — не войти ли в сделку с совестью, и он высказал такое подловатое и вероотступническое соображение:

— А ведь каштановый цвет волос тоже недурен…

Он посмел даже признаться, — предатель он эдакий, негодяй, бессовестный человек! — что черные глаза, живые и искрящиеся, бывают очень хороши. Правда, нужно сказать в его оправдание, что он обрыскал — и притом без малейшего результата — целый город, население которого он имел все основания считать почти поголовно белокурым. Ему позволительно было немного и приуныть.

Но в ту минуту, когда он мысленно произносил эти кощунственные слова, навстречу ему, из-под мантильи, блеснул пленительный синий взор и исчез, точно блуждающий огонек, за углом, у площади Меир.

Тибурций ускорил шаг, но ничего не увидел; перед ним простиралась во всю свою длину пустынная улица. Мимолетное видение скользнуло, вероятно, в один из соседних домов или скрылось в каком-нибудь неведомом проулке; разочарованный своей неудачей, Тибурций обозрел колодезь, украшенный железными волютами, которые ковал художник-кузнец Квентин Метсю, затем с горя решил осмотреть собор; собор оказался сверху донизу выкрашен клеевой краской омерзительного канареечного цвета. К счастью, деревянная резная кафедра работы Вербрюггена с орнаментом в виде ветвей, густо усыпанных птицами, белками, распустившими хвост веером индюками, со всем этим чрезмерным зоологическим великолепием, окружавшим Адама и Еву в земном раю, искупала изяществом своей конструкции и совершенством деталей все остальное, измаранное клеевой краской; к счастью, гербы знатных фамилий, картины Отто Вениуса, Рубенса и Ван-Дейка несколько скрадывали эту омерзительную окраску, столь милую буржуазии и духовенству.

На плитах каменного пола, поодаль друг от друга, стояли на коленях молящиеся бегинки; но в пылу благочестия они так низко склонялись над своими молитвенниками с красным обрезом, что было трудно различить их черты. Впрочем, святость места и ветхозаветный облик богомолок отняли у Тибурция охоту продолжать свои изыскания.

Пять-шесть англичан разглядывали картины, еще не отдышавшись после подъема и спуска по четыремстам семидесяти ступенькам лестницы на колокольню, во все времена года заснеженную стаями белых голубей, отчего она напоминает альпийскую горную вершину; лишь вполуха внимая ученым разглагольствованиям чичероне, англичане искали в своих путеводителях имя названного художника, дабы по ошибке не восхититься не тем, чем следует, и перед каждым холстом повторяли с неколебимым хладнокровием:

— It is a very fine exhibition.[24]

У них были квадратные лица, а внушительное расстояние между носом и подбородком свидетельствовало о чистоте расы этих британцев. Их спутница оказалась той самой англичанкой, которую Тибурций видел подле королевского дворца; она была в тех же зеленых ботинках на шнурках и все в тех же рыжих буклях. Разуверившись в светлокудрости Фландрии, Тибурций чуть-чуть не послал англичанке испепеляюще-пламенный взгляд; но тут ему, очень кстати, пришли на память водевильные куплеты о коварном Альбионе.

В честь этих посетителей, столь явно британских, что каждое их движение сопровождалось звоном гиней, причетник распахнул створки, за которыми три четверти года скрываются два чудесных творения Рубенса: «Воздвиженье креста» и «Снятие с креста».

«Воздвиженье креста» — произведение совсем особое; когда Рубенс его писал, он бредил Микеланджело. Рисунок здесь резкий, размашистый, яростно-выразительный, в духе римской школы; напряжены все мускулы, вырисовывается каждая кость, каждый хрящ, сквозь гранитное тело проступают стальные жилы. Это уже не тот радостный багрянец, которым антверпенский художник беспечно кропит свои бесчисленные творения, это итальянский бистр, рыжевато-бурый, предельно густой; палачи Христа — великаны со слоновыми телами, тигриными мордами, по-звериному жестокие; даже на самого Христа распространяется эта гиперболизация; он скорее напоминает Милона Кротонского, которого вздернули на дыбу его соперники-атлеты, чем бога, добровольно пожертвовавшего собою во искупление человечества. Фламандского тут ничего нет, разве что лающий в углу картины большой снейдеровский пес.

Когда же отворились створки, прикрывающие «Снятие с креста», у ослепленного Тибурция закружилась голова, будто он заглянул в зияющую бездну света: прекрасный лик Магдалины победоносно сверкал в океане золота, и казалось, глаза ее пронизывают лучами свинцовый и мглистый воздух, сочившийся сквозь узкие готические окна. Все вокруг куда-то пропало, воцарилась полная пустота; квадратные англичане, красноволосая англичанка, фиолетовый причетник — ничего этого он уже не замечал.

Этот увиденный им лик был для Тибурция откровением свыше; с глаз его словно пелена спала, он стоял лицом к лицу со своей затаенной мечтою, со своей невысказанной надеждой; неуловимый образ, за которым он гонялся со всей страстью влюбленного воображенья и частицу которого ему удавалось заметить лишь мельком — то профиль, то краешек платья, тотчас исчезавшие, — своевольная и жестокая химера, чьи беспокойные крылья всегда наготове, — была здесь, не убегала больше, недвижная в сиянии своей красоты. Великий мастер скопировал образ предчувствуемой и желанной возлюбленной, таимый в сердце Тибурция; Тибурцию казалось, что он сам написал эту картину; рука гения уверенно и четко нарисовала то, что у него было только неясным наброском, и облекла в лучезарные краски смутную мечту о неведомом. Тибурций узнавал это лицо, хотя никогда его не видел.

Он стоял, безмолвный, ушедший в себя, бесчувственный, как в столбняке, не мигая, погрузив взгляд в бездонный взор великой и раскаявшейся грешницы.

Ступня Христа бескровно-белая, чистая и матовая, как церковная облатка, безжизненно и вяло, со всей реальностью смерти, лежала на золотистом плече святой, точно на скамеечке из слоновой кости, которую великий мастер подставил трупу бога, снимаемому с древа искупления. Тибурций позавидовал Христу: чтобы испытать такое счастье, он бы принял любую муку. Утишить его зависть не могла и синеватая белизна мертвого тела. И он был глубоко уязвлен тем, что Магдалина не обратила на него свой лучистый и ясный взор, в котором переливались алмазы света и жемчуга скорби; исступленное и скорбное упорство этого взгляда, окутывавшего тело возлюбленного саваном нежности, казалось Тибурцию оскорбительным, высочайшей несправедливостью. Он так хотел бы, чтоб она чуть заметным движением дала ему понять, что тронута его любовью. Он уже забыл, что стоит перед картиной — столь быстро страсть готова поверить, что пыл ее разделяют даже предметы, неспособные его ощутить. Когда статуя, изваянная Пигмалионом, не ответила ему лаской на ласку, он, наверное, изумился и нашел, что это очень странно; не меньше был сражен холодностью своей нарисованной красавицы и Тибурций.

Коленопреклоненная, в атласном зеленом платье, ниспадавшем широкими, пышными складками, она не отрывала глаз от Христа с каким-то скорбным сладострастьем, точно любовница, жаждущая вдосталь наглядеться на обожаемое лицо, которое ей нельзя будет больше увидеть; пряди рассыпавшихся волос окаймили блестящей бахромой ее плечи; случайно заблудший солнечный луч озарил теплую белизну шейной косынки и бледно-палевый мрамор рук; в его мерцающем свете чудилось, что грудь ее вздымается и трепещет, как живая; из глаз Магдалины капали слезы и скатывались по щекам, будто настоящие.

Тибурцию померещилось вдруг, что она встает и сходит с холста.

Но внезапно настала тьма: видение померкло.

Англичане ушли, сказав: «Very well, a pretty picture»,[25]— и причетник, которому надоело ждать, пока Тибурций оторвется от картины, затворил створки и потребовал положенной платы. Тибурций отдал ему все, что было у него в кармане; влюбленные щедры с дуэньями, а антверпенский причетник был дуэньей Магдалины, и Тибурций, помышляя уже о следующем свидании, очень хотел заручиться его благосклонностью.

Ни исполинский святой Христофор, ни отшельник с фонарем, написанные на внешней стороне створок, хоть это и значительные произведения искусства, никак не могли утешить Тибурция, когда перед ним заперли ослепительное святилище, где гений Рубенса сверкает, как дароносица, усыпанная драгоценными каменьями.

Он вышел из церкви, ужаленный в самое сердце зазубренной стрелой неутолимой любви; он обрел наконец страсть, которую искал, но совершаемый им грех нес в себе и возмездие; он слишком страстно любил живопись, он был осужден любить картину. Природа, покинутая им ради искусства, жестоко отомстила; даже самый робкий влюбленный, находясь рядом с самой добродетельной женщиной, всегда сохраняет в уголке сердца тайную надежду; Тибурций же был уверен в неодолимости своей возлюбленной и твердо знал, что никогда не будет счастлив; поэтому его страсть была истинной, была страстью необычайной, нелепой и способной на все; а главное, она блистала полнейшим бескорыстием.

Но не будем потешаться над любовью Тибурция, — разве мы мало встречали людей, страстно влюбленных в женщину, которую они видели только в раме театральной ложи и которой они никогда не сказали ни слова, чей голос, даже тембр его, они никогда не узнали бы? Разве эти люди разумнее нашего героя, и может ли их неосязаемый идол сравниться с Магдалиной Антверпенской?

Тибурций ходил с загадочным и гордым видом, словно любовник после первого свидания. Его приятно удивляла острота этого ощущения, — он, воспринимавший все в жизни только мозгом, сейчас почувствовал, что у него есть сердце; это было ново: вот почему он целиком отдался обаянию этого, еще не испытанного впечатления; живая женщина его бы так не волновала. Неестественного человека может взволновать только явление неестественное; они гармонируют друг с другом, истинно жизненное было бы ему несозвучно. Тибурций, как мы уже говорили, много читал, много видел, много думал и мало чувствовал; его увлечения были чисто головными, и ниже галстука страсть его почти никогда не опускалась; но на этот раз он был влюблен по-настоящему, как школяр; ослепительный образ Магдалины реял пред ним, расплываясь радужными пятнами, как будто Тибурций смотрел на солнце; мельчайшая складочка, самая незаметная деталь запечатлелись в его памяти, картина неотступно стояла перед его глазами. Он всерьез обдумывал способы оживить эту бесчувственную красавицу и заставить ее выйти из рамы; он вспомнил Прометея, который похитил небесный огонь, чтобы одухотворить свои безжизненные творенья; Пигмалиона, нашедшего способ придать нежность и теплоту мрамору; он додумался до того, что решил погрузиться в бездонный океан оккультных наук и открыть такое чудотворное средство, которое оживило бы и одело плотью этот призрак жизни. Он бредил наяву, он просто спятил: вам, разумеется, ясно, что он был влюблен.

А разве вас самих, если даже вы не доходили до такого исступления, разве вас не охватывало чувство невыразимой грусти в галерее старинных мастеров при мысли, что красавиц, изображенных на их картинах, уже более нет? Разве вам не хотелось вернуть к жизни все эти бледные и безмолвные образы, которые как будто о чем-то печально мечтают на позеленевшем ультрамарине или на угольно-черном фоне? Эти искристые глаза, переливающиеся живым блеском под флером ветхости, были написаны с натуры, с какой-нибудь юной принцессы или прекрасной куртизанки, от которых не осталось уже ничего, ни крупинки праха; эти губы, приоткрывшиеся в нарисованной улыбке, напоминают о живых улыбках, навсегда отлетевших. А ведь правда же, какая жалость, что рафаэлевские, корреджиевские, тициановские женщины — всего лишь бесплотные тени! И почему модели этих мастеров не получили право на бессмертие, как их творения? Сераль самого сладострастного султана померк бы перед тем, который можно было бы составить из портретов одалисок, и, право, жаль, что столько красавиц потеряно невозвратно.

Каждый день Тибурций ходил в собор и самозабвенно созерцал свою возлюбленную Магдалину и каждый вечер уходил оттуда печальный, влюбленный и безумный — пуще прежнего.

Не раз бывало, что, и не питая любви к картинам, человек с благородным сердцем испытывал такие же страдания, как и наш друг, потому что хотел вдохнуть свою душу в свою угрюмую богиню, которая была только призрачным подобием жизни и понимала внушенную ею страсть не больше, чем написанная маслом фигура.

Вооружившись сильным биноклем, наш влюбленный изучил свою красавицу вплоть до самых неуловимых особенностей письма ее творца. Он любовался тонкостью грунтовки, прочностью и мягкостью красок, мощью мазка и силой рисунка, как иной любуется бархатистой кожей и цветущим телом любовницы; якобы оттого, что ему хочется поближе рассмотреть работу Рубенса, он выпросил у своего приятеля-причетника лестницу и, трепеща от любви, коснулся дерзкой рукой плеча Магдалины. Он изумился, ощутив под пальцами не мягкое, нежное тело женщины, а жесткую, шершавую, как терка, поверхность, которую вдоль и поперек исходила, оставив рубцы и вмятины, буйная кисть неистового мастера. Тибурций был очень огорчен этим открытием, но, едва спустился на пол, снова оказался во власти иллюзии.

Две недели с лишком провел Тибурций в таком состоянии высокой одержимости, простирая истомленные руки к своей химере, моля небо о чуде. В минуты просветления он смирялся и ходил по городу, ища ту, которая своим обликом хоть сколько-нибудь приближалась к его идеалу, но поиски ни к чему не приводили, потому что нелегко, блуждая по улицам и городским паркам, найти такую жемчужину.

И все же однажды вечером на углу площади Меир он снова встретил пленительно синий взор, о котором мы уже рассказывали: на этот раз видение скрылось не так быстро, и Тибурций успел увидеть прелестное лицо, обрамленное густыми светлыми волосами, и ясную улыбку на несравненно свежих устах. Она ускорила шаг, когда почувствовала, что кто-то идет за ней следом, однако Тибурцию удалось, держась на некотором расстоянии, заметить, что она остановилась перед очень милым стареньким фламандским домиком, бедным, но добропорядочным с виду. Отворили ей не сразу, и она, движимая, конечно же, бессознательным женским кокетством, на секунду оглянулась, чтобы посмотреть, не отпугнула ли она незнакомца, заставив его проделать столь длинный путь. И Тибурций, в каком-то мгновенном провидении совершенства, вдруг понял, что она поразительно похожа на Магдалину.

 

ГЛАВА III

 

Дом, в который вошла стройная женская фигурка, носил на себе отпечаток чисто патриархального, фламандского простодушия; он был коричневато-розовый, с белыми полосками вдоль швов каменной кладки; конек на крыше с уступами по краям, образующими лестницы, слуховые окошки с волютами; импост над входной дверью, на котором с поистине допотопной безыскусственностью изображены были похождения Ноя, ставшего посмешищем для своих сыновей; гнездо аиста; голуби, чистившие перышки на солнце, — все это довершало характерную наружность домика, как две капли воды похожего на одно из тех строеньиц, что так часто встречаются на картинах Ван-дер-Гейдена или Тенирса.

Шаловливо вьющиеся зеленые плети хмеля скрашивали общий вид этого жилища, которое могло бы показаться слишком чинным и слишком опрятным. Нижние окна огораживала полукруглая решетка, а на двух первых оконных рамах висели квадратные тюлевые занавески, густо расшитые, на брюссельский манер, пышными букетами цветов; в промежутке между дугою решетки и окном красовались два горшка из китайского фаянса с чахлыми, явно больными гвоздиками, как ни заботилась о них хозяйка, ибо это, верно, она, чтобы поддержать никнущие головки, придумала подпорки для них из игральных карт и довольно сложное устройство, похожее на крохотные строительные леса, из ивовых прутиков. Тибурций приметил эту деталь, которая говорила о безгрешной и скромной жизни — настоящей поэме юности и чистоты.

Он прождал два часа, однако прекрасная Магдалина с синим взором больше не появилась, из чего он и заключил вполне резонно, что она здесь живет; так оно и было; оставалось всего лишь знать ее имя, завязать знакомство и заслужить ее любовь — сущие пустяки. Записному ловласу понадобилось бы на это минут пять; но наш славный Тибурций был не ловлас, напротив: дерзал в мечтах, робел, когда требовалось приступить к делу. Способность переходить от общего к частному у него совершенно отсутствовала, и в любовных делах он до крайности нуждался в честном Пандаре, который выхвалял бы его достоинства и устраивал бы ему свидания. Но уж если Тибурций разойдется, он мог быть и красноречив; декламировал довольно смело томные тирады и играл роль влюбленного не хуже, чем провинциальный первый любовник; вот только, в отличие от Пти-Жана, выступавшего обвинителем пса Ситрона, самое трудное для него было — начать.

А посему мы вынуждены признаться, что бедняга Тибурций плавал в пучине неизвестности и, чтобы приблизиться к своей богине, сочинял один за другим разные стратегические планы, хитроумнее стратагем Полибия. И не придумал ничего лучшего, чем поджечь дом, подобно Клеофасу из «Хромого беса», дабы таким путем получить возможность вынести свою инфанту из пламени и засвидетельствовать перед ней свою отвагу и преданность; потом все же он сообразил, что любой пожарный, более привычный бегать по горящим стропилам, его опередит, да к тому же такой способ знакомиться с хорошенькой женщиной предусмотрен Уголовным кодексом.

А пока, в чаянье лучшего, он постарался запечатлеть в своей памяти расположение дома, посмотрел название улицы и вернулся в гостиницу довольный, так как ему показалось, что за окном, затянутым вышитым тюлем, смутно виднеется прелестный силуэт незнакомки и маленькая ручка приподняла край прозрачной ткани; наверное, девушка хотела проверить, стоит ли он все еще с бескорыстным упорством, как часовой, на углу пустынной антверпенской улицы, без надежды на смену караула. Но, может быть, Тибурций возомнил о себе, и это был просто приятный мираж, какой случается видеть близоруким, когда они принимают тряпки, висящие на оконной раме, за покрывало Джульетты, наклонившейся к Ромео, а горшки с левкоями — за принцесс в платьях из золотой парчи? Так или иначе, он ушел оттуда ликующий, считая себя неотразимым соблазнителем. Хозяйка «Герба Брабанта» и ее чернокожая служанка были изумлены его величием, поистине гамилькаровским, и лихостью тамбурмажора. Необычайно решительно закурив сигару, он сел и, заложив ногу на ногу, стал помахивать ночкой туфлей с великолепным пренебрежением к окружающему, как и полагается человеку, который глубоко презирает всю вселенную и познал радости, недоступные черни: он нашел наконец Светлокудрую. Таким счастливым не чувствовал себя и Ясон, снимая с заколдованного дерева чудесное руно.

Герой наш находится в положении, которое можно назвать наилучшим из возможных: в зубах у него настоящая гаванская сигара, на ногах — ночные туфли, на столе — бутылка рейнвейна, газета за прошлую неделю и прелестное пиратское издание стихов Альфреда де Мюссе.

Он может выпить стакан, а то и два токайского, почитать «Намуну» или рецензию на последний балет; оставив его ненадолго в одиночестве, мы не погрешим против вежливости: мы сделали все, чтобы он не соскучился, если только влюбленный способен скучать. Вернемся же без него, — потому что это не тот человек, перед которым там распахнут двери, — к маленькому домику на улице Кипдорп, и мы берем на себя обязанность ввести вас в этот круг. Мы покажем вам ту часть дома, которая находится за расшитой занавеской нижнего окна, так как прежде всего должны вам поведать, что героиня этой повести живет в нижнем этаже и носит имя Гретхен — имя, хоть и не столь благозвучное, как Этельвина или Азелия, но приятное для немецкого или нидерландского уха.

Войдите, тщательно вытерев ноги, ибо здесь деспотически властвует фламандская опрятность. Во Фландрии моют лицо только раз в неделю, зато полы моют горячей водой и скоблят добела дважды в день. Паркет в коридоре, как и в остальном доме, сделан из некрашеных сосновых дощечек, сохранивших присущий им оттенок, и никакая мастика не мешает видеть их длинные бледные жилки и сучки, похожие на маленькие звезды; он слегка посыпан морским, тщательно просеянным песком, отчего нога чувствует себя устойчиво и оступиться здесь не так легко, как в наших гостиных, где подчас не ходишь, а скользишь, будто по льду. Комната Гретхен — направо, вот дверь скромного серого цвета, ее медная, начищенная трепелем ручка горит, как золотая, вытрите еще раз подошвы об этот соломенный половик, — сам император не вошел бы сюда в грязных сапогах.

Присмотритесь к убранству этого милого, тихого жилища; ничто здесь не режет глаз; все здесь спокойно, строго, неброско. Даже в комнате самой Маргариты на вас не пахнёт такой целомудренной печалью; от каждой мелочи, пленительно чистой, веет безмятежной невинностью.

Стены коричневого тона, до половины обшитые дубовыми панелями, голы, их единственное украшение — мадонна из раскрашенного гипса, одетая, как кукла, в настоящее платье, в атласных башмачках, в венке из камышинок, в ожерелье из стекляшек; перед нею стоят две вазочки с искусственными цветами. В глубине комнаты, в том углу, где царит сумрак, возвышается старинная кровать со столбиками, поддерживающими зеленый саржевый балдахин с крупными фестонами, обшитыми желтой тесьмой; у изголовья — Христос, нижняя часть распятия переходит в чашу для свяченой воды, а сам он раскинул руки из слоновой кости, будто оберегая сон чистого создания. Старинный шкаф стоит против света и сияет, как зеркало, так тщательно он отполирован; стол с гнутыми ножками, заваленный клубками ниток, катушками и всеми принадлежностями кружевного промысла; большое кресло, крытое штофом, несколько стульев со спинками в стиле Людовика XIII, какие мы видим на старинных гравюрах Абрахама Босса, — таково убранство этой комнаты, обставленной с почти пуританской простотою.

И все же мы должны добавить, что Гретхен, хоть она и разумница, позволила себе такую роскошь, как венецианское граненое зеркало в оправе из черного дерева с медными инкрустациями. Правда, чтобы очистить от скверны этот предмет соблазна, за раму зеркала заткнули веточку самшита, окропленную святой водой.

Вообразите сейчас Гретхен: вот она сидит в большом штофном кресле, поставив ноги на расшитую ею самою скамеечку, и плетет своими пальцами феи, петля за петлей, тончайшую вязь начатого кружева; на склоненной над работой хорошенькой головке играют бесчисленные мимолетные отблески и серебрят своим воздушным легким мерцаньем прозрачную тень, в которую она погружена; нежное цветение юности одело бархатистым пушком ее щеки, чуточку слишком по-голландски пышущие здоровьем, — погасить их румянец не может даже светотень; свет, скупо пропускаемый верхними створками окон, падает только на верхнюю часть ее лба, отливающую шелком, и заставляет сверкать волнистые прядки, выбившиеся из-под гребня, похожие на золотых змеек. Озарите тонким лучом света карниз и шкаф, положите по солнечной блестке на каждый оловянный кувшин, пожелтите слегка Христа, примните чересчур прямые, топорщащиеся складки полога, подмешайте коричневой краски к мертвенной — по-современному — белизне тюлевых занавесок, поместите в глубине комнаты старуху Барбару, вооруженную метлой, сосредоточьте свет на головке, на руках девушки и вы получите фламандскую живопись времен ее расцвета, полотно, на котором не отказался бы поставить свою подпись Тербург или Гаспар Нетчер.

Как непохоже это жилище, такое ясное, чистое, такое понятное, на комнату молодой француженки, где вперемешку валяются тряпки, нотная бумага, начатые акварели, где каждая вещь не на месте, где прямо на спинках стульев висят смятые платья и кошка когтями доискивается да сути романа, забытого на полу!

А здесь как прозрачна хрустальная вода, в которой стоит полурасцветшая роза! Какое белоснежное белье, как светится это стекло! Ни пылинки в воздухе, ни соринки на полу.

Метсю, который писал в беседке, выстроенной посреди пруда, чтобы ничто не могло загрязнить краски, работал бы без опасения в комнате Гретхен. Здесь даже чугунная доска внутри камина блестит, как серебряный барельеф.

Но теперь нам становится страшно: а та ли это героиня, которая предназначена нашему герою? Взаправду ли Гретхен — идеал Тибурция? Не слишком ли все это мелкотравчато, буржуазно, прозаично? Может, это скорее голландский, нежели фламандский тип женщины, и скажите, положа руку на сердце, разве вы думаете, что модели Рубенса были такие? А не были ли они, в сущности, веселые бабы, краснощекие, пышнотелые, могучего здоровья, разухабистые и простонародные, и гений художника преобразил их пошлую натуру? Великие мастера частенько устраивают нам такие фортели. Ничем не примечательный вид они превращают в прелестный пейзаж; отвратительную служанку в Венеру; они воспроизводят не то, что видят, а то, что желают увидеть.

Однако Гретхен, хоть она и милей и нежней, действительно очень похожа на Магдалину из собора Антверпенской богоматери, и фантазия Тибурция может остановить на ней свой выбор, не рискуя его разочаровать. Едва ли найдет он нечто более великолепное, чтобы одеть плотью призрак своей музейной возлюбленной.

А теперь, когда вы так же хорошо, как мы сами, узнали Гретхен и ее комнату — птичку и ее гнездо, — вы, конечно, хотите услышать подробности о ее жизни и положении. Нет ничего на свете проще ее истории: Гретхен — дочь небогатого купца, который разорился, она осиротела несколько лет назад; живет она с Барбарой, старой верной служанкой, на маленькую ренту — остатки отцовского наследства — и на доход от своего труда; а так как Гретхен носит платья и кружева своей работы и слывет, даже среди фламандцев, чудом домовитости и опрятности, то и может, хоть она всего лишь простая работница, одеваться довольно изящно и внешне почти не отличается от дочерей буржуа: на ней тонкое белье, чепчики ее всегда поражают своей безукоризненной белизной, а ее шнурованные башмачки шил лучший в городе сапожник, потому что, — мы вынуждены в этом сознаться, даже если эта подробность и не понравится Тибурцию, — у Гретхен ножка андалузской графини, а стало быть, Гретхен и обувь носит графскую. Кроме того, она хорошо воспитанная девушка, умеет читать, премило пишет, может по-всякому вышивать, не знает соперниц в рукоделии и не играет на фортепиано. Зато, добавим мы, у нее удивительный талант печь грушевые торты и сдобные пироги, готовить карпа в вине, потому что она считает за честь, как все хорошие хозяйки, понимать толк в стряпне, и мастерица готовить по особым рецептам всевозможные изысканные лакомства.

Эти подробности, наверное, покажутся не слишком аристократическими, но наша героиня не титулованная дама из дипломатического круга, не обворожительная тридцатилетняя женщина, не модная певица. Она всего-навсего простая работница с улицы Кипдорп, что у крепостного вала, в Антверпене; но так как, на наш взгляд, истинным мерилом благородного происхождения женщин служит их красота, то Гретхен равна по рангу герцогине, пользующейся «правом табурета», а ее шестнадцать лет мы зачтем ей за шестнадцать колен родословной.

В каком состоянии ее сердце? Да в самом подходящем: она никого еще не любила, кроме палевых голубок, золотых рыбок и других совершенно невинных зверюшек, которые не вызвали бы тревогу даже в самом свирепом ревнивце. Каждое воскресенье вместе с Барбарой, несущей за нею молитвенник, она ходит в своем строгом платье из фландрского шелка к большой обедне в церковь ордена иезуитов, потом возвращается домой и перелистывает Библию, «где показан Бог-отец в императорском облачении», и в тысячный раз восхищается украшающими ее гравюрами по дереву. Если погода хорошая, Гретхен гуляет у форта Лилло или у Тет-де-Фландр со своей сверстницей, тоже кружевницей; в будни она почти не выходит из дому, разве что отнесет свою работу; да и то чаще всего это делает Барбара. В более теплом климате шестнадцатилетняя девушка, никогда и не помышлявшая о любви, была бы чем-то невероятным, но воздух Фландрии, перегруженный пресными испарениями каналов, плохая среда для бацилл сладострастия: цветы здесь расцветают поздно и вырастают крупные, пышные, мясистые; их густой, влажный аромат похож на запах ароматических настоек; фрукты — водянистые; земля и небо, насыщенные влагой, посылают друг другу клубы пара, поглотить который сами они не могут, а солнце тщетно пытается выпить своими бледными губами; женщинам, погруженным, точно в ванну, в этот туман, не трудно быть добродетельными, потому что, как сказал Байрон, солнце — шельма, оно великий соблазнитель и одержало больше побед, чем Дон-Жуан.

Итак, не удивительно, что ей в столь высоконравственном климате была чужда всякая мысль о любви — даже в форме брака, в законной и дозволенной форме. Она никогда не читала плохих романов, да и хороших тоже; у нее нет никаких родственников мужского пола, ни кузенов, ни свойственников. Счастливец Тибурций! Впрочем, матросы с короткими прокуренными трубками, капитаны дальнего плавания, не знающие, чем занять свой досуг, почтенные негоцианты, которые являются на биржу, чтобы мановением бровей изменить соотношение цифр, — все они, чьи силуэты мельком отражаются в «шпионе» Гретхен, когда они проходят мимо ее дома, — все они не способны воспламенить воображение.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: