НОЧЬ, ДАРОВАННАЯ КЛЕОПАТРОЙ 6 глава




Гретхен позвала плачущую Барбару, вручила своей старой служанке ключи и бумаги, дававшие ей право на небольшую ренту, затем отворила клетку и выпустила на волю своих палевых горлиц.

На другой день она уехала с Тибурцием в Париж.

 

ГЛАВА VI

 

Жилище Тибурция изумило юную фламандку, привыкшую к нерушимому укладу жизни и фламандской аккуратности; здесь это сочетание роскоши с полным небрежением противоречило всем ее понятиям. Так, на дрянной колченогий стол было наброшено ярко-розовое бархатное покрывало; на великолепных подсвечниках, отвечавших самому изысканному вкусу, которые не испортили бы ансамбль в будуаре любовницы короля, были жалкие розетки из простого стекла, полопавшиеся от огня, потому что свечи сгорали дотла; китайский кувшин изумительного фарфора и необыкновенно дорогой пнули однажды в бок, а потом, чтобы соединить его звездообразные черепки, наложили на них швы из железной проволоки; очень редкие гравюры, иногда из первых оттисков, еще без подписи мастера, были приколоты к стене булавками; голову античной Венеры украшал фригийский колпак, а на стульях и полках навалом лежала всякая всячина: турецкие трубки, кальяны, кинжалы, ятаганы, китайские башмачки, остроносые индийские туфли без задников.

Как добрая хозяйка, Гретхен не успокоилась до тех пор, пока все это не было вычищено, развешано, надписано; подобно Творцу, извлекшему мир из хаоса, она извлекла из всей этой мешанины прелестную квартиру. Тибурцию сперва было нелегко с этим освоиться, он привык к заведенному им беспорядку и безошибочно находил вещи там, где им не положено находиться, но в конце концов он смирился. Вещи, которые он перекладывал, возвращались на свои места, как по волшебству. Впервые в жизни он понял, что такое уют. Как все люди, живущие воображением, он пренебрегал мелочами. Дверь в его комнату, раззолоченная и расписанная арабесками, не была утеплена; как настоящего дикаря, — а он таким и был, — его привлекала роскошь, а не комфорт; живи он на Востоке, он носил бы парчовый кафтан на подкладке из дерюги.

И все же хоть ему нравилось так жить — по-людски и разумно, — на него частенько находила хандра; тогда он целыми днями не вставал с дивана, обложившись с обоих боков подушками, упорно храня молчанье, закрыв глаза, свесив руки; Гретхен не смела ни о чем спрашивать — так боялась она услышать его ответ. Сцена в соборе врезалась в память, оставив болезненные, неизгладимые рубцы.

Он все еще помнил Магдалину Антверпенскую, — разлука сделала ее еще прекрасней: она стояла перед его глазами, как светозарное видение. Незримое солнце пронизывало ее волосы золотыми лучами, изумрудно-прозрачным стало платье, белизною паросского мрамора сияли плечи. Слезы ее высохли, цветущей юностью веяло от ее бархатистых, алых щек. Казалось, она больше не скорбит о смерти Христа и будто нехотя поддерживает его посинелую ногу, повернув голову к своему земному возлюбленному.

Образ святой утратил строгость очертаний, линии стали более округлыми и зыбкими; сквозь обличье кающейся проглянула грешница; косынка ее небрежней лежала на плечах, и в том, как падали складки ее юбки, было что-то соблазнительное и суетное; руки Магдалины влюбленно тянулись ему навстречу, словно вот-вот сомкнут объятья вкруг своей вожделеющей жертвы. Великая святая превращалась в куртизанку, становилась искусительницей. Если бы Тибурций жил в другом, более легковерном веке, он усмотрел бы в этом темные козни того, кто бродит вокруг quaerens quem devoret;[26]он вообразил бы, что попал в лапы к дьяволу, что он заклят и заколдован по всем правилам ведовства.

Отчего же Тибурций, которого любит прелестная девушка с умом простодушным, но с умным сердцем, прекрасная, чистая, юная, обладающая всеми дарами истинными, ибо дарует их только Бог и приобрести их никому не дано, — отчего же Тибурций упрямо гоняется за пустой химерой, за несбыточною мечтой, почему его разум, столь ясный и сильный, мог поддаться этому мороку? А ведь такое случается всякий день; разве каждого из нас когда-нибудь не любило втайне чье-то смиренное сердце, а мы домогались другой любви, более блистательной? Разве нам не случалось растоптать мимоходом бледную, робко благоухающую фиалку, засмотревшись на сверкающую холодным блеском звезду, бросавшую нам насмешливый взгляд из глуби бесконечности? Разве бездна не манит и нас не чарует невозможное?

Однажды Тибурций вошел к Гретхен со свертком. В нем оказались зеленая атласная юбка и корсаж, какие носили в незапамятные времена, блузка старинного покроя и нитка крупного жемчуга. Он попросил Гретхен надеть этот наряд — который, конечно же, будет ей необыкновенно к лицу — и принять его в подарок. Все это он объяснил тем, что очень любит костюмы XVI века, и если она согласится выполнить его каприз, она доставит ему несказанное удовольствие. Вы легко можете себе представить, что молодая девушка не заставит дважды просить себя примерить новое платье; Гретхен тотчас же переоделась, и, когда она вышла в гостиную, у Тибурция вырвался крик изумления и восторга.

Он только нашел нужным несколько изменить ее прическу, вынул гребень из волос Гретхен и распустил их так, что они крупными локонами падали на ее плечи, как у рубенсовской Магдалины. Затем он иначе расположил складки юбки, ослабил шнуровку на корсаже, немного примял слишком туго накрахмаленный ворот блузки и, отступив на несколько шагов назад, оглядел свое творение.

Вам, без сомнения, случалось видеть на каком-нибудь спектакле с дивертисментом так называемые живые картины. Для этого отбирают самых красивых актрис театра, одевают в особые костюмы и располагают на сцене таким образом, чтобы весь ансамбль воссоздавал какое-либо известное произведение живописи; так вот Тибурций создал шедевр в этом жанре, — вы бы сказали, что это фрагмент картины Рубенса.

Гретхен вздрогнула.

— Не шевелись, ты все испортишь, ты так хороша в этой позе! — взмолился Тибурций.

Бедная девочка повиновалась и несколько минут стояла неподвижно. Когда же она повернула голову, Тибурций увидел ее залитое слезами лицо.

Он понял, что она все знает.

Гретхен плакала неслышно, слезы текли по ее щекам, не искажая лица, сами собой падали, как жемчуга из глаз, будто росинки из переполненных чашечек цветов, прозрачных, как небесная лазурь; горе не нарушало гармонии ее черт, слезы Гретхен были милее иной улыбки.

Гретхен кулачком отерла щеки и, опершись на ручку кресла, слабым голосом, в котором звучало волнение, сказала:

— Ах, Тибурций, на какую же муку вы меня обрекли! Мое сердце терзала небывалая ревность; казалось, соперницы у меня нет, а между тем вы мне изменяли; вы любили нарисованную женщину, ей принадлежали ваши думы, ваши мечты, ее одну вы считали прекрасной, кроме нее, никого на свете не видели; вы так ушли в это безумное созерцание, что не заметили даже, что я плачу. А я было поверила, что вы меня любите! Но я была для вас только дублершей, играющей роль той, только приблизительной копией вашей пассии. Знаю, в ваших глазах я всего лишь невежественная девочка, которая говорит по-французски с немецким акцентом, и вам это ужасно смешно; вам нравится мое лицо, потому что оно напоминает вашу идеальную возлюбленную: я для вас только хорошенькая куколка, которую вы наряжаете по своей прихоти; но, поверьте, ваша кукла страдает и любит вас…

Тибурций попытался привлечь ее к себе, но она увернулась и продолжала:

— Вы говорили мне столько чудесных любовных слов, вы открыли мне, что я хороша собой, что на меня приятно смотреть, вы любовались моими руками, уверяли, будто прелестней их не бывало даже у фей; про мои волосы вы говорили, что они краше златотканой мантии принцессы, а про глаза придумали, будто ангелы слетали с неба, чтобы смотреться в них, как в зеркало, да так загляделись, что опоздали в рай, и господь на них разгневался, и все это вы говорили так нежно, так искренне, звучало это так правдиво, что даже самая опытная женщина могла бы обмануться. Увы! Сходство между мною и Магдалиной с той картины разжигало ваше воображение, ему обязаны вы вашим фальшивым красноречием; и вот она ответила вам моими устами; у меня она заимствовала жизнь, которой ей недоставало, я одела плотью вашу иллюзию. Если я дала вам хоть малость счастья, я прощаю вам навязанную мне роль. Что ж, не ваша вина, ежели вы не умеете любить, ежели вас манит только невозможное и вы желаете лишь того, чего достичь не можете. Вы вообразили, будто способны любить, — ошибаетесь, вы никогда не полюбите. Вам ведь требуется совершенство, идеальное, поэзия — все, чего нет на свете. Вам надобно бы любить в женщине ее любовь к вам, дорожить ее чувством, отданной вам душою, а вы ищете в ней сходство с Венерой, с той, гипсовой, что стоит у вас в кабинете. Горе любовнице, ежели линия лба у нее не такая, какой вам хочется! Самое важное для вас, какая у нее кожа, оттенок ее волос, тонкие ли у нее запястья и лодыжки, а о сердце ее вы никогда и не вспомните! Милый вы мой Тибурций, вы не влюбленный, вы только художник! То, что вы принимали за страсть, было лишь поклонением форме и красоте; вы влюбились в талант Рубенса, а не в Магдалину; в вас томилось, ища себе выход, призванье художника, оно-то и вызывало эти безудержные порывы, над которыми вы не властны. Отсюда и больные причуды вашего воображения. Я поняла это потому, что полюбила вас. Любовь — это женское дарование, ум женщины не бывает поглощен себялюбивым созерцанием! За то время, что я здесь, я пересмотрела все ваши книги, прочитала ваших поэтов, я стала почти что ученой. Глаза мои открылись. Я разгадала многое, чего так никогда бы и не подозревала. Вот почему мне легко читать в вашем сердце. Вы ведь когда-то занимались живописью, возьмитесь снова за кисть. Вы запечатлеете ваши мечты на холсте, и все эти треволнения уймутся сами собой. Если я не могу быть вашей любовницей, я буду хотя бы вашей натурщицей.

Она позвонила слуге и велела ему принести мольберт, холст, краски и кисти.

Когда слуга, все приготовив, ушел, она с царственным бесстыдством сбросила с себя одежды, распустила волосы, словно Афродита, выходящая из моря, и предстала перед Тибурцием в своей целомудренной наготе, озаренная лучом солнца.

— Разве я не так же прекрасна, как ваша Венера Милосская? — сказала она с прелестной усмешкой.

Через два часа на холсте ожила и будто выглядывала из него ее головка. Через неделю картина была закончена. Правда, она не стала совершенным произведением, но ощущение чудесного изящества и чистоты, которое она вызывала, мягкость ее колорита и благородная простота композиции делали ее примечательной, особенно в глазах знатоков. Эта стройная женская фигура, белая и светлокудрая, так естественно возникающая на двойной лазури неба и моря и предстающая перед миром улыбающейся и нагою, была как бы отголоском позиции древних и будила воспоминание о цветущей поре греческой скульптуры.

Тибурций больше не думал о Магдалине Антверпенской.

— Ну что, довольны вы вашей натурщицей? — спросила Гретхен.

— Когда мы объявим о нашей помолвке? — ответил Тибурций.

— Я буду женой великого художника! — И она бросилась ему на шею. — Но, сударь, не забывайте, талант ваш, этот бесценный алмаз, открыла я, маленькая Гретхен с улицы Кипдорп!

 

 

ДВОЙСТВЕННЫЙ РЫЦАРЬ

 

Что так опечалило светлокудрую Едвигу? Отчего она, склонив голову на руку и поставив локоть на колено, сидит в стороне от всех, грустная, как отчаяние, бледная, как алебастровая статуя, которая плачет над могилою?

Крупная слеза катится по ее нежной щеке, — одна слеза, но никогда не иссякающая; как та капля воды, которая, беспрестанно падая с пещерных сводов, точит гранит, так и эта слеза, падая и падая из ее глаз на ее сердце, пронзает его насквозь.

Едвига, светлокудрая Едвига, или уже не веришь ты в Иисуса Христа, кроткого Спасителя? Или сомневаешься ты в милосердии Пресвятой Девы Марии? Почему ты держишь под сердцем свои маленькие руки, тонкие, исхудалые, нежные, как руки эльфов и вилис? Ты скоро будешь матерью; это твой драгоценный дар; а твой благородный супруг, граф Лодброг, принесет, по своему обету, алтарь литого серебра и чашу чистого золота в дар храму святого Этберта, если ты родишь ему сына.

Увы! увы! семь мечей скорби пронзили сердце бедной Едвиги; ужасная тайна тяготит ее душу. Несколько месяцев назад в замок пришел чужестранец; в ту ночь была ужасная погода: башни дрожали, флюгера скрипели, задувало огонь в камине, и ветер колотил в стекла окон, как докучливый, незваный гость.

Чужестранец был прекрасен, как ангел, но как падший ангел; он улыбался кротко и кротко смотрел, и, однако, этот взгляд и эта улыбка леденили ужасом и внушали страх, какой испытывают, наклоняясь над бездной. Как у тигра, подстерегающего добычу, какая-то гнусная нежность и коварная томность сопровождали все его движения; он прельщал, как змея чарует птицу.

Этот чужестранец был искусный певец; его смуглое лицо показывало, что он видал иные небеса; он говорил, что пришел из далекой Богемии, и просил гостеприимства только на ночь.

Он остался на эту ночь и еще на другие дни и другие ночи, потому что буря не утихала, и старый замок сотрясался до самого основания, словно ураган хотел разрушить его и повалить его зубчатую вершину в пенящиеся воды потока.

Чтобы скрасить это время, пришелец пел странные стихи, которые волновали сердце и возбуждали жестокие мысли; все время, пока он пел, ворон, черный и блестящий, словно агат, сидел у него на плече, отбивал такт своим клювом и словно рукоплескал, потрясая крыльями. Едвига бледнела, бледнела, как лилия при луне; Едвига краснела, краснела, как роза на заре, и опускалась в свое большое кресло, усталая, полуживая, опьяненная, как будто бы она надышалась роковыми запахами смертоносных цветов.

Наконец чужестранец может уйти, — голубая улыбка озарила лицо неба. И с этого дня Едвига, светлокудрая Едвига плачет, все плачет, сидя в углу под окном.

Едвига — мать; у нее прекрасный ребенок, белый да румяный. Старый граф Лодброг заказал литейщику алтарь литого серебра, а золотых дел мастеру заплатил тысячу золотых монет, чтобы тот сделал чашу; будет она тяжела и объемиста и вместит добрую меру вина; если до дна осушит ее настоятель, так значит умеет он пить.

И бел, и румян ребенок, но темен взор его, как взор захожего певца: мать хорошо это видит. Ах, бедная Едвига! Зачем ты так засматривалась на чужестранца с его арфой и его вороном?

Капеллан окрестил ребенка; ему дали имя Олуф, прекрасное имя! — Кудесник взошел на самую высокую башню, чтобы составить для него гороскоп.

Погода была ясная и холодная; как волчья челюсть с острыми и белыми зубами, островерхий гребень снежных гор изрезывал край небесной ризы; крупные и бледные звезды блистали в ночном голубом сумраке — каждая, как далекое серебряное солнце.

Кудесник определил долготу места, отметил год, день и минуту; он сделал длинное вычисление красным карандашом на длинном пергаменте, испещренном кабалистическими знаками, вернулся в свой кабинет и опять поднялся на площадку башни. Хотя верны его итоги и правилен его звездный расчет, как точная смета ювелира, взвешивающего драгоценные камни, однако он начинает снова: нельзя допустить ошибки.

У маленького графа Олуфа — двойная звезда, зеленая и красная, зеленая, как надежда, красная, как ад; одна благоприятная, другая зловещая. Было ли когда-нибудь видно, чтобы ребенок имел двойную звезду?

С важным и значительным видом кудесник вошел в комнату к роженице и сказал, проводя костлявой рукой по волнам своей длинной, как у мага, бороды:

— Графиня Едвига, и вы, граф Лодброг, два влияния управляли рождением Олуфа, вашего дражайшего сына — одно доброе, другое злое; поэтому у него зеленая звезда и красная звезда. Две над ним власти; он будет весьма счастлив или весьма несчастлив, а может быть, то и другое вместе сбудется над ним.

Граф Лодброг ответил кудеснику:

— Зеленая звезда одолеет.

Но Едвига боялась своим материнским сердцем, как бы не одолела красная. Она опять оперлась головой на руку, локтем на колено и опять стала плакать в уголке под окном. После того как она вскормила своего ребенка, она только и делала, что смотрела сквозь стекло на снег, быстро падающий густыми хлопьями, словно там, наверху, ощипывала белые крылья всем ангелам и всем херувимам.

Время от времени ворон пролетал перед окном, каркая и сотрясая эту серебристую пыль. Это напоминало Едвиге о странном вороне, который всегда сидел на плече у чужестранца с нежным взором тигра, с чарующей улыбкой ехидны.

И слезы быстрее падали из глаз на ее сердце, на ее измученное сердце…

Олуф — такой странный ребенок: под его белой и румяной кожей словно два ребенка, различные нравом; то он, как ангел, кроткий, а то, назавтра, злой, как дьявол, кусает у матери грудь и ногтями царапает няньке лицо,

Старый граф Лодброг, усмехаясь под своими седыми усами, говорит, что Олуф будет славным солдатом, и что у него воинственный нрав. Пока же Олуф — несносный шалун; то он плачет, то смеется; капризен, как луна, взбалмошен, как женщина; он ходит, бегает, останавливается вдруг без видимой причины, забывает свои затеи — и самое буйное беспокойство заменяется совершенною неподвижностью; он один, но словно разговаривает с невидимым собеседником! Когда его спрашивают о причине всех этих волнений, он говорит, что красная звезда его мучит…

Вот уже Олуфу пятнадцать лет. Его характер становится более и более неизъяснимым, в его лице, хотя и прекрасном, тревожное выражение; он светлокудрый, как его мать, все его черты обличают северную расу; но под его лбом, белым, как снег, еще не исчерченным ни охотничьими лыжами, ни отпечатками медвежьих лап, — под этим лбом, который, конечно, принадлежит древнему роду Лодброгов, блестят между темно-желтыми веками с длинными, черными ресницами агатовые глаза, одаренные пылом итальянских страстей, глаза жестокие и нежные, как у захожего певца.

Как мчатся месяцы и еще быстрее годы! Едвига почивает под мрачными сводами в склепе Лодброгов, рядом со старым графом, который улыбается в своей могиле тому, что имя его не погибнет. Она была уже так бледна, что смерть немного изменила ее. На ее могиле прекрасное лежит изваяние со скрещенными руками, с мраморной собачкой у ног — верным другом покойницы. Что сказала Едвига в последний свой час, никто того не знает, но, слушая исповедь ее, духовник ее стал бледнее, чем сама умирающая.

Олуфу, черноокому и светлокудрому сыну печальной Едвиги, теперь двадцать лет. Он весьма ловок во всех упражнениях, никто лучше его не владеет луком: он стрелой рассекает стрелу, которая только что вонзилась, трепеща, в середину цели; он укрощает, без узды и без шпор, самых диких коней.

Ни одна женщина, ни одна молодая девица никогда не взирали на него безнаказанно; но ни одна из любивших его не была счастлива. Роковая неровность его нрава препятствовала всякой возможности счастья между ним и женщиной. Одна из его половин страстно любила, другая ненавидела; то зеленая звезда побеждала, то красная. То он говорил: «О светлые северные девы, блистающие и чистые, как полярные льдины, с очами светлыми, как лунное сияние, с ланитами, обвеянными свежестью северной зари!» — И на другой день он восклицал: «О дочери Италии, позлащенные солнцем! Пламенные сердца в бронзовых грудях!» Печальнее всего то, что он был искренним в обоих случаях.

Увы! омраченные скорбью печальные тени, вы даже не обвиняете его, потому что вы знаете, что он несчастнее вас; его сердце — поле, непрестанно попираемое ногами двух неведомых борцов, из которых каждый, как в битве Иакова с ангелом, стремится сокрушить бедро своему противнику.

Там, на кладбище, под широкими листьями кленов, под зелеными ветвями болезненных златоцветов, в диком овсе и крапиве, не один забытый покоится камень, на который только утренняя роса расточает свои слезы. Мина, Дора, Текла! не слишком ли тяжела земля под вашими нежными грудями и над вашими прелестными телами?

Однажды Олуф призывает Дитриха, своего верного конюшего, и велит ему седлать коня.

— Господин, взгляните, как падает снег, как ветер дует и нагибает до земли вершины елей; разве не слышите вы, что вдали воют отощавшие волки, и стонут, как осужденные души, издыхающие олени?

— Дитрих, мой верный конюший, я снег отряхну, как пух, что пристает к плащу; я пройду под согнувшимися в дугу елями, наклонив немного перо моей шляпы. Что мне волки! их когти притупятся на этих добрых латах, — а бедному оленю, который стонет и плачет горючими слезами, я концом моего меча откопаю из-подо льда свежий и цветущий мох, которого ему самому не достать.

Граф Олуф де Лодброг (так его зовут с тех пор, как старый граф скончался) едет на своем добром коне, сопровождаемый своими двумя громадными псами, Мургом и Фанрисом, потому что у молодого господина с веками оранжевого цвета назначено свидание, и уже, может быть, на маленькой островерхой башенке стоит, склонившись на резную решетку балкона несмотря на холод и ветер, молодая девица и старается рассмотреть беспокойными глазами среди белой долины перья рыцарской шляпы.

Олуф на своем громадном коне, вонзая в его бока шпоры, подвигается в поле; он проезжает через озеро, из которого холод сделал одну ледяную глыбу, где вкраплены рыбы, распростертые пловцы, словно окаменелые; четыре подковы, вооруженные шипами, прочно ступают по твердой поверхности; туман, образованный конским дыханием и потом, окружает его и следует за ним, словно он скачет в облаке; два пса, Мург и Фанрис, с каждой стороны своего господина, словно сказочные животные, выдыхают своими красными ноздрями длинные столбы пара.

Вот еловый лес; подобные призракам ели простирают свои руки, отягощенные белыми покровами; самые молодые и гибкие елки согнуты тяжестью снега и кажутся рядом серебряных арок. Черный ужас обитает в этом лесу, среди этих чудовищных утесов, среди этих деревьев, из которых каждое словно прикрывает своими корнями гнездо оцепенелых драконов. Но Олуф не знает страха.

Путь становится все уже, пониклые ветви елей скрещиваются и спутываются; едва сквозь редкие просветы можно видеть цепь покрытых снегом холмов, которые вырезываются белыми волнами на черном и тусклом небе.

К счастью, Мопс — добрый бегун, который носил бы не сгибаясь громадного Одина; никакое препятствие не останавливает его; он скачет через утесы, прыгает через рытвины и время от времени исторгает из камней, о которые бьет под снегом его копыто, сноп искр, тотчас же погасающих.

— Вперед, Мопс, смелее! Еще только миновать нам небольшую равнину да береговую рощу; прекрасная рука приласкает твою атласную шею, и в теплой конюшне тебе дадут вволю отборного ячменя и овса.

Какое прекрасное зрелище — березовая роща! Все ветви, словно ватой, покрыты мохнатым слоем инея; мельчайшие веточки выделяются, белые, из тьмы: словно это громадная корзина сквозного тонкого чекана, или коралловый лес из серебра, или грот со всеми своими сталактитами; те ветви и причудливые цветы, которые мороз наводит на стекла, не представляют рисунков более запутанных и разнообразных.

— Господин Олуф, как вы запоздали! Я боялась, что горный медведь загородил вам дорогу или что эльфы увлекли вас танцевать, — сказала молодая владетельница замка, посадивши Олуфа в дубовое кресло перед камином. — Но почему вы пришли на любовное свидание с товарищем? Или вам одному страшно в лесу!

— О каком товарище хотите вы сказать, цвет моей души? — спросил молодую хозяйку весьма удивленный Олуф.

— О рыцаре красной звезды, которого вы всегда водите с собой. Он родился от взгляда богемского певца; это губительный дух, которым вы одержимы, отделайтесь от рыцаря с красной звездою, или я никогда не захочу слышать о вашей любви; не могу же я быть сразу женой двух мужей.

Что ни делал Олуф, что он ни говорил, а не мог добиться, чтоб позволила ему Бренда поцеловать ее розовые пальчики; он ушел весьма недовольный и решил вызвать на бой рыцаря красной звезды, как только его встретит.

Хотя и сурово приняла его Бренда, а на другой день Олуф снова отправился в путь к замку с островерхими башенками: влюбленные не унывают.

Всю дорогу он думал: какая глупая Бренда! И что она хотела сказать своим рыцарем с красной звездою?

Буря свирепствовала; снег крутился и едва давал различить небо от земли. Вереница зловещих воронов, несмотря на лай Фанриса и Мурга, которые прыгали за ними в воздух, кружились над головой Олуфа. Во главе их был блистающий, словно агат, ворон, который некогда отбивал такт на плече у захожего певца.

Фанрис и Мург внезапно остановились; их подвижные ноздри беспокойно обнюхивали воздух: они почуяли врага. Это не волк, не лисица; и волк и лисица были бы на один зуб этим славным псам.

Послышался топот, и вскоре показался на повороте дороги рыцарь верхом на громадном коне, с двумя огромными псами позади.

Вы приняли бы его за Олуфа. Он был точно так же вооружен и носил те же знаки: только перо на его шляпе было красное, а не зеленое. Так тесна была дорога, что одному из рыцарей надо было бы отступить.

— Господин Олуф, подвиньтесь назад, чтобы мне проехать, — сказал рыцарь, не подымая забрала. — Путь мой долог, меня ждут, мне надо явиться вовремя.

— Бородой моего отца клянусь, что вы отодвинетесь. Я еду на любовное свидание, а влюбленные торопятся, — ответил Олуф и положил руку на рукоять своего меча.

Неизвестный обнажил свой меч, и битва началась. Под ударами мечей от стальных колец в кольчугах брызгали снопы сверкающих искр; скоро зазубрились мечи, как пилы, хотя и были высокого закала. Сражающиеся сквозь дым от их коней и туман от их быстрых дыханий были похожи на двух черных кузнецов, остервенившихся над раскаленным докрасна железом. Кони, одушевленные такой же яростью, как их господа, кусали прекрасными зубами друг другу жилистые шеи, и кожа висела лохмотьями на их груди; они делали внезапные яростные прыжки, подымались на дыбы и своими копытами, как сжатыми кулаками, наносили друг другу ужасные удары, между тем как над их головами яростно рубились всадники; псы грызлись и выли.

Капли крови, просачиваясь сквозь настельную чешую лат и падая на снег еще теплые, делали в нем розовые скважинки. Через несколько минут снег стал похож на решето, так часто и быстро падали капли. Оба рыцаря были ранены.

Странное дело: Олуф чувствовал удары, которые он наносил неизвестному рыцарю; он страдал и от тех ран, которые получал, и от тех, которые делал; он испытывал сильный холод в груди, как от железа, которое вошло бы в грудь, отыскивая сердце, и, однако, его панцирь против сердца не был поврежден: его единственная рана была на правой руке. Странный поединок, где победитель страдает так же, как и побежденный.

Собрав свои силы, Олуф сбил страшный шлем со своего противника. О ужас! Что видит сын Едвиги и Лодброга? Он видит себя самого перед собой; зеркало было бы не так точно. Он сражался со своим собственным призраком, с рыцарем красной звезды. Призрак испустил громкий крик и исчез.

Вереница воронов поднялась к небу, и храбрый Олуф продолжал свой путь; возвращаясь вечером в свой замок, он вез на своем седле юную Бренду, которая на этот раз захотела его слушать. Не видя рыцаря с красной звездой, она решилась уронить из своих алых губ на сердце Олуфа этот обет, который так дорого стоил ее стыдливости. Ночь была светлая и голубая; Олуф поднял голову, чтобы найти свою двойную звезду и показать ее невесте, но осталась только зеленая, красная исчезла.

Вошедши в замок, Бренда, счастливая этим чудом, которое она объясняла действием любви, сказала молодому Олуфу, что агат его глаз переменился на лазурь — знак небесного прощения.

Старый Лодброг радостно улыбнулся в глубине своей могилы, потому что, по правде сказать, глаза Олуфа заставляли его иногда втайне призадумываться. Душа Едвиги возрадовалась тому, что сын благородного господина Лодброга наконец победил злое влияние темного глаза, черного ворона и красной звезды: человек низложил дьявольское порождение.

Эта история показывает, какое влияние может иметь одна минута забвения, один взгляд, даже невинный.

Молодые жены, не бросайте никогда взоров на искусных певцов из Богемии, которые сказывают упоительные и сатанинские стихи. Вы, молодые девы, доверяйтесь только зеленой звезде; а вы, которые имеете несчастье быть двойственными, мужественно сражайтесь, хотя бы приходилось вам наносить себе же раны своим собственным мечом, сражайтесь с внутренним противником, злым рыцарем красной звезды.

Вы спросите, кто нам принес из Норвегии эту легенду? Принес ее лебедь, прекрасная птица с желтым клювом, которая полпути через фиорды плывет и полпути летит.

 

НОЖКА МУМИИ

 

От нечего делать я зашел к одному из тех промышляющих всевозможными редкостями торговцев, которых на парижском арго, для остальных жителей Франции совершенно непонятном, называют торговцами «брикабраком».

Вам, конечно, случалось мимоходом, через стекло, видеть такую лавку — их великое множество, особенно теперь, когда стало модно покупать старинную мебель, и каждый биржевой маклер почитает своим долгом иметь комнату «в средневековом стиле».

В этих лавках, таинственных логовах, где ставни благоразумно пропускают лишь слабый свет, есть нечто общее со складом железного лома, мебельным магазином, лабораторией алхимика и мастерскою художника; но что там заведомо самая большая древность — это слой пыли; паутина там всегда настоящая, в отличие от иного гипюра, а «старинное» грушевое дерево моложе только вчера полученного из Америки красного дерева.

В магазине моего торговца брикабраком было сущее столпотворение; все века и все страны словно сговорились здесь встретиться; этрусская лампа из красной глины стояла на шкафу «буль» черного дерева, с рельефными панно в строгой оправе из тонких медных пластинок, а кушетка эпохи Людовика XV беззаботно подсовывала свои кривые ножки под громоздкий стол в стиле Людовика XIII, украшенный массивными спиралями из дуба и лиственным орнаментом, из которого выглядывали химеры.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: