«На углу лабаз, а за ним домик диконький, двухэтажный, вдовы Якимовой. Квартирка самая приличная, из залы балкончик, весьма чисто…» – было написано в письме.
Лабаз – вот он. А вот и домик диконький.
Роман Иванович, стукнув калиткой, вошел во двор.
– Кого вам? Чего надо? – неприветливо крикнула подтыканная баба, занятая мытьем какой-то лоханки.
– Здравствуй, милая. Я к постояльцу вашему, в гости. Дома ль?
– К батюшке? – смягчилась баба. – Да никак их нету, на прогулку вышли, воздухом пользуются.
Подумав, прибавила совсем ласково:
– Да вы к хозяйке пройдите покеда, к Домне Васильевне. Чай в беседке, в саду, оне пьют. С ними и обождите. Проводить, что ль?
Через минуту Роман Иванович сидел уже со вдовой перед стаканом крепкого чаю.
– Так, так, – говорила степенная старуха, помахивая обвязанной темным платком головой. – Очень приятно. Я, извините, с первого началу об вас подумала – студент. Ну, да и то сказать, студенты разные бывают.
– Мы с отцом Варсисом вместе студентами были, духовными. Он, как нездешний, сразу постригся и во иереи. А я еще вот гожу.
– Так. В молодости-то трудно это снести. Подвиг-то велик.
Молчаливая старица, тут же сидевшая за столом, вздохнула.
– А уж как я рада, что постояльцу такому квартирку сдала, уж и не сказать. Я под дачу ее, каким-нибудь таким, не сдаю. Она у меня – архиерею жить не стыдно. И зальца, и спаленка, все как должно. Келейника вот нет, да отец иеромонах все сам. А в отсутствие мать Матрения ходит, прибрать что. Странница она. Воздух же у нас вольный, – батюшка, отец Варсис, скоренько здоровьем поправится.
Из-за малинника показалась высокая, тонкая фигура монаха.
– Вот они и сами, – глухо сказала Матрения.
|
– Друг! Кого вижу! – закричал отец Варсис. Сменцев поднялся ему навстречу. Смиренно склонился, принял благословение, потом друзья обнялись и трижды облобызались.
– Наверх я вам самовар велю подать, отпили мы, с гостем-то за чайком побеседовать захотите, – говорила Домна Васильевна. – А на ночь в зальце на диванчике им постелем.
В уютном зальце сидят друзья за столом. Поздно. Занавески спущены, две свечи на столе порядочно обгорели. Давно сладким сном почивает вдова Якимова, да и старица Матрения, конечно.
Стол не пуст. Хотя нет самовара, зато стоит бутылка отличного красного вина. Это уже вторая. У отца Варсиса всегда запас.
– Значит, Варсисушка, так и запомни, – говорит Сменцев. – И уж точности держись.
– Разве когда я, Роман Иванович, что забывал? Не исполнял? Вот уж второй раз, вы только кликнули: Варсис! Явись! – Я как лист перед травой.
У отца Варсиса молодое, белое с румянцем лицо. Ис-синя-черные волосы недлинны, чуть волнисты. Круглую бородку, которая у него растет как-то из-под низу, он беспрестанно выглаживает, особенно когда смеется. Не русский; не русские глаза, маленькие, маслянистые, быстрые, похожие на черные смородины; и губы у него слишком ярки. Сложены бантиком.
– Я, Роман Иванович, точен как исполнительный комитет. Куда линию проведете, по линии и я. Пали пути мои к вам, и сказал я тогда в сердце моем: эй, держись сего человека. Ибо это король-человек. Да.
– Ну, разболтался. В меру ли пьешь?
Отец Варсис фыркнул.
– От этакого медока-то опьянеть? Масло от него только в душе, да экстаз некий умилительный. Будьте покойны.
|
– Листки, значит, мы с тобой до завтра просмотрим, и ты, после меня, свезешь их в Петербург, за Невскую заставу, к Любовь Антоновне. Она их возьмет и что нужно сделает.
– Это ведь не рыженькая? А рыженькой тоже показывать?
– Нет. Рыженькой там не застанешь. Вообще держи себя с ней, если случится, осторожно… И скромно, – прибавил он, хмуря брови. – Вот это еще, смотри. Знаю тебя. К юбке слаб. Говоришь, по первому моему кличу являлся, все бросал. А что бросал-то? Думаешь, мне неизвестно, какие там за тобой дома дела значились?
Отец Варсис хладнокровно усмехнулся.
– Есть-таки страстишка. Спорить не стану. Не всем святой жизни быть; а кому дано. Вам, например, дано, – я с вами не тягаюсь. Я цветочки придорожные люблю. Только, Роман Иванович, сами должны знать: от этой страстишки я с линии моей не сверну. Можно – ладно, а благопотребно воздержание – воздержимся; было бы ради чего. Там я, у себя, в монастыришке этом, разве рассчитывал оставаться? Ну, от безделья… проводил время, пока что. Селенье близко… Да и турчаночка там была одна, недалеко. Господь с ними, однако. Ждал все, что кликнете опять. Кликнули – вот он я. За вами не пропадешь. Куда сами выедете, туда и меня вывезете.
– Любовь Антоновне отдашь листки, ну, сколько она там найдет нужным, – останешься, только не дольше дней трех, – продолжал Сменцев, не отвечая. – Потом опять сюда. Надолго ли у тебя квартира снята?
– Да я на год, думаю, Роман Иванович. Полтораста всего, год-то. А сами видите, уютно, спокойно.
– Пожалуй. Теперь весь июль сиди здесь смирно. И пиши те листки, другие, для Пчелиного. Ты это умеешь. У тебя слог живой.
|
– Выходило.
– Помни только, общее как можно. Ничего чтобы ясного, против кого, за кого, без всякой определенности. Призывай вставать за правду, да так, чтоб по сердцу хватало, – и кончено. Встанут, тогда видно будет, куда путь указать. Разных там «аще» да «какожде» не бойся. Помни, для кого пишешь. А оно иногда полезно, и для трогательности, и для затемнения.
Отец Варсис кивал головою.
– Да, понимаю, понимаю.
– А потом, своевременно, поедешь в Пчелиное. Ну, еще столкуемся, тогда скажу, что тебе в Пчелином делать, как себя держать.
– Понял.
Задумался, погладил бородку.
– Не знаю вот, ловко ли мне эдак все иеромонахом. Связа сильная. В Пчелином к попу надо будет явиться. А какой предлог, чего я туда? Чего, мол, не здешней церковью ставленный иерей по усадьбам таскается?
– Ладно, придумаем. Ни Боже мой в России рясу не снимать. Попроще одеться, это можно. А переодеванье не годится. Еще зацепимся на пустяках.
Отец Варсис опять кивнул головой. Налил новые стаканы.
– Эх, Роман Иванович, чокнемся в последний разок, да и за дело. Один листик хорошо у меня вышел, что для рабочих. Похвалите. Говорить так не умею, это уж вы пусть, а написать иной раз ловко выдастся.
– И говорить надо. Мне – не следует, нельзя.
– Вы скрываться должны, Роман Иванович, разве я не понимаю. Вас никто почти и знать в лицо не должен. Дух присутствует, ну, значит, есть где-то человек, а кто – неизвестно.
– Не пересаливай в таинственностях. Впрочем, и тебе раньше времени выставляться незачем. Кое-где твоя ряса козырь, а в другом месте она сейчас все дело перепортить может.
Отец Варсис сузил губки, блаженно сощурил маслянистые глаза. Хмель не баюкал, не туманил его, а только слегка, приятно острил.
– Я уж вам отдался, Роман Иванович, так уж на вас и кладу все надежды. Ничего, выплывем.
Чокнулись. Варсис продолжал:
– Теперь я не отлипну, Роман Иванович. Да и вам какой же расчет верного слугу покидать? Расчета нет. К тому же я, Роман Иванович…
Он вдруг наклонился над столом, ближе к собеседнику, и шепнул:
– Я вашу тайну знаю.
Сменцев приподнял брови, усмехнулся одним углом рта.
– Тайну? Какую тайну?
– Сказать?
– Скажи, сделай милость.
– Никто не знает, я один знаю. Вы, Роман Иванович, в Бога не веруете. Вот что.
Сказал неторопливо, тем же шепотом и откинулся на спинку стула.
Сменцев продолжал улыбаться и молчал.
– На Боге все строите, а сами не веруете, нет! – сказал опять Варсис.
Еще помолчали.
– А ты – веруешь? – спросил Роман Иванович, глядя на него прямо.
Монах торжественно встал, тонкий, черный, поднял правую руку, – взметнулся рукав рясы, как черное крыло. Произнес громко, с заражающим волнением:
– Верую! Верую в Господа моего, во вселенскую церковь верую! И в Россию, второе мое и любезнейшее отечество, верую, в силу и мощь народа ее, в правду, кровью омытую, – верую! верую!
Сменцев глядел на него с удовольствием, почти с восхищением. Такой человек ему и нужен: тонкий, неглупый, верный и притом увлекающийся, способный вдруг прийти в экстаз от собственных слов, зажечься внезапно. Это одна из форм мудрого обмана – вдохновенная искренность мгновенья.
– Ну, довольно. Сядь, успокойся, – произнес Роман Иванович ласково. – Что там? Поговорим лучше мирком.
Тот уже сел и немножко сник.
– Ежели так, вот что объясни мне, Варсисушка. Допустим на минутку, что ты прав, что я все на Боге строю, а сам в Бога не верую. Как же ты-то со мною в одних делах? Тебе бы проклясть меня, да прах отрясти…
– Нет, что ж?.. – забормотал Варсис– Это особая статья. Вы – король-человек, Роман Иванович. Как вы хотите – так и будет. Куда ж я без вас?
– Отлично. Особая статья, так особая. Чего ж ты так торжественно о «тайне» объявлял? На что она тебе? Раскрывать ее кому-нибудь, что ли, будешь? Ведь не будешь. Да и кому? А вздумал бы, разве тебе поверят?
– Не поверят, – признался Варсис. – И, действительно, что мне об этом… Я не рассудил, Роман Иванович, так сказал, в дружеской беседе. Я о вас наедине часто думаю, про себя, для себя, гадаю; очень ведь вы любопытный человек.
– Благодарю. А теперь, – проговорил Сменцев другим тоном, строго, – будет. Ври, да не распускайся. Неси листки, просмотрим пока; я завтра утром уеду.
Отец Варсис встал, схватил со стола пустую бутылку и стаканы.
– Эх, свечи-то догорели совсем. Да ладно, там у меня в шкапике новые есть.
И он поспешно двинулся к двери в спальную.
– Варсисушка, – окликнул его Сменцев, опять ласково. – Погоди, еще тебя спрошу, последнее. Вот ты в Бога веруешь, в церковь веруешь, в Россию, в народ… Ну, а как… в царя? Тоже веруешь?
Варсис ухмыльнулся. По лицу его бегали трепетные светы догорающих свечей.
– Зачем это вы столь определительные вопросы задаете, Роман Иванович? Сами же говорили, – чем общее до поры до времени, тем дело спорее. Что нам о частностях. Они сами определятся, их трогать нечего.
И он скрылся в темных дверях спальни.
«Неглупый мальчик, – опять подумал, усмехнувшись про себя, Роман Иванович. – А все-таки с ним осторожно. За границу я его не возьму, дудки. К ее сиятельству тоже рано подпускать. Два ему сейчас места: Пчелиное да Застава. И то с прикровенностью. А там – поглядим».
Глава девятая
Добрый старичок
В Петербурге есть у Романа Ивановича постоянная квартирка. В новом доме, громадном, выстроенном по всем правилам гигиены. Дом в переулке, недалеко от того, непохожего на Невский проспект, Невского, что тянется от Николаевского вокзала до самой Лавры.
Квартиры в доме все мелкие. У Романа Ивановича две комнатки, но чистые, белые, свежие и как стеклышко светлые.
Мебели почти нет. Прислуги Роман Иванович не держит. У него, кажется, никогда в жизни прислуги не было, ему и представить трудно, как это он приказывал бы, а другой исполнял бы его приказания – за деньги.
Мало кто знал о существовании этой квартиры Сменцева. Так спокойнее. Адреса, для самых необходимых писем, он давал разные, чаще всего на Любовь Антоновну, учительницу, что живет вместе с Габриэлью. Нынче, так как Любовь Антоновна уезжала в экскурсию (уж вернуться должна), он и просил Габриэль сохранять его письма; и, хотя сказал, что будет гостить у Хованского, пересылать туда письма, не позволил. А Габриэль вон какую штуку выкинула. Пустая девчонка. Жаль: усердная и с огоньком.
Приехав из Луги, от Варсиса, Роман Иванович отправился домой.
Только два дела еще предстоит: предупредить Любовь Антоновну насчет приезда Варсиса, а затем побывать у милого друга, Власа Флорентьевича.
Ну, а после – Сменцев хорошенько отдохнет, дома, в полном одиночестве. Торопиться некуда. Раньше недели-двух он к Хованским не вернется, и Габриэль оттуда не выпустит.
На другой день, часов около двенадцати, Роман Иванович отправился за Невскую заставу. Пока добрался…
Во дворе, чистенько огороженном, солнечно и уютно. Береза кудрявая, куры бродят.
Любовь Антоновна увидала его в окно.
– Здравствуйте. А я вчера только вернулась. Высокая, угловатая девушка в белой кофточке, синей юбке. Молодая, но немного старообразная. Бледное лицо, серьезное и приятное. Волосы гладко зачесаны за уши, губы сжаты.
– Габриэль куда-то пропала. Оставила мне сумасшедшую записку, ничего не пойму, – сказала Любовь Антоновна Сменцеву, когда они уже сидели в светленькой комнате ее за чайным столом.
Сменцев в коротких словах рассказал о Габриэли.
Любовь Антоновна молча пожала плечами. Она вообще была неговорлива и нетороплива.
Молча слушала она Романа Ивановича и дальше, когда он говорил о Варсисе. Внимательно глядела серыми, немного выпуклыми глазами.
В конце концов решили, что Любовь Антоновна теперь только примет листки и сама немного приглядится к Варсису. О листках позаботится. Экземпляров триста можно будет изготовить, а то и побольше. Осенью, может быть, о. Варсис и лично понадобится. Даже наверно.
– Смотрите, Любовь Антоновна, только бы не преждевременно.
– Нет, я рассчитаю. За кого только я лично смогу поручиться, тех и допущу, – ответила она своим ровно-неторопливым голосом.
Разговор не затянулся. Кончили хорошо и быстро. Теперь домой, переодеться – и к Власушке. Застанешь ли еще его? На даче, пожалуй, торчит.
В прекрасно сшитом пальто, в дорогой, мягкой шляпе и, высоких воротничках – Романа Ивановича не узнать. Он кажется старше, но и красивее. И еще кажется, что он в этих воротничках и родился, что только они, а отнюдь не синяя рубаха какая-нибудь, – его настоящее одеяние. Как удивилась бы Литта. Ей, не видавшей его иначе, как в синей косоворотке, часто думалось, что никакая другая одежда к нему не шла бы; недаром все эти Петеньки да Федоры-кузнецы ему как свои.
В Ковенском переулке– низенький дом-особняк. Красивый, темный, уютный, – такие в Москве бывают, а в Петербурге редки.
– Спиридон, как живешь? – окликнул Роман Иванович представительного старика, входя в громадную, чуть ли не двусветную швейцарскую.
Тот встрепенулся.
– Слава Богу, Роман Иванович. С приездом честь имею.
– Что Влас Флорентьич?
– Никак отдыхают. Откушали недавно.
– Вот отлично. Здесь, значит?
– Вчерашний день из Петергофа. До завтрева, кажись. Роман Иванович уже быстро снимал пальто.
– Отлично, отлично. Не докладывай, не надо. Ведь никого у них нет? Где, говоришь? Во втором кабинете, что в сад выходит? Знаю, пройду.
Легко взбежал на лестницу. Прошел одну большую залу, другую, третью… Холодновато, мебель в чехлах, люстры под кисеей… Какие хоромы! Вот комната вся деревянной мозаики, вот биллиардная, – с ее стен смотрит ряд старинных портретов… А направо концертный зал: в полуоткрытую дверь тускло поблескивают трубки высокого оркестриона.
Вот и первый кабинет хозяина, строгий, темный, – деловой. Не любит его Влас Флорентьич. Особенно не любит он принимать тут каких-нибудь важных персон, оборони Бог, ученых, профессоров… плохо с этими себя чувствовал. Что ж, что миллионер и миллионы своим собственным умом нажил; что ж, что чуть не самый крупный русский издатель и газета его Земля Русская в сотнях тысяч экземпляров расходится; он все-таки мужичок, ум у него коренной, природный и хоть всеми делами самолично заправляет, – а при каком-нибудь сверхкультурном журналисте, вроде Звягинцева, или напыщенном профессоре – у него всегда может вырваться неловкое словцо. Они в нем заискивают, и не из-за денег одних, а чувствуя тоже, что в самом журнальном да издательском деле он чище их понимает; однако при каком-нибудь неудачном словце Власа Флорентьича не преминут усмехнуться в усы и запомнят.
И Влас Флорентьич избегает лично таких приемов. Есть у него на то другие люди, специально нанятые, да и два зятя, оба магистры, к редакции приспособлены. Ну, а во всем прочем – иное дело: во всем прочем хозяйский глаз и хозяйская рука.
Второй кабинет проще, уютнее и меньше. У широкого окна в сад, в удобном, стареньком кресле, отдыхает Влас Флорентьич.
– Кто это? Что надо? Ты, Василий? Да кто там, Господи Иисусе!
Привстал на кресле. Небольшой, крепкий, кряжистый, с седоватой бородой, – приятный старичок.
– Это я, Власушка, не узнал? – с лаской проговорил Сменцев, подходя.
– Да неужто же ты, Роман Иваныч? Откудова, скажи на милость? Ну, здравствуй, здравствуй. Вот негаданно обрадовал-то!
Поцеловались. Старик, действительно, рад был. Глядел, улыбаясь, гостю в лицо. Потом вдруг, точно вспомнил что-то, оглянулся пугливо на дверь, закрыта ли, и зашептал:
– Тебя видел кто? Кто пропускал?
– Спиридон видел. Да что ты, Власушка? Ведь у тебя и дом-то пустой. А люди разве не знают, что мы знакомы, приятели? И не такой я страшный или зазорный человек, чтоб тебе от всех сплошь меня хоронить.
– Да я так, спросонков… Сам не любишь на людях. Постой, ты скажи, может, случилось что?
– Спросонков, Власушка, вижу… Или уж к старости пуганой вороной становишься. Ничего не случилось. Угомонись.
Старик вздохнул, потом тихонько засмеялся.
– И рад-то тебе всякий раз, а что правда, то правда: трусу праздную. Дел твоих не знаю, одно знаю: худых не будешь делать и кашу большую заварить можешь. Ты ведь не простой, ты у нас Иван-царевич, – Роман-царевич. А только стар я в новое чего впутываться, мне бы что есть дохранить. Пусть любовь моя, помощь да благословение пребудут в тайности.
– Эх ты, Власушка, старец Божий! – весело усмехнулся Роман Иванович. – Я ли твои тайности не уважал. В дом к тебе в гости не хожу, в газете твоей не пишу… Хотя отчего бы? – прищурился он, поддразнивая. – Я ведь мастер… Ежели на цензуру не глядеть, остро можно… Под псевдонимом, а?
Влас Флорентьич замахал руками в ужасе.
– Чего ты, чего ты! Под каким псейдонимом тебя скроешь? Да после не расхлебать, коли что. Голубчик, ты и не мни. Такие времена теперь… А я ли тебя не люблю? Флорешку тебе моего отдал, сам благословил, он человек молодой, пусть ищет, где глубже, ты на худое не поведешь. А я уж свое отжил, меня не пугай, ради Христа самого.
– Да пошутил я, папенька. На что мне твоя газета? А за любовь и за Флорентия спасибо.
– Как он у тебя? – с интересом спросил старик. – Пригождается? Ученый парень, только все мнилось мне – с какой-то он с придурью.
– С придурью! Коли чего папенька в сынке не понимает, то и придурь? Нет, он славный мальчик, тонкий, я им доволен.
Влас Флорентьич опять вздохнул.
– Тонкий. Вот где тонко, там и рвется. Да уж будь что будет. Пущай его. Вам с ним виднее.
Помолчали. В комнате с прикрытыми занавесями окнами сильно темнело.
– Угостить бы тебя чем, Роман? – встрепенулся старик, – Вина может, ликеров… Я велю Василью, в минуту.
– Нет, не надо, поздно, – отозвался Сменцев. – А вот что: денег ты дай.
– Будет ли у меня? Поглядеть надо. Ведь много, чай, опять возьмешь?
– Не очень. Чека не станешь давать?
– Нет, нет, что чек. Лучше я тебе наличными, из рук в руки. Меж четырех глаз. Коли не хватит – скажи, когда опять придешь? приготовлю.
– Ладно. Пока дай тысячи две.
– Две? Ну, это найдется. Вчера тут лежало…
Влас Флорентьич достал откуда-то ключи и пошел в угол к темному шкапу.
– Электричество поверни. Вон хоть там, у двери. Дверь-то заперта?
Комната осветилась мягким, неярким светом.
– Я ведь не на дела твои даю, я их, дел этих, и знать не знаю, – говорил Влас Флорентьич, возясь у шкапа. – Я тебе даю, лично. Тебе ведь взять неоткуда. Тстенькино-то наследство мужикам роздал, как это у вас там идейно полагается.
– Конечно, конечно, мне даете, – смеялся Роман Иванович. – Уж это все давно решено и подписано. Мне разве пить-есть не нужно. Одеться тоже… Вот осенью думаю за границу поехать. Ну, до тех пор свидимся.
Влас Флорентьич аккуратно запер шкап и повернулся к гостю.
– За границу?
– Да, в Париж. Славный город. Недаром говорится: заедешь – угоришь.
– В Париж?
– Ну да, ведь сказал же. Что, мне туда поехать – покутить, что ли, нельзя?
Старик остро и умно глядел на него из-под седеющих бровей. Глядел и Сменцев; глаза его откровенно смеялись. Улыбнулся и Влас.
– Кто говорит. Пути соколу ясному не заказаны. Вот тебе, пока. Хочешь считай, хочешь нет. Пачки считанные.
Опустил глаза и, вздохнув, прибавил прежним тоном:
– Вот и Флореша частенько, пришли ему, да пришли. Мне не жалко, что ж, дело его молодое.
– Я знаю, Власушка, ты на лодырничанье не скупишься. Умница ты у меня, старичок.
И он ласково похлопал его по плечу.
– Что ж вина-то не выпьешь?
– Нет, милый, я уж пойду. К тебе еще кто бы не пожаловал. Ведь знают же, что ты в городе.
– И то, – заволновался Влас Флорентьич. – Весьма даже возможно. Да я сам лучше поеду. В типографии человека надо повидать.
– Вот видишь. Прощай же, голубчик. Спасибо тебе.
– Не на чем. Мы што, люди – люди, а ты ведь Иван-царевич. Прощай, Романушка; Христос с тобой, благослови тебя Матерь Божия.
В дверях Сменцев обернулся.
– Ах, старик, старик. Ведь вот иной раз думаешь: типография у него своя, народ известный, как бы подчас удобно это. А жалеешь тебя и соблазну ни-ни, не поддаешься.
– Что топография? Ну что еще типография? – торопливо отозвался Влас Флорентьич. – Свинчаток этих, что ли, нет? Эка! На наличные-то, друг, свинцу сколько хочешь закупить можно…
– И то правда… Не совсем на одно выходит, ну да уж Бог с тобой. Хороший ты старик. Прощай, лихом не помянешь.
Глава десятая
Чистый
Жарко.
И сухо, и как-то скучно, – ветрено. От суши и ветра уже падают ранние листья в аллеях. Но за озером, в лесу, болота не сохнут, хотя свежести от них никакой.
Литта гуляет много – одна. Ей хочется быть одной. Такая тоска, такие думы. Впрочем, есть главная дума. Вопрос, который нужно решить. А как его решить?
С отъезда Сменцева прошла не одна неделя, а целых две, – может быть, больше. Габриэль живет на Стройке и живет, освоилась, кажется, очень довольна Весела, болтлива и не глупа. С Литтой пыталась было дружить вначале, – но как-то не сошлась. Катерина Павловна вечно в суетливых хлопотах, ну и вышло так, что Габриэль больше всего бывает с Алексеем Алексеевичем. Сумела его растормошить, они спорят, гуляют вместе, даже ездят куда-то на кривой таратайке, – Габриэль правит толстопузой деревенской лошадью и хохочет. Веселая.
На опушке леса недалеко от ручья есть большое дерево с низкими развесистыми ветвями. Литте оно почему-то нравится. Любит сидеть, прислонившись к стволу, глядеть вправо, где так просторно, где над волнистыми холмами лиловеет небо. Хорошо и лежать в траве; траву, первую, давно скосили, но выросла вторая, тоже зеленая и цветистая, – ручей близко.
«Мне надо освободиться, это главное. Надо освободиться, – думает Литта свою вечную надоедливую думу. – Надо непременно… Как? Посоветоваться не с кем. С Михаилом нельзя, даже когда она его и увидит… если увидит. С Дидусей? Где он? Да нет, нет, она понимает, что это ее дело, и надо самой, одной все придумать. А положение трудное».
Графиня-бабушка тогда, во времена доверия к старому профессору Дидиму Ивановичу, который готовил Литту на курсы, отпустила ее учиться за границу. Отпустила странно легко: со своей приживалкой и верной Гликерией. После всей этой ужасной истории с братом Юрием графиня точно забыла о внучке. Не замечала, тут ли она, там ли; бросилась в ханжество, и вышло у нее ханжество свое, действенное, деятельное, властное, – даже не ханжество, а что-то совсем другое.
Отца Литты, старого сенатора, подагрика и брюзгу, графиня быстро перевернула на свой лад, – Литта едва узнала Николая Юрьевича. Сколько лет жил он в доме графини, на отдельной половине, одинокий, злой, закутанный в пледы, растерявший все связи, забытый. Теперь он, покорный графине-теще (которая, впрочем, всегда его ненавидела), восседает в ее салоне, благословляется у епископов и архимандритов, крестится мелкими, приятными крестами и, кажется, состоит каким-то опекуном каких-то благодетельных учреждений.
Литта приехала из-за границы весной, пробыла дома недолго и не успела понять, что именно творится. Одно поняла с ужасом: за границу ее больше не пустят. Окончательных слов не было сказано. Графиня к ней милостива. Разрешила ехать к Хованским гостить. Но… что же обманывать себя? Вот приедет осенью в Петербург, и окончательные слова скажет графиня.
Бежать?
Литта не наивная девочка. Даже если б удалось бежать без паспорта, без копейки денег – недалеко она убежит: графиня со дна моря достанет ее, несовершеннолетнюю, «возвратит отцу», если захочет. И уж, конечно, захочет.
Бежать и тайно обвенчаться с Михаилом за границей? Думала она и об этом и бросила мысль. Какие законы охранят жену человека, живущего вне законов? И как это она будет его «законной» женой? Пустое, пустое.
Да если б и можно было, – она не хочет. Много причин, почему не хочет. Она должна быть его другом, помощницей, участницей дел его, а не связой, обузой, беспомощной девочкой, которую он должен кормить и поить, да притом эмигранткой ни с того ни с сего, глупо и безнадежно лишенной права приезжать в Россию…
Есть еще одно: покориться, жить три года в салоне графини, лицемерить, тайно и редко сообщаться с Михаилом, оставить его…
Но Литта знала, что этого не сделает, а потому выхода не было.
– Юлитта Николаевна! Дорогая! Вы тут? Спите?
Ее нашла Габриэль, вынырнувшая откуда-то из чащи. Литта вздрогнула от неожиданного оклика.
– Жара-то какая! – Габриэль уселась под деревом рядом с Литтой. Белый платочек скинула, и рыжие волосы ее сверкнули под ломаным солнечным лучом. – Я вам не мешаю? Немножко прошлась. Как жар спадет, мы с Алексеем Алексеевичем на мельницу поедем. И обеда ждать не будем. Там, верно, есть молоко. А то стемнеет.
Литта молчала.
– Здесь хорошо. Еще лучше лечь, вот так, на спину, в траву и смотреть в небо. Вы любите небо, Юлитта Николаевна?
Литта молчала. Но стыдно было молчать. За что она обижает Габриэль?
– Здесь хорошо, – произнесла она вяло, еще думая о своем.
Габриэль приподнялась на локте и тряхнула рыжей головой.
– Вам, может быть, неприятно, что я так внезапно явилась и живу да живу? Я понимаю, это странно…
– Что вы, Габриэль? – вспыхнула Литта. – Отчего вы так подумали. Здесь и дом не мой, я сама в гостях. Вы оттого, что я редко с вами разговариваю? У меня уж характер такой просто.
Габриэль закусила травинку.
– Здесь хорошо, и Алексей Алексеевич премилый, и все… Но, конечно, я бы давно уехала, если б могла. Не могу. Слово дала Роману Ивановичу дождаться его здесь. А мне даже и не пишут. Ни он, никто.
Засмеялась и прибавила:
– Алексей Алексеевич да и все, верно, думают, что я влюблена в Сменцева. Мне безразлично, однако вздор какой.
Литта поглядела на нее с внезапным любопытством, но промолчала.
– В него можно влюбиться, – продолжала Габриэль, уставив на Литту круглые, ярко-голубые глаза. – Он чистый человек, чище других… Да я-то не влюблена. Иногда, признаться, и жалко, что не влюблена.
– Жалеете? Почему?
– А он мне больше доверял бы. Он думает, что на женщину только тогда можно вполне положиться, когда она любит, то есть влюблена. В женскую любовь к делу не очень верит; в любовь к себе – да.
Литте вдруг стала противна рыжая Габриэль, и ее слова, и Сменцев. Хотела сказать что-то, но Габриэль спокойно продолжала:
– Он был бы прав, если б не смотрел узко. Без влюбленности женщина, конечно, никуда не годится. Но влюбленной можно быть и в дело, а перед душой дела, перед Романом Ивановичем, преклоняться.
– Так вы перед ним преклоняетесь?
– Конечно.
Литта не находила слов. Но рядом с негодованием в ней росло любопытство, – глупое и неодолимое, – к этому Сменцеву. Если в него не влюблены, перед ним преклоняются… Но ведь неприятный же он…
– Я за ним всюду пойду и всегда, – болтала Габриэль. – Он – раскрывающая горизонты сила. Я бы, пожалуй, и влюбиться в него могла, если хорошенько подумать, да ведь он меня не полюбит…
– Ах, вот в чем дело! – сказала Литта зло; тотчас же, впрочем, раскаялась.
Габриэль и не заметила возражения.
– Он этим просто не занят. Энергия на другое направлена. И некогда. Это ведь очень большая трата времени – любить.
– Прямо ужас, что вы говорите, Габриэль, прямо ужас. Я даже разобраться не могу. И вашего Сменцева окончательно не понимаю.
– Его не сразу поймешь. Многих, например, увлекает его строгая жизнь. Какой, говорят, чистый, святой. Конечно, красиво, но это вовсе не банальный аскетизм. Роман Иванович выше. Я уверена, он никогда не станет бороться со страстью, если бы страсть такая пришла. На борьбу уходит еще больше сил и времени, чем На самую «любовь». Он цельный, цельный – вот что поймите.
– Ну, тем лучше для него, – сказала Литта с досадой и встала. – Я пойду, пора, скоро обед.
Габриэль тоже вскочила.
– Да и мне пора. Мы до обеда с Алексеем Алексеевичем уезжаем. Он меня ждет.
Двинулись по опушке вместе.
– Замечательный человек Алексей Алексеевич. Какая глубокая душа! И сил – правда, скрытых – много. Неужели Роман Иванович не говорил вам, что Хованский в сущности наш, наш?