КЕЙФ ПРЕВРАЩАЕТСЯ В КОШМАР 13 глава




Окрестности Мадрида голы и унылы; в жалких, грязных лачугах, разбросанных там и сям вдоль дороги, нашли приют подозрительные, порочные ремесла, изгоняемые из больших городов. Бесплодные земли усеяны голубоватыми камнями, которые становятся все крупнее по мере того, как приближаешься к подножию Сьерры-де-Гвадаррамы, чьи вершины, в начале лета еще покрытые снегом, встают на горизонте, как белые кучевые облака. Лишь изредка можно увидеть скудную растительность. Почва изборождена глубокими морщинами высохших ручьев, склоны холмов безлесны, и вся эта картина под стать самым печальным чувствам. Радость здесь гаснет, зато ничто не нарушает отчаяния.

После часа или двух ходьбы Хуанчо, сгорбившийся под гнетом своих мыслей, хотя он не согнулся бы под тяжестью ворот Газы, поднятых Самсоном, бросился ничком на край придорожной канавы, уперся локтями в землю, положил голову на руки и застыл в состоянии полного оцепенения.

Он смотрел, но ничего не видел — ни повозок, запряженных волами, которые, испугавшись неподвижного тела у дороги, кидались в сторону, за что получали удар остроконечного шеста возницы, ни ослов, груженных тюками рубленой соломы, ни гордо восседавшего на коне крестьянина с разбойничьим лицом, одна рука которого упиралась в бедро, а другая лежала на подвешенном к луке карабине, ни суровой крестьянки, тащившей за руку плачущего мальчугана, ни старика кастильца в шапке из волчьего меха, ни уроженца Ламанча в черных штанах и валяных чулках, ни, наконец, всего того бродячего люда, что несет за десять лье на рынок три зеленых яблока или несколько связок красного перца.

Хуанчо жестоко страдал, и слезы, первые в его жизни, стекали по смуглым щекам на безучастную землю, и она впитывала их, как обычные дождевые капли. Его широкая грудь вздымалась от глубоких вздохов, Никогда еще он не чувствовал себя таким несчастным; ему казалось, что настал конец света; он не видел смысла в окружавшем его мире, не видел смысла в жизни. Что теперь делать?

«Она меня не любит, она любит другого! — повторял Хуанчо, стараясь убедить себя в роковой истине, которой отказывалось верить его сердце. Немыслимо, невероятно! Она, такая гордая, такая недоступная, и вдруг загорелась страстью к незнакомцу, а я, живший только для нее, я, целых два года следовавший за нею, как тень, не добился ни слова сочувствия, ни снисходительной улыбки! Я жалел себя в ту пору, но это был рай по сравнению с тем, что я чувствую теперь. Если она и не любила меня, то, по крайней мере, не любила никого другого.

Я мог видеть ее; правда, она просила меня уйти, не приходить больше, говорила, что я преследую ее, надоел ей, опротивел, что она не в силах дольше сносить моих домогательств; зато, когда я уходил, она оставалась одна; ночью я бродил под ее окном, обезумев от любви, сгорая от желания, но я знал — она целомудренно спит на своей узкой девичьей кроватке; я не боялся увидеть две тени на ее занавеске; я чувствовал себя несчастным и все же испытывал горькую радость при мысли, что никто не пользуется ее благосклонностью. Я не владел сокровищем, но ключа от него не было ни у кого другого.

А теперь все кончено, надежды больше нет! Милитона отталкивала меня, пока никого не любила, что же будет теперь, когда она полюбила другого? Ведь неприязнь ее ко мне еще возрастет! Я это предвидел. Недаром я устранял всех, кого привлекала ее красота, недаром сторожил ее день и ночь! Я разделался с несчастным Лука, с несчастным Хинесом, и все напрасно! Я прозевал настоящего, самого опасного, того, кого необходимо было убить! Неловкая, непослушная, ненавистная рука, не сумевшая сделать свое дело, вот тебе!»

С этими словами Хуанчо так свирепо укусил себя за правую руку, что еще немного — и из нее хлынула бы кровь.

«Когда он поправится, я вторично вызову его и уж на этот раз не промахнусь. Но если я убью его, Милитона прогонит меня прочь; она все равно потеряна для меня. От этого можно с ума сойти! И ничего нельзя сделать. Если бы он мог умереть естественной смертью во время какого-нибудь бедствия — пожара, обвала, землетрясения, чумы. Нет, такого счастья не будет… Проклятие! И подумать только, что ее нежное сердце, безупречное тело, прекрасные глаза, божественная улыбка, полная и гибкая шея, тонкая талия, детская ножка — все это принадлежит ему! Он может взять Милитону за руку, и она не отнимет ее, притянуть к себе ее обожаемую головку, и она не отвернется с пренебрежением. Какое зло я совершил, чтобы понести столь тяжкое наказание! Многие красавицы испанки были бы счастливы видеть меня у своих ног! Когда я выхожу на арену, не одно женское сердце начинает усиленно биться, не одна белая ручка дружески приветствует меня. В Севилье, Мадриде, Гранаде сколько женщин бросали мне веера, платки, цветы, украшавшие их волосы, золотую цепочку, сорванную с шеи, — их восхищала моя отвага, моя красота! И что же? Я пренебрег ими и пожелал ту, которая не пожелала меня. Я прошел мимо любви и выбрал ненависть! Непреодолимое тяготение! Жестокий рок!.. Несчастная Розаура питала ко мне такую нежную любовь, а я, безумец, не ответил ей взаимностью. Бедная моя, как ты должна была страдать! Конечно, теперь я расплачиваюсь за горе, которое причинил тебе. Мир плохо устроен: всякая любовь должна бы порождать в ответ столь же сильное чувство, тогда никто не терзался бы отчаянием вроде меня. Господь Бог жесток! Может быть, эта кара постигла меня за то, что я не ставил свечей пресвятой деве? Господи, Господи, как быть? Не найти мне больше покоя на земле! Домингес счастлив, он погиб на арене, а ведь он тоже любил Милитону! Однако я все сделал, чтобы его спасти! А она говорит, будто я бросил его в беде. Она не только ненавидит, но и презирает меня. О, небо! Ярость сведет меня с ума!»

При этих словах он вскочил и снова зашагал по полям.

Он пробродил весь день, словно в забытьи, глаза его блуждали, кулаки были сжаты, мучительные галлюцинации то и дело возникали перед ним: он видел Андреса и Милитону вместе, они гуляли, держась за руки, целовались, смотрели друг на друга томным взором. Эти образы, невыносимые для сердца ревнивца, были так ярки, так поразительно реальны, что он не раз бросался вперед, намереваясь пронзить Андреса шпагой, но встречал лишь пустоту и, очнувшись, удивлялся, как все это могло ему пригрезиться.

Виски у него болели, железный обруч стягивал голову, глаза резало, очертания предметов расплывались и, несмотря на пот, струившийся по лицу, и на июньское солнце, он дрожал от холода.

Погонщик волов, повозка которого опрокинулась, наскочив на большой камень, хлопнул его по плечу:

— Видать, приятель, вы человек сильный, не поможете ли мне поднять повозку? Мои волы выбились из сил.

Хуанчо подошел и, ни слова не говоря, попытался поднять повозку, но руки у него дрожали, ноги подгибались, стальные мускулы вышли из повиновения. Он приподнял ее и тут же выпустил из рук, — он был измучен, тяжело дышал.

— Судя по виду, я думал, у вас более крепкая хватка, — сказал погонщик, удивленный безуспешной попыткой Хуанчо.

Бедняга совсем обессилел, ему было плохо.

Но, задетый за живое замечанием погонщика, ибо он гордился своей мускулатурой, как гладиатор, а он им, в сущности, и был, Хуанчо напряг всю свою волю, собрал последние силы и яростно налег на край повозки.

Словно по волшебству, повозка встала на колеса без всякой помощи со стороны погонщика. Толчок был так силен, что она едва не перевернулась на другой бок.

— Ну и силища у вас, хозяин! — вскричал восхищенный погонщик. — После силача из Оканьи, который мог снять и унести оконную решетку, и Бернардо дель Карпио, — тот останавливал одним пальцем мельничные жернова, — никто еще не видел такого молодца!

Но Хуанчо ничего не ответил и в обмороке упал на дорогу, упал, как падает мертвец, выражаясь словами Данте.

«Уж не порвал ли он себе какой-нибудь жилы? — подумал испуганный погонщик. — Нужды нет, раз он оказал мне такую услугу, я положу его на повозку и отвезу на постоялый двор в Сан-Агустин или в Алькобендас».

Хуанчо быстро очнулся, хотя ничего не было сделано, чтобы привести его в чувство, ведь погонщики не возят с собой ни нюхательной соли, ни нашатырного спирта, а тореро — не кисейные барышни.

Погонщик накрыл его своим плащом. Хуанчо лихорадило, он испытывал ощущение, неведомое для его железного организма, — он был болен.

Добравшись до постоялого двора в Сан-Агустин, он попросил у хозяина кровать и тотчас же лег.

Он заснул глубоким сном, тем неодолимым сном, который овладевает пленным индейцем во время пыток, изобретенных утонченной жестокостью победителей, или сном приговоренного к смерти в утро перед казнью.

Измученное тело отказывает душе в способности страдать.

Это состояние небытия, длившееся двенадцать часов, спасло Хуанчо от безумия; лихорадка прошла, головная боль тоже, но он был так слаб, точно проболел полгода. Земля уходила у него из-под ног, свет слепил глаза, малейший шум вызывал головокружение; он чувствовал, что ум его оцепенел, на душе пусто. Он пережил непоправимое крушение. Там, где царила некогда его любовь, зияла бездна, и ничто уже не могло ее заполнить.

Хуанчо провел еще сутки на постоялом дворе и, чувствуя себя лучше, так как его могучий организм одолел болезнь, взял коня и ускакал в Мадрид, движимый тем странным инстинктом, который влечет человека к месту, где он страдал; он испытывал потребность разбередить, растравить свою рану, лишний раз вонзить себе нож в сердце; он находился слишком далеко от своей мучительницы, ему хотелось вернуться, довести до предела свою пытку, упиться ее ядом, забыть причину горя через избыток страдания.

Пока Хуанчо бродил по окрестностям Мадрида, стараясь заглушить свою боль, альгвазилы искали его повсюду, ибо молва указывала на него как на человека, ударившего ножом сеньора Андреса де Сальседо.

Этот последний, как вы понимаете, не подал жалобы: он отбил у несчастного Хуанчо любимую женщину, было бы бесчеловечно лишить его еще и свободы; Андрес даже не знал о судебном преследовании, направленном против матадора.

Аргамазилья и Ковачуело, эти Орест и Пилад из сыскной полиции, пустились на поиски Хуанчо, чтобы арестовать его, но действовали они чрезвычайно осторожно, прекрасно зная свирепый нрав молодца; можно было подумать — и недруги, завидовавшие положению обоих друзей, во всеуслышание утверждали это, — будто Ковачуело и Аргамазилья собирают сведения для того, чтобы избежать встречи с преступником, которого им поручено поймать; но некий излишне старательный соглядатай уведомил их, что он видел матадора в цирке, и вид у него был такой спокойный, словно на его совести не лежало преступления.

Итак, пришлось действовать. Направляясь к указанному месту, Аргамазилья говорил своему другу:

— Умоляю тебя, Ковачуело, будь осторожен; умерь свой пыл; ты же знаешь, наш молодец любит пускать в ход наваху; не подвергай себя ярости этого варвара, ведь ты величайший полицейский, когда-либо существовавший на земле.

— Будь спокоен, — отвечал Ковачуело, — я сделаю все возможное, чтобы ты не лишился такого друга, как я. Обещаю тебе проявить отвагу лишь в крайнем случае, после того, как исчерпаю все свое красноречие.

В самом деле, Хуанчо пришел в цирк взглянуть на быков, привезенных для ближайшей корриды, и сделал это скорее по привычке, чем преднамеренно.

Он еще был в цирке и как раз проходил по арене, когда явились Аргамазилья и Ковачуело со своим небольшим отрядом.

С утонченной вежливостью и в самых церемонных выражениях Ковачуело предложил Хуанчо последовать за ним в тюрьму.

Хуанчо пренебрежительно пожал плечами и продолжал свой путь.

По знаку альгвазила, двое полицейских схватили тореро, но тот стряхнул их с себя, словно приставшие к рукавам пушинки.

Весь отряд бросился тогда на Хуанчо, и тут же трое или четверо полицейских отлетели от него шагов на пятнадцать и упали вверх тормашками на песок; однако множество всегда берет верх над единицей, и сто пигмеев одолевают в конце концов великана; рыча от ярости, Хуанчо незаметно отступил к загону, освободился резким движением от рук, цеплявшихся за его одежду, открыл ворота, вбежал в опасное убежище и заперся там по примеру укротителя, который спрятался в клетке с тиграми, спасаясь от преследования налоговых приставов.

Осаждавшие попытались взять его в этом пристанище; но прежде, чем они успели взломать дверь, та неожиданно распахнулась, и бык, выгнанный Хуанчо из стойла, угрожающе бросился на испуганный отряд.

Беднягам-полицейским едва удалось кое-как перепрыгнуть через барьер; у одного из них бык все же вырвал клок панталон.

— Черт возьми! — воскликнули Аргамазилья и Ковачуело. — Придется начать осаду по всем правилам.

— Вперед, на штурм!

На этот раз из загона выскочили сразу два быка и кинулись на осаждавших, но те мигом разбежались, подгоняемые страхом; тогда разъяренные животные, не видя перед собой врагов в человеческом образе, повернулись друг к другу, сцепились рогами, и каждый из них, зарывшись мордой в песок, попытался одолеть противника.

Осторожно придерживая дверь, Ковачуело крикнул Хуанчо:

— Приятель, вы можете выпустить еще пять быков — нам известны ваши боевые запасы. После этого вам придется сдаться, и сдаться безоговорочно. Выходите добровольно, и я отправлю вас в тюрьму с величайшим почтением, без наручников, без цепей, в двуколке, нанятой за ваш счет, и даже не упомяну в протоколе о сопротивлении, оказанном вами представителям власти, что увеличило бы ваше наказание; скажите, разве я не великодушен?

Не желая продолжать борьбу ради свободы, которой он не дорожил, Хуанчо отдал себя в руки Аргамазильи и Ковачуело, и те препроводили его в тюрьму с военными почестями.

Как только все замки камеры были со скрежетом заперты, Хуанчо растянулся на койке и подумал: «А что, если я убью Милитону?!» — позабыв о том, что он находится в тюрьме.

«Да, мне надо было ее убить в тот день, когда я нашел у нее Андреса. Моя месть вполне удалась бы; какие муки он претерпел бы, видя, что любовница умирает у него на глазах от раны в сердце; ослабевший, прикованный к постели, он не мог бы ее защитить, — я не убил бы его, нет, я не сделал бы такой ошибки! Я убежал бы в горы или отдался в руки правосудия. И был бы так или иначе спокоен. Для того чтобы я мог жить, она должна умереть; для того чтобы она могла жить, я должен быть мертв. В руках у меня была наваха, стоило нанести удар — и все было бы кончено; но глаза Милитоны сверкали так ярко, она была так ослепительно хороша, что у меня не хватило ни сил, ни воли, ни мужества ее убить, а между тем даже львы не выдерживают моего взгляда, когда я смотрю на них сквозь прутья клетки, а быки ползают на брюхе у моих ног, как побитые собаки.

Но неужели я рассек бы ее прелестную грудь, пронзил бы холодным клинком ее сердце и горячая алая кровь потекла бы по белой коже! Нет, нет, я не совершу такого святотатства. Лучше задушу ее подушкой, как сделал негр с молодой венецианской дамой в пьесе, которую я видел в театре дель Сирко. Надо, однако, сознаться, что Милитона не обманывала меня; она всегда была со мной безнадежно холодна. Все равно я достаточно люблю ее, чтобы иметь право на ее жизнь!»

 

Таковы были с некоторыми вариантами мысли, занимавшие Хуанчо в тюрьме.

Андрес поправлялся не по дням, а по часам; он начал вставать, опираясь на руку Милитоны, обошел комнату и сел у окна подышать свежим воздухом. Вскоре он настолько окреп, что вышел на улицу и отправился домой, чтобы сделать все необходимые распоряжения к предстоящей свадьбе.

Сэр Эдвардс, со своей стороны, объяснился в любви и попросил по всем правилам руку Фелисианы Васкез де лос Риос у дона Херонимо, который с готовностью дал свое согласие. Жених занялся свадебными подарками и выписал из Лондона платья и драгоценности, баснословно роскошные и чудовищно безвкусные. Кашемировые шали лимонно-желтых, ярко-красных и светло-зеленых цветов могли бы поспорить с изысканиями г-на Биетри. Они были привезены из Лахора, центра этой промышленности, самим сэром Эдвардсом, владевшим двумя или тремя фермами в окрестностях города, и сделаны из пуха его собственных коз. Фелисиана была на верху блаженства.

Милитона была тоже счастлива, но к ее счастью примешивалось немало опасений: она боялась оказаться не на месте в светском обществе, куда введет ее после брака Андрес. Девушка никогда не училась в пансионе. Воспитанию не удалось исказить ее врожденных свойств, и искра божья в ней не заглохла. Она чувствовала всем своим существом добро, красоту, всю поэзию искусства и природы. Ее прекрасные руки никогда не касались клавиатуры фортепьяно, она не знала нот, хотя и пела чистым и верным голосом; ее познания в литературе ограничивались несколькими романсеро, и если она и не делала орфографических ошибок, то лишь благодаря простоте испанского правописания.

«Я не хочу, чтобы Андресу пришлось краснеть за меня, — думала Милитона, — Я буду учиться, многое узнаю и стану достойна мужа. Я красива, это правда, его глаза говорят мне это; а платья я сумею носить не хуже любой великосветской дамы, — ведь я так много их сшила. Мы уедем в какой-нибудь незнакомый город и останемся там до тех пор, пока бедная куколка не превратится в бабочку. Только бы не случилось несчастья! Это безоблачное небо пугает меня. И куда пропал Хуанчо! Как бы он опять не натворил бед!»

 

— Ну, нет, — сказала мамаша Алдонса в ответ на опасения, высказанные Милитоной. — Хуанчо — в тюрьме; его обвиняют в покушении на убийство господина де Сальседо, а так как прошлое у нашего молодчика довольно сомнительное, дело его может принять плохой оборот.

— Несчастный Хуанчо! Я жалею его теперь. Если бы Андрес не любил меня, я чувствовала бы себя очень несчастной!

Процесс Хуанчо действительно принял плохой оборот. Прокурор представил ночной бой как западню с целью убийства, которое не совершилось лишь по причине, не зависящей от подсудимого. При таком толковании можно было ожидать худшего.

К счастью, своими показаниями и хлопотами Андрес свел дело к простой дуэли, правда, на оружии, не принятом в обществе, но он сам выбрал это оружие, так как прекрасно владел им. К тому же рана оказалась несерьезной, он уже вполне оправился и в этой ссоре был в некотором роде неправой стороной. Поединок имел вдобавок такие счастливые последствия, что царапина, полученная им, может считаться сущим пустяком.

Даже прокурор, наиболее рьяно относящийся к своим обязанностям, не в состоянии поддерживать обвинение в убийстве, жертва которого пребывает в добром здравии и выступает в пользу преступника. Итак, Хуанчо вскоре вышел из тюрьмы, жалея, что он обязан своей свободой тому, кого ненавидел лютой ненавистью и от кого ни за какие блага не принял бы услуги.

Очутившись на воле, он мрачно пробормотал:

— Теперь я связан по рукам и ногам этим благодеянием. Я буду мерзавцем, подлецом, если трону его хоть пальцем. Лучше бы суд приговорил меня к каторжным работам: через десять лет я вернулся бы и отомстил.

В тот же день Хуанчо исчез.

Ходили слухи, будто его видели скачущим на вороном коне по направлению к Андалузии. Известно только, что в Мадриде он больше не появлялся.

Милитона свободно вздохнула; она достаточно хорошо знала Хуанчо, чтобы больше его не опасаться.

Обе пары венчались одновременно в одной и той же церкви. Милитона пожелала сама сшить свой свадебный наряд; она превзошла себя: платье, словно скроенное из лепестков лилии, было так хорошо выполнено, что не бросалось в глаза.

Фелисиана блистала в роскошном до нелепости туалете.

По выходе из церкви люди говорили о Фелисиане: «Какое изумительное платье!» — о Милитоне: «Какая прелестная девушка!»

 

XI

 

Неподалеку от старинного монастыря Санто-Доминго, в гранадском квартале Антекерула на склоне холма стоял дом снежной белизны, сверкавший, как драгоценность, среди темной зелени деревьев.

С каменной ограды сада свешивались, как из переполненной вазы, буйные побеги дикого винограда и других вьющихся растений, сплетаясь со стороны улицы в тяжелые гирлянды.

Сквозь решетчатые ворота можно было рассмотреть нечто вроде перистиля из разноцветных камней, затем внутренний дворик, или patio, если читателю больше нравится этот термин, присущий мавританской архитектуре.

Дворик был обнесен стройными, удивительно пропорциональными колоннами из цельного куска белого мрамора, увенчанными причудливыми коринфскими капителями, на завитках которых виднелись затейливые арабские письмена с остатками позолоты.

На этих капителях покоились основания арок в форме сердца, вроде арок Альгамбры, образуя одну из сторон крытой галереи, которая шла вокруг всего внутреннего двора.

Посреди patio в бассейне, окруженном вазами и ящиками с цветущими растениями и вечнозелеными кустами, звенела тонкая струйка воды, осыпая жемчугом глянцевитые листья, и, казалось, нашептывала своим хрустально чистым голоском какую-то любовную тайну миртам и лаврам. Полотняный навес придавал дворику вид гостиной на открытом воздухе, где царила прозрачная полутень и восхитительная прохлада.

На стене висела гитара, а на диване, набитом конским волосом, была позабыта широкополая соломенная шляпа с зелеными лентами.

Взглянув на этот дом, даже ненаблюдательный прохожий подумал бы: «Да, здесь живут счастливые люди». Счастье озаряет дома и придает им особый вид. Стены умеют улыбаться и плакать, они веселятся или скучают, бывают гостеприимны или неприветливы, в зависимости от характера того, кто в них живет, передавая им часть своей души; в этом доме могли жить только молодые влюбленные или новобрачные.

Поскольку калитка не заперта, давайте отворим ее и войдем. В глубине patio другая дверь откроет нам доступ в сад, который не назовешь ни французским, ни английским, ибо такие сады встречаются только в Гранаде; это настоящий девственный лес, где растут мирты, апельсиновые, гранатовые, лавровые и терпентинные деревья, испанский жасмин, фисташковые орехи, смоковницы, а над ними высится вековой кипарис, молчаливо устремляясь в голубизну неба, словно грустная мольба среди всеобщей радости.

По этим благоуханным зарослям текут серебристые струи вод Дарро, некогда отведенных с вершины горы арабами, великими мастерами по части оросительных систем.

Редкие растения пышно цветут в старинных мавританских вазах с ажурными краями, исписанных строфами Корана.

Но самое замечательное — это аллея лавровых деревьев с гладкими стволами и жесткими листьями, где стоят две мраморные скамьи и бежит по двум алебастровым желобкам прозрачная, как алмаз, вода.

В конце аллеи, под шатром густой листвы, сквозь которую щедрое андалузское солнце не без труда бросает пригоршни своих золотых дукатов, возвышается небольшое, изящное здание, нечто вроде павильона, называемого в Гранаде tocador или mirador, откуда открывается широкий вид на живописные окрестности.

Павильон этот — настоящее чудо мавританского искусства. Полукруглый свод, известный в Испании под названием media naranja (половина апельсина), представляет собой такое причудливое сплетение арабесок и всевозможных орнаментов, что он походит скорее на коралловый риф или пчелиные соты, чем на произведение терпеливых человеческих рук; пожалуй, лишь в подземных пещерах встречается подобное обилие вылепленных природой сталактитов.

В глубине павильона, в мраморной раме окна, за которым зияет глубокий провал, развертывается самая прекрасная панорама, какую дано созерцать человеку.

На переднем плане бежит по лесу огромных лавров среди мраморных и порфировых скал речка Хениль; она берет начало в Сьерре и затем, пенясь и бурля, торопится освежить Гранаду и влиться в Дарро; дальше расстилается плодородная Вега со своей роскошной растительностью, а на заднем плане, но так близко, что, кажется, до них можно рукою достать, высятся горы Сьерры-Невады. Заходящее солнце окрашивает снежные вершины в розовый цвет, с которым ничто не может сравниться, цвет нежный и свежий, сияющий и теплый, того идеального, божественного оттенка, какой встречается только в раю и в Гранаде, цвет румянца на щеках юной девушки, впервые услышавшей признание в любви.

Молодой человек и молодая женщина стояли рядом, опершись на подоконник, и любовались этим дивным пейзажем; рука мужчины лежала на талии его подруги с ласковой непринужденностью, свидетельствовавшей о взаимной любви.

После нескольких минут безмолвного созерцания женщина выпрямилась, и стало видно ее прелестное лицо; читатель, наверное, узнал сеньору де Сальседо, или Милитону, если это привычное имя ему больше по душе. Нет нужды говорить, что молодой человек был не кто иной, как Андрес.

Тотчас же после бракосочетания Андрес с женой уехал в Гранаду, где у него был дом, унаследованный от дяди. Фелисиана отправилась с сэром Эдвардсом в Лондон, Каждая чета последовала, таким образом, велению своего сердца: первая стремилась к солнцу и поэзии, вторая — к цивилизации и туману.

Как уже говорила Милитона, она не захотела сразу войти в светское общество и занять там подобающее ей теперь положение; она боялась, что мужу придется краснеть из-за ее пусть даже милых оплошностей, и нашла приют в этом уединенном чудесном убежище, чтобы понемногу освоиться с роскошью.

Она изменилась к лучшему, как физически, так и духовно. Ее безукоризненная красота стала еще совершеннее. В мастерской иного великого скульптора можно увидеть порой дивную статую, которая кажется нам законченной, и все же художник находит возможным улучшить то, что мы считали завершенным.

Так случилось и с красотой Милитоны: счастье придало ей одухотворенность и лоск; множество прелестных черт приобрели пленительное изящество благодаря жизни в неге и холе. Ее безупречные по форме руки побелели, некоторая худоба, вызванная упорным трудом и тревогой о завтрашнем дне, прошла. Очертания ее прекрасного тела стали более мягкими, более женственными вследствие спокойной уверенности замужней женщины, и притом женщины богатой. Ее благодатная натура расцветала, ничем не стесненная, во всем своем блеске, во всем великолепии; ее девственный ум шутя воспринимал новые для него знания и усваивал их с поразительной легкостью. Андрес наслаждался, видя, как в его любимой рождается новая женщина, еще лучше прежней.

Вместо разочарования, порождаемого привычкой, он ежедневно находил у сеньоры де Сальседо новое милое свойство, неизвестную дотоле черту и радовался своему выбору, ибо у него хватило мужества сделать то, что в глазах светского общества является глупостью, то есть жениться, будучи богатым, на бедной, изумительно красивой и страстно влюбленной в него девушке. Не обязаны ли мужчины, обладающие состоянием, находить прекрасных, добродетельных, но безвестных девушек — цариц красоты, лишенных царства, и возводить их на золотой трон, который принадлежит им по праву?

Счастье молодых супругов было безоблачным. Однако Милитона вспоминала порой бедного Хуанчо, — он как в воду канул, — и от всего сердца желала, чтобы ее благополучие не было построено на чужом горе: мысль о страданиях матадора тревожила ее среди радости. «Он, наверное, позабыл меня, — думала Милитона, стараясь отогнать тягостные мысли, — он уехал в какую-нибудь чужую страну, далеко-далеко отсюда».

Неужели Хуанчо действительно забыл Милитону? Вряд ли. Он был не так далеко, как полагала молодая женщина, и если бы в эту минуту она взглянула на гребень каменной ограды над глубоким провалом, то увидела бы среди листвы неподвижные фосфоресцирующие глаза, подобные глазам тигра, и узнала бы их по блеску.

— Не хочешь ли совершить нашу любимую прогулку? — спросил Андрес у сеньоры де Сальседо. — Мы сходим в Хенералифе, насладимся горьким ароматом олеандров и послушаем, как кричат павлины на кипарисах Зораиды и Шен-де-Кёр.

— Еще жарко, мой друг, да и к тому же я не одета, — ответила Милитона.

— Не одета? Да ты прелестна в этом белом платье, с коралловым браслетом на руке и цветком граната, горящим в волосах. Набрось на себя мантилью, и мавританские короли, пожалуй, встанут из гробниц, когда ты войдешь в Альгамбру.

Милитона улыбнулась, расправила складки мантильи, взяла веер — этот неразлучный спутник испанки, — и направилась с мужем в Хенералифе, который расположен, как известно, на возвышенности, отделенной от холма Альгамбры с ее красными башнями живописнейшей в мире лощиной, где змеится среди великолепной растительности прихотливая тропинка; давайте обгоним немного счастливых супругов, которые медленно идут под густолиственным сводом, взявшись за руки, точно шаловливые дети.

За стволом смоковницы, чья темно-зеленая листва бросает черную тень на суживающуюся в этом месте тропинку, — уж не обман ли это зрения? — как будто блеснул ствол огнестрельного оружия, как будто вспыхнуло на солнце опущенное медное дуло мушкетона.

В зарослях мастиковых кустов и боярышника лежит ничком мужчина, как ягуар, приготовившийся к прыжку, чтобы неожиданно броситься на добычу: это Хуанчо, который уже два месяца живет в Гранаде, прячась в уединенных пещерах, вырытых цыганами в крутых склонах Сакромонте, возле подземелья христианских мучеников. За эти два месяца он постарел года на два: лицо почернело, щеки ввалились, глаза горят, как у человека, снедаемого одним всепоглощающим желанием. Желание это — убить Милитону.

Уже раз двадцать Хуанчо мог выполнить свое намерение, так как он беспрестанно бродит в округе, невидимый и неузнанный, и выжидает удобного случая, но в решительную минуту силы изменяют ему.

Он заметил, что ежедневно, почти в один и тот же час, Андрес и Милитона проходят по этой дорожке, и сегодня, притаившись в засаде, дал страшную клятву покончить навсегда с Милитоной, приведя в исполнение свой зловещий план.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: