На крылечке садовникова домика сидит Литта. Около нее – Раичка, маленькая дочка садовника, которую Литта нынче за лето выучила азбуке. К столбику крылечному прислонилась пожилая, степенная баба в темном, новом платке. Глядит, вздыхая, на длинные, ягодные гряды садовничьего огорода, за которым вдали рдеет заревая полоса, и лицо у бабы тихо-довольное.
Это мать садовниковой жены, Анюты. Приехала к зятю погостить. Садовник старый, а жена у него молодая. Из горничных взяли, модница, ну а мать – деревенская, тамбовская, что ли, она.
Графинина дача выстроена по-старинному; дача-усадьба, а не городской дом. Поместительная, широкая, и сад порядочный, и двор; за домиком, где живет садовник, – огород, гряды с клубникой и викторией. Литта не любит скучной террасы с цветами и парусиновыми занавесями. Все ее тянет на это крылечко, и простор закатный, заогородный, ей нравится, и девочка Раичка ей нравится. Анюта слишком бойка, хитра и почтительна. Вот с этой бабой, Варварушкой, Литте ловчее.
– Бабка мне сказку вчерась сказывала, – болтает Раичка. – Хо-орошую сказку.
– Правда, Варвара? – спросила Литта. – Ты сказки знаешь?
– Ну, что наши сказки деревенские, барышнечка. Уж и позабыла их все. Мы-то, старухи, много чего знали. А теперешних, возьми-ка, и нет за ней ничего.
– Мама не умеет сказки, – опять шалит Раичка.
– Мамка твоя зато в книжке читает. И ты читай. – Варвара вздохнула и продолжала: – Эка жисть-то, жисть-то у вас какая! Тишина, благодать. Так это чисто, укромно. Попала моя Анютка, глядеть не нагляжусь. Старенек зятек, старенек по ей, это слова нет, да ведь благодать! Словно королевна за им живет. У нас, Господи батюшка! Чего бы ни навидалась, хоть бы за какого богатея пошла.
|
– Да что ж худого, Варвара. Ну, вышла бы за мужика… Жила бы в родном месте. Я не про Анюту, она уж городская, а вообще. Разве так уж плохо, если муж любит.
Варвара пригорюнилась.
– Не знаете вы, барышня, нашей жисти. Было нам житье, а теперь уж вовсе последнее время приходит. Что мужику трудно жить, бабе вдесятеро. Любит муж! Он любит, да что с него, коли пьет. Пьет да бьет. Слышно, бывали по нашим местам непьющие мужики, на моей памяти бывали, ну а теперь такого мужика нетути. И уж повсеместно. Заиграла Россия, запила, – горе веревочкой завила, дрался народ, кружился, – в канаву завалился, да и посейчас там. Раичка засмеялась.
– Странно ты говоришь, Варвара, – промолвила Литта. – И страшно как-то. Впрочем, я ведь ничего не знаю.
– То-то, барышня беленькая, где тебе знать. Наша жисть тесная, мы тебе не покажемся. За двумя морями живем, за двумя непереходными: одно море соленое – слезы бабьи, другое море зеленое – вино мужицкое. Где ж тебе знать! Не знаешь.
Варвара говорила все это, не жалуясь, голосом довольным, даже веселым. Баба бывалая, терпелая, прибаутчица. Литте, однако, хотелось переменить разговор.
– А что, муж у тебя жив еще?
– Старик-то! Ништо. И-и, пить как стал!
– И он еще пьет?
– Неужто нет? Летось, на Тихвинскую, ишли мы с ярмарки, так он, пьяный, как взялся меня бить, как взялся – насилу господский конюх встречный отнял. Ништо старик, здоровый; на ноги вот маленько стал припадать, как в остроге посидел. И вином-то шибче после того избаловался: что праздник, что будень…
– В остроге сидел? За что? Долго сидел?
|
– Долго, милая, долго. Как не долго. Наперед его посадили, с одной, значит, партией, а Гришутку, меньшенького-то мого, уж после. У нас это все, что поделаешь? все, почитай, в остроге насижены. Иные попропадали, рази узнаешь? И Гришутка мой так пропал; а другого, глядишь, возворотят. Пришел старик. Божья воля.
– Какая Божья воля, ничего не понимаю, – рассердилась Литта. – Ты скажи, за что? Или это давно было? Четыре года назад тому было?
– Всяко, милая, всяко. В четвертом годе сгоняли сильно, что говорить. Сгонят, да сряду всех и угонят, это было. Которые, значит, возворотятся, – ну, других сейчас берут. Гришутка-то, я и не взвиделась, попал. Молодой мальчонка, не шустрый такой был. Мы ждали, вернут; а заместо того и слухов нет. Что в те года, что ныне – бывает это, милая, бывает. Ныне, думаешь, не садятся в острог-то? Садятся, милая, садятся.
Жужжал тихо довольный голос Варвары. Литта уж не слушала, вся ослабела. Садятся, садятся… Все пьяные, все каторжные… Ни одного не пьяного, ни одного не каторжного. И два моря: море соленое да море зеленое. Садятся… Божья воля.
Шурша юбками, вынырнула откуда-то из-за угла Анюта.
– Ах, вы здесь, барышня? С маменькой, никак, сумерничаете? Деревенскими прибаутками развлекаетесь? – заговорила она скоро и слащаво. – Затейница у нас маменька! Для господ интересно, сказку мужицкую расскажет, или песню…
– Ну, я пойду. Прощай, Варвара. Прощай, Раичка. Литта поднялась со ступенек.
– Там гость, барышня, к их сиятельству приехали, – тараторила ей вслед Анюта. – Мне Гликерия Спиридонов-на сейчас попалась, сказала. Вероятнее всего – к обеду. А за барином, за генералом, Липат к поезду выехал. Да что-то еще не видать, не возвращались. Ах, батюшки, как стемнело! Рано темнеет. Август месяц…
|
Литта пошла в дачу через двор. В большой, тускло освещенной передней спросила графининого Никиту; спросила, думая о другом:
– Кто у нас?
– Господин профессор Саватов к ее сиятельству. Дидусь? Господи! Наконец-то! В первый раз! Столько времени прошло, он в первый раз. Литта и ждать перестала. Кажется, он тогда написал графине, что болен, и еще что-то написал. Литта перестала ждать.
И вот приехал. Чему тут радоваться – Литта не знала, но радовалась.
Бежать сразу к бабушке – нельзя. Не любит этого бабушка. Нельзя. Он останется обедать. А вдруг не останется?
Пошла к себе, на вышку, пригладить волосы, переодеться к обеду. Она живет нынче на самом верху, в комнатах Юрия. Выпросила у графини.
Зашуршали у крыльца колеса, это Николай Юрьевич с поезда, из Петербурга. Белеют глазастые фонари. Сейчас, значит, и обед.
Николай Юрьевич нынче не тот. Из-под палки графини начал выезжать, сначала было вовсе слег, – но палка графинина неутомима. Николай Юрьевич понял это и покорился. Сперва покорился, а потом сам втянулся. Возник. Пободрел, помолодел, и нога не смеет болеть. Кое-какие связи, действительно, подновил, и это ему нравится. О Юрии хлопочет искренно, но исподволь; и радуется, видя, что из-за «несчастной случайности» с сыном на него нисколько не косятся. Напротив, – ободряют, утешают, обещают… Пожалуй, выгорит дело. Прав был Юрий, не следовало опускаться. Николая Юрьевича еще очень и очень могут вспомнить.
Загудел глупый гонг. В городе обходились без него, но на даче уж так повелось, – гонг.
«Остался, остался! – думала Литта, весело сбегая с лестницы. – Сейчас увижу!»
В деревянной столовой – обе приживалки (третью графиня куда-то сплавила). Пришел Николай Юрьевич, с тростью, но бодрый, наконец вплыла графиня, – под руку с Саватовым.
Он– маленький, беленький, похожий на птицу, но очень корректный и прекрасно одет.
– Какая большая барышня! Совсем курсистка! – полуудивленно протянул он, здороваясь с Литтой, улыбнулся и сказал ей глазами что-то такое хорошее, близкое и доброе, что Литта от радости покраснела.
– Вот, берите ее с будущего сезона на свои курсы, – сказала графиня по-французски. – Я ничего не имею против курсов, руководимых вами.
Саватов поклонился, а взволнованная Литта пробормотала:
– Ах да, grand-maman. Только ведь мне нужно еще экзамен…
Когда сели за стол, графиня обратила свою французскую речь к Николаю Юрьевичу:
– Monsieur Саватов привез мне очень интересные и ценные сведения… Но мы поговорим об этом после обеда.
И она покосилась на молчаливых компаньонок.
Разговор пошел обыкновенный. Литта молчала, изредка вскидывала глаза на своего Дидусю, и каждый раз он отвечал ей хитрым, ласковым, знающим взглядом.
Кофе велено было подать в маленькую угловую. Компаньонки остались, а Литта решительно пошла за графиней. Она должна все знать.
Профессор в самом деле сообщил графине кое-что новое. Он слышал, что в ближайшие дни после ареста Юрия было арестовано много лиц в связи будто бы с найденными у Юрия бумагами; следствие ведется, но собственно Юрию никакого обвинения еще не представлено. Если оно будет, то, конечно, откопают что-нибудь старое, вернее же так ничего определенного и не будет: есть признаки, что дело хотят замять, по крайней мере, в отношении Юрия.
– Ну да, ну да, мы сильно хлопочем, – сказал Николай Юрьевич, кивая головой. – А откуда это вы все знаете? – прибавил он, простодушно улыбаясь.
– Я за верное не выдаю. Так, слухи носятся. Хлопотать очень не мешает.
– Ну вот! Ну вот! – сияла графиня, не теряя, впрочем, величественности. – Дидим Иванович, мы получаем от него вести. Побывавшие в руках этих… geoliers[29], но все же… Материально он нами устроен насколько возможно лучше. Не теряет присутствия духа. Это удивительный юноша! Сильное сердце! Пишет, что здоров и спокоен.
– Он очень наблюдательный, – сказал Николай Юрьевич. – Будет потом рассказывать нам свои тюремные впечатления.
Графиня замахала руками.
– De grace![30]Избавьте! Какие впечатления? Совершенно никому уже эти тюрьмы не интересны. Я старуха, но и молодым давно оскомину набило. Кинулись, как безумные, и в обществе, и в литературе: ах, революция! ах, заключенные! ах, то! ах, се! Ну и надоели сами себе. C'est demonde[31].
– Вы правы, графиня, – сказал Саватов. – Очень demonde[32]. Об этом не говорят. Но, однако же, это все есть. И революционеры, и заключенные есть. Вот хоть бы Юрий.
– Никаких революционеров, надеюсь, нет… Уж не говоря о мерах, предпринятых в свое время, все эти гадости в их собственной среде… должны их в корне уничтожить. А если правительство настолько глупо, что продолжает хватать и заключать юношей вроде Юрия, то ему же хуже. Я это говорила. Такие gaffes[33]не могут продолжаться вечно. Где теперь мятежники? Покажите мне мятежника! Чуткое правительство и старых-то всех выпустило бы. Они бы осмотрелись и наверно занялись чем-нибудь таким… с пользой, мирным.
– Ну, для амнистии… пожалуй, рано, – надув щеки, сказал Николай Юрьевич.
– Я за чуткое правительство, мой милый. За то, чтобы правительство стояло в курсе… comment dites vous?[34]в курсе общественного состояния. А то ловят по сю пору крамольников, когда о крамоле никто ни думать, ни слышать, ни читать не хочет!
– Ну, и слава Богу, графиня, что не хочет! – весело сказал Саватов. – А Юрия Николаевича зря засадили, тут вы совсем правы, я говорил: напрасно, напрасно!
– Вот и мужиков… – неожиданно сказала Литта, волнуясь, охрипшим от долгого молчания голосом, – Садят, садят… Неизвестно, за что?
– Comment? – удивилась графиня и подняла брови. – Каких мужиков? D'ou prenez-vous tout ca?[35]Мужиков, очевидно, садят за пьянство и распущенность. Да, я где-то читала: деревня очень распущенна. Но какое это имеет отношение к нашему разговору?
– Это особая статья, особая, – усмехаясь, поддержал Саватов и встал, чтобы проститься.
– Нет, нет, вам еще рано… Я велю заложить лошадь… И графиня позвонила.
Николай Юрьевич давно осоловел. Поднялся, опираясь на трость, чтобы проследовать в свои апартаменты.
– Какая ночь славная! И теплая, – сказал Саватов, увидев в соседней комнате черное пятно открытой на балкон двери.
– В сад темно, – поспешно заговорила Литта. – А вы посмотрите, как у нас на балконе хорошо! Grand-maman боится сырости, чай мы по вечерам там не пьем….
Саватов пошел за девочкой. Остановились у перил в душистой, теплой августовской черноте.
У Литты билось сердце, искала самых коротких, самых нужных слов – и не находила.
– Милая… – сказал тихо старик. – Умница. Догадливая. Хорошая.
Литта подняла на него глаза. Увидела, в луче света из комнат, его лицо, ласковое-ласковое, без улыбки.
– Вы, Дидуся… знаете разве?
– Знаю, знаю… Чего не знаю – о том догадался. И вести вам хорошие… о том, о ком думаете.
– Обошлось? – радостно вскрикнула Литта. – Ох, как я рада!
– В другой раз приеду – может, письмецо вам привезу. Только вы уж, деточка, это письмецо…
– Да знаю, знаю!
– И правда, что мне умницу учить.
– Я к вам приеду, Дидусь. Вот как мы только в Петербург переберемся.
– Приедете? Как же так? Он помолчал.
– Разве вот что придумаем? Вы про экзамен говорили. Хотите, мы вас с Орестом осенью приготовим? Живо. Приезжать к нам будете. Это мысль!
– Дидуся! Как хорошо! Я способная, я скоро, Оресту не будет трудно. Только бабушка…
– Я предложу графине, – сказал Саватов серьезно. – Это ведь не сейчас.
– Рада – рада, рада – рада, – по-детски затвердила Литта и чуть-чуть не запрыгала. – Ах, рада. И то – удалось, и то – благополучно… Миленький Дидусь! Все будет! Как хорошо на свете!
Саватов поглядел в ее блестящие глаза, хотел рассердиться, но не мог. Опять улыбнулся ласково.
Через минуту она стояла в передней, смотрела, как Дидуся надевает пальто, ищет свой клетчатый плед, – и радость не проходила.
Даже стыдно стало потом. Чему обрадовалась, как девчонка? Хорошо на свете! Чем хорошо? Попробовала нарочно вспомнить Варвару. Все каторжные, все пьяные… Одно море соленое, другое море зеленое….
Ну что ж. Ну пусть. Это потом. А сейчас она рада. Рада, что удалось то дело – сохранил Бог! И что вести она станет получать, и к Дидусе с Орестом станет ездить – рада, рада!
Хорошо на свете. Ничего еще нет – зато все будет. Это-то и хорошо, что будет.
Глава тридцатая
Явное и тайное
Темны дни осенние.
И ленивы: чуть приоткроет день ресницы, – медленно приоткроет, поздно, – поглядит серым, оловянным глазом – и опять уже завел его. Опять темно. Слезится темнота или потеет – не поймешь: но грязный свет фонарей дрожит на тротуарах лоснистыми пятнами. Свет, а грязный. Не вступи – запачкаешься.
И вот совершилось, наконец, в эту пору долгожданное событие. Рано, еще день едва расклеил слипшиеся веки, вернулся домой Юрий.
Приехал просто на извозчике. Думал, спят еще. Какой там. Люди бросились к нему. Гликерия целовала руки, обливалась слезами. Выскочила Литта, совсем одетая, и повисла у него на шее. Через пять минут немного удивленный Юрий уже сидел в столовой за кофеем в присутствии самой графини и, что еще необыкновеннее, – отца. В его колыхающиеся объятия Юрий перешел из сухих и сильных рук графини, которая даже прослезилась, – когда это бывало?
В старых домах, где к тому же электричество проведено давно и лампы переделаны из керосиновых, свет особенно несветлый. А когда в черные, петербургские дни зажигают его, – он едва рдеет, словно красная кучка, безлучно.
Таким рдяным комком висела в столовой лампа над Юрием и счастливыми его родственниками. Лица у всех зеленые – от раннего часа и двойственного света. И странно, что свежее всех Юрий, хоть и просидел почти пять месяцев «dans un cachot»[36], по выражению графини.
Лицо чуть-чуть вытянулось, но так же оно девически нежно, и по-прежнему блестят карие с золотом глаза. Он острижен короче, а надо лбом вьется, однако, коричневая прядка.
Юрий говорит мало, весело вглядывается в лица.
Решительно, отец помолодел. И палку за собой так только таскает, для важности. А Литта постарела. Не выросла, а просто постарела. Чуть не двадцать лет ей можно дать. Бледная, строгая, платьице темненькое. А все-таки хорошенькая. Другая она какая-то.
После путаных разговоров, отрывистых вопросов и ответов первой встречи графиня не замедлила объявить Юрию свое решение. Впрочем, назвала это решение советом.
Графиня полагала, что Юрию теперь лучше всего уехать на полгода или даже на год за границу. Конечно, если он и здесь останется, – может быть спокоен: пальцем больше не посмеют тронуть. Довольно. Стоит ли, однако, оставаться? Dans ce pays de произвол…[37]Здоровье не пошатнулось, но если не подумать о нем вовремя – все еще может отозваться…
С обычной прямотой графиня прибавила, что «о средствах к путешествию» Юрий может не беспокоиться.
Литта посмотрела на брата. Ей показалось почему-то, что он не согласится. Понравилось бы, если б он не согласился.
Но Юрий с живостью встал и поцеловал старухины кольца.
– Чего же лучше, chere, chere madame?[38]Как мне благодарить вас за все ваши заботы? Я и сам думал уехать… Куда-нибудь в Германию; мне хочется заниматься. Если не устроюсь в Германии – тогда уж в Париж, опять в лабораторию к X.
– Куда хотите, дитя мое, – сказала растроганная графиня. – Ваша любовь к занятиям достойна уважения, но помните: вам нужен и отдых.
Юрий улыбнулся молча. Еще бы! Конечно, ему нужно и то и другое, нужно все.
Уехать – его толкала и мысль о Наташе. За эти долгие недели он не забыл внезапно пришедшей, веселой мечты о Наташе. И ему нравилось, что не забыл.
Только где Наташа? Где искать ее? Хоть бы приблизительно указал кто-нибудь. В Париже – вряд ли.
Решено было, что Юрий уедет через неделю. Чем скорее – тем лучше.
Легко, с усмешкой Юрий заговорил о своем тюремном затворничестве. Но графиня все-таки морщилась: действовало на нервы. Да и то: дело прошлое. Юрий перестал рассказывать.
Когда можно остаться с ним вдвоем? Литте так нужно, так хочется. Он – как был, но столько надо сказать ему, узнать от него; он как был, но не совсем же, как был? Литта заметила морщинку над правой бровью; она у него всегда, когда ему досадно или заботливо.
Не рассказов о тюрьме она ждет. Бог с ними, с его рассказами. Нет, другое.
И, однако, робеет. Вот не посмела пойти за ним, когда он отправился в свою комнату умываться и устраиваться. Ну, пусть отдохнет.
Завтракали вместе. Но после завтрака – уже готова карета, надо ехать на урок. Литта ездит одна на Петербургскую сторону в квартиру Саватова. Готовится к экзамену.
Обедали опять вместе. Но после обеда Юрий ушел к отцу, а потом куда-то уехал.
К ужасу и недоумению Литты, прошло три дня, а она так все и не успевала поговорить с братом. Он совсем ее не избегает. Один раз даже как будто сам хотел подойти, позвать ее к себе, вероятно, а она не поняла.
Графиня устроила торжественный завтрак в честь «неблудного сына», как она говорила. Были всякие генералы, важные и неважные, военные и статские. Был «дядя Воронка», только что приехавший из имения к открытию Думы. Присутствовал, конечно, и неизменный Модест Иванович. Графиня хотела позвать и Саватова, но в последнюю минуту отдумала. «Он друг интимный, эти его не поймут»… Графиня – женщина с тактом.
Юрий за завтраком был необыкновенно весел, необыкновенно мил. И Литте казалось, что все важные генералы должны радоваться, что своевременно приняли участие в судьбе такого прекрасного, скромного юноши.
Приехала в этот день Литта домой с урока, к обеду, – и решилась твердо: иду сегодня, буду с ним говорить.
Узнала, что Юрий дома не обедает. «Все равно, вечером дождусь его».
Поздно, в одиннадцатом часу, блуждая по коридору, услышала, что он вернулся и прошел к себе.
– Юруля. Ты здесь? Можно?
Он стоял у письменного стола, в светлом кольце лампы, и читал какую-то записку. Быстро обернулся.
– Кто это? Улитка? Входи, входи…
– Ты не занят? Ты сейчас не уезжаешь?
– Нет, не поеду. Погода отвратительная, да у меня, кстати, и голова немножко болит.
Он бросил письмо на стол, сделал два шага навстречу сестре и взял ее за руки.
– Иди, иди, Улитка. Ты еще ни разу у меня не была. Отвыкла, дичишься? Стала такая чужая.
Они сели рядом, на большой диван, в затенении.
– Я не дичусь, Юрий. Я все время собираюсь прийти… Да как-то не выходило.
– Ну, поболтаем. Ты теперь умная, большая барышня. Самостоятельная. К Саватову ездишь? Занимаешься?
– Да. Только я не хочу болтать. А мне о серьезном, об очень важном хотелось с тобой говорить.
– О чем же серьезном, детка? Ну, говори.
– Юрий, вот ты уже скучаешь. Я так не могу.
– А я что могу? Я не знаю, чего ты хочешь. Не знаю, как ты тут жила, с кем виделась, с кем не виделась. И о чем сейчас думаешь. Что же я-то тебе скажу?
Она помолчала. Хотела решиться на что-то – и не смела. Было так больно от страха и от недоверия. Сдержанно вздохнула.
– Ну, хорошо. Я ведь тоже не знаю, как ты это время жил, с кем виделся, что и кому говорил… Ты о Михаиле знаешь?
Юрий взглянул на нее остро. Смущение ее и недоверие он отлично заметил и, пожалуй, понял. Очевидно, за это время она кое с кем сталкивалась и кое-чего наслушалась. Но неужели говорить с ней серьезно? Да и зачем? Ответил просто:
– Михаила, к счастию, тогда не арестовали. У меня в бумагах вряд ли могли найти на него указания. И как хорошо, что я решительно ничего о нем не знал, ни адреса его, – ничего.
– Хорошо, что… не знал? А если б знал? Юрий рассмеялся.
– Теперь-то понятно, что некий милый человечек и на это, между прочим, рассчитывал, то есть что я о Михаиле что-нибудь знаю. Пусть, мол, объяснит, а я в стороне… – На этих неясных словах он вдруг перебил себя: – Да, да, очень рад, не пришлось тут никому в руку сыграть. И за Михаила рад. Ему плохо попасться. Многие из них славные люди. Михаил и Наташа в особенности. Я их не забываю. И вот теперь, когда я, по счастливой случайности, узнал нечто очень для них важное…
Литта в волнении приподнялась.
– Юрий… Что? Что такое?
Но Юрий покачал, улыбаясь, головой.
– Так, об одном человеке… Не для тебя ведь важное, – для них… – сказал он лукаво. И прибавил: – А что Михаил? Ты, очевидно, имеешь о нем известия. Где он? Здесь? С него станется.
– Он… – начала Литта и вдруг запнулась. Опять странно у нее сжалось горло, останавливая слова. Говорить? Не говорить?
Юрий нахмурился. Надоело это, стало скучно. Он потянулся к столу, закурил папироску и произнес спокойно:
– Ты, Улитка, сделалась ужасно конспиративна. Так и запахло от тебя конспирацией, точно ты банка со старыми духами. Ведь не я этот разговор начал! А уж коль начинаешь, так разговаривай по-человечески.
Литта вспыхнула.
– Юрочка, ты прости. Мне ведь тоже очень трудно. Я ведь не знаю многого… Михаил не здесь, но близко, – прибавила она с усилием. – Я получаю от него вести… Коротенькие записочки, у Саватова.
– Дидусь? Вон он какой ловкий. Тряхнул стариной…
– Нет, так… Они любят Михаила. Раз я даже виделась у них с Михаилом. Только раз. Не следует ему…
– Конечно, не следует. Ну что ж он тебе говорил? Что писал?
– Разное… Коротенькая записочка. Говорил, между прочим, что тебя должны скоро выпустить, что уж теперь ясно. И правда-Юрий подумал.
– А о письме, которое я, тайными путями, получил от него в тюрьме, говорил тебе?
Она вздрогнула.
– Писал? Нет, я не знала. О чем? Он о чем-нибудь спрашивал?
– Да, спрашивал, – с улыбкой проговорил Юрий. – Так, кажется, догадываешься? Он хотел узнать прямо от меня, как… как прошли мои допросы. Верил, что я ему не солгу. С удовольствием ответил бы теперь… если возможно это.
– Юрий… – начала Литта и привстала немного. В ней горела душа, хотелось спросить, что же ответит он? Что? И слова не шли с языка.
– Очень, очень трудно с письмами, – сказала она тихо. – Он сам давно не пишет, разве случайно, окольная записочка Оресту… И передавать трудно. А возможно. Все возможно.
Юрий вдруг перебил ее, не слушая:
– А ты не знаешь, где именно теперь Наташа? Вот вовремя уехала умница.
– Не знаю, – сухо сказала девочка.
– Михаил знает?
– Вероятно. Я у него не спрашивала. Юрий помолчал.
– Ты чего же, сестренка? Обиделась? Я тебя прервал.
– Нет, так. Все равно.
– Ах, что за скука! Точно тебя подменили! И чего хочешь? Ведь вот я без всяких секретничаний, открыто говорю с тобой, попросту говорю, что с большим удовольствием даже повидался бы с Михаилом, будь это возможно. Целых три дела к нему. Во-первых, ответ на его письмо, прямой и точный. Во-вторых, очень хочется преподнести документик! Люди милые, только слепы, жалею их. Если случайно узнал, с достоверностью, кто их обманывает, – как не сказать, не помочь, уезжая? А в письме этого не скажешь; не напишешь. Третье дело… ну, это уж мое личное, пустяк, насчет адреса Наташи. И вот, я…
Литта не выдержала. Покраснела вся, стала прежней девочкой, схватила брата за руки, папироской его обожглась.
– Ах, Юрик, милый! Нет, я верю, верю… Ах, как хорошо, чтобы ты повидался с Михаилом. Он мне то же говорил, то же, что очень бы это хорошо… если ты сам захочешь, конечно. И вот ты сам. И еще у тебя такое важное… Спасибо тебе.
Юрий ходил по ковру темноватого кабинета и думал. Замолкла и Литта. Опять чего-то испугалась.
– Послушай, сестренка, говори прямо. Свидание возможно?
– Это как ты…
– Что я? Я свободен, обо мне не толк, я и за границу уезжаю. Он-то где?
– В Петербурге нельзя свидеться. Никак нельзя…
– Я тебя не о том спрашиваю! – крикнул Юрий. – Я спрашиваю, где Михаил?
– Он… Он в Финляндии, Юра, – заторопилась она. – Прости меня! Я сама не знаю, что со мной. Я путаюсь. Но верю тебе, верю! И Михаил верит. Он в Финляндии, да. Не живет на одном месте. Но вы могли бы съехаться…
– Съехаться? Да, ты путаешь много, детка. Чему это ты веришь? Что я на допросах не оговаривал всех направо и налево, не выдавал то, чего не знаю и что знаю, не вредил другим ради вреда? Еще бы! Нет, не в этом дело, а…
Он, размышляя, прошелся по комнате.
– Что же, Юра! – шепнула Литта робко.
– Не знаю, право… Не очень удобно… Куда это к нему тащиться…
– Юрий, ведь ты сам… Ну, не надо. Юрий еще помолчал.
– Правда, сам… Я бы повидался. Жаль их, бедненьких. Уедешь – там уж не до них. Забуду я. А сказать бы надо Михаилу. Письмо-то послать, значит, можно?
– Трудно очень… Да можно. Но ведь ты сказал, что в письме самого важного не напишешь?.. Лучше бы записку, где свидеться, около Гельсингфорса или где… Ты бы назначил.
Он опять задумался.
– Ну да, поеду я к черту в трубку в Гельсингфорс еще… Нет, детка, не выйдет. Не стоит. Письмо дам завтра, отправляй, как знаешь.
Говорил с лаской, и лицо у него делалось все веселее.
– Ну, что, конспираторша, надулась? Право, если б не отъезд скорый, я бы еще погадал. Помимо всяких дел, – забавно напоследках окунуться в самую гущу «конспирации», ехать тайно и среди финляндских скал и снегов идти, «закрыв лицо плащом»… Снегов-то, положим, нет пока, а без «плащей» бы дело не обошлось…
Литта встала, бледная.
– Я тебя прошу, не смейся. Можешь делать что угодно, но смеяться не над чем. Я не позволю. Это тебе не игра, не игра!
– Ой, какая сердитая! Ну, маленькая моя, ну, сестреночка моя, улиточка моя светленькая, улыбнись скорее! Разве я тебя хочу обижать? У меня, может, своя манера конспирировать? Вот одна максималистка все смеялась, смеялась, шутила-шугила, а между тем так себя законспирировала, что окончательно пропала, близкие товарищи даже не могут узнать, где она? Детка моя хорошая, смотри ты, пересерьезничаешь!
Он тормошил ее, целовал нежную щеку около уха, заглядывал в глаза. И она не выдержала, улыбнулась.
– Ага, не сердишься, смеешься! Мы еще ребята с тобой, нам пошалить не грех. Как давно не видались, а ты ко мне с важностью. Ну иди, маленькая, поздно. Еще успеем наговориться, я раньше того четверга вряд ли уеду. – И прибавил серьезнее: – А письмецо я завтра тебе приготовлю. Помудрите с Дидусей, как его переправить. Не бойся, я тоже постараюсь так и этак, обиняками… Что можно написать – то и напишу. Подумаю.
Литта ушла. И было у нее на душе мутно, вопросительно, недоуменно. Не о себе, не о своем, не о Михаиле… Нет, в глубине – ясно, тихо, твердо. А вот тут, близко, около, вьется что-то, и грозное, и неуловимое, и непонятное – серое. А она как слепая.
«Ну пусть… Ну пусть… – думает Литта, медленно раздеваясь в белой своей спаленке. – Может, и надо мне тут чего-то не знать. Я свое буду знать. Юрий милый – и страшный. Отчего страшный?»
Завернулась с головой в одеяло, сердце колотится, все – страшно. Она глупая, глупая, еще маленькая, еще слепая. Открыла глаза – темно, черно совсем, точно и вправду она слепая.
Нет, ничего, ничего, это темнота. Зажечь лампадку Гликерия забыла, – вот и все.
Думает дальше, уже не о Юрии, а о нем, о Михаиле. Он не страшный. И даже за него не страшно. Не случится с ним худа, не случится. Может, никогда не увидятся они больше?.. Ну что ж, Литта и одна пойдет… куда? К своему, по-своему, как сумеет. Все равно.
Но они увидятся. Нельзя, чтоб не увиделись. Такая длинная, длинная жизнь впереди, и никогда? Нет, нет, она знает, все будет. Все будет.
Литте уже не страшно. Кругом темнота, – а внутри, в глубине, – засветлело, точно лампадка горит. Там ясно, там она не слепая.
Туда и смотреть. Смотришь туда – нет страха. Опять вера: все будет.
Глава тридцать первая
Вокзальные люди
С вечерним поездом прибыл на городской вокзал человек, по виду из купеческого звания, бородатый, в синей чуйке и в картузе.
Прошел вместе с другими пассажирами в буфетный зал, высокий, холодноватый. Вокруг было шумно, хлопали двери.
Кто ехал дальше – спешил перекусить. Толпились у буфетной стойки – там светло и даже будто теплее: дымятся блюда с макаронами, котлетами, сосисками, пахнет вкусно горячим кофеем.
Солидная финка разливает кофе и покровительственно следит за пассажирами: они сами берут тарелки, накладывают, что приглянется, и отходят к столикам, в глубину.
Бородатый пассажир навалил себе полную тарелку макарон, спросил пива и пошел в самый дальний угол. Сел там за непокрытый столик у окна, высокого, черного. Есть начал медленно. Пиво выпил, еще взял.
Зазвонили, задвигались, двери пуще захлопали… И вдруг сделалось тихо. Ушел поезд.
Кое-кто остался за столиками. Остался и пассажир в чуйке; его почти не видно в затененном углу. Финские девицы, в чистых передниках, хлопочут у буфета, новые блюда с сосисками откуда-то вытаскивают: сейчас опять поезд, с другой стороны. Да и он не последний.
Не русский вокзал. В том, как стакан стоит, как двери хлопают, даже в самой суете чувствуется не русское, не российское. Пассажиры в такой вокзал не вваливаются, а входят. Суета без растерянности. У финки за буфетом лицо благожелательное, но двигается она не поспешно, да и все девицы-прислужницы не столько служат, сколько надзирают. Работать они совсем не прочь: руки сильные, тащит девица корчагу с супом или кофейник ростом с самовар, – ничего, даже не согнется. А «служить», то есть метаться в стороны, как мечутся русские вокзальные лакеи в прожиренных фраках, – этим девицам несвойственно, верно, и в голову не приходит.
Опять звонок, опять захлопали двери, опять толкотня у буфета, – и вкусно пахнет свежезаваренный кофе.
Два пассажира, с тарелками, с какой-то бутылкой и стаканами, пошли к дальнему столику, где тихо и невидно ютился человек в картузе, сели почти рядом с ним.
Одеты оба незаметно; так незаметно, что видишь их – словно и не видишь. Есть одежда, – в ней как в шапке-невидимке. Не всякому и не сразу дается эта шапка-невидимка. Без долгих стараний ее не добудешь.
Бородатый человек, однако, заметил обоих. Удивился про себя. Он ждал одного; другого, – высокого, сутулого, с длинными сильными руками, – даже и не знал.
А потому, не глядя в сторону соседей, принялся пока допивать свое пиво.
Ближайшие столики были свободны. Там, к буфету, – еще сидят, едят, говорят невнятно: тихое жужжанье ползет по вокзалу.
– Не угодно ли нашего испробовать? – сказал бородачу ближайший из его новых соседей. – Хорошее питье. Здешнее. Не без крепости, однако ничего.
Тот поглядел из-под бровей.
– Можно и здешнего.
– Я стакан принесу да, кстати, еще бутылочку, – сказал длиннорукий и пошел к буфету.
Бородач поглядел на другого, на того, кого знал и ждал, и произнес:
– Письмо.
– Ага. Очень хорошо. Вы не беспокойтесь, Сергей Сергеевич. Это мой товарищ, Юс.
– Он что же, знает?
– По этому нашему делу? Да так. Что надлежит. Сергей Сергеевич помолчал.
– А я уж рукой было махнул, – сказал он раздумчиво. – Второй день по вокзалам. Уж боялся, как бы с хвостом не очутиться. Да нет, незаметно. В лицо они меня никто не знает.
– Не видать, – подтвердил весело Михаил. – Вчера было мне туда не попасть. А нынче вот счастливо.
Говорили не тихо, не громко. Обыкновенно. Слушать было некому.
Незаметным движением Сергей Сергеевич положил на стол около тарелок небольшой синеватый конверт и отвернулся, доедая охолодевшие макароны. Так же незаметно и быстро Михаил распечатал конверт и пробежал крупно исписанный листок, не снимая его со стола.
Потом взглянул на Сергея Сергеевича, еще раз проглядел письмо и спрятал.
– Он сам вам привез?
– Нет… Она. Просила на словах передать, если можно будет…
– Что?
– Да вот, что он очень хотел… свиданья, что сам первый даже заговорил… но потом отдумал. Не может, уезжает. И за вас беспокоится. Оно, правда, по вокзалам-то вам с ним путаться – куда же? За ним бы уж теперь семь хвостов волочилось, поезди он, как я. Привез бы вам угощение.
– Пожалуй. Больше ничего она не говорила?
– Говорила, что будто бы очень он жалел, что важное дело у него к вам, про которое в письме не напишешь. Какое – говорит, не знаю. Вот, однако, дал письмо.
Михаил кивнул головой.
– Да. Да. Хорошо. Так, значит, и будет.
– Ответ?
– Ответ на словах: да, хорошо. Это ей завтра же скажите, чтоб она ему передала. Я и написать это могу ей.
– Не надо. Не забуду. Ну их, не ровен час, у них в Белоострове. «Хорошо» – ну и ладно.
– Так ей скажите еще… ей, собственно… ну, что вот видели меня, что я… что мы с ней увидимся, я верю.
– Да уж скажу. Как не увидеться! Переходят времена у человека.
– Хорошо, хорошо… А давайте-ка выпьем лучше! Вон Юс несет и стаканчик, и все прочее! Переходят времена, а наше еще не перешло. Много его перед нами! Пожалуй, минут сорок, а то и час.
Подошел Юс и сел.
– В городе не остаться ли мне? – спросил он Михаила. – Или ты останься.
– Зачем? Пустяки! Проводим его степенство, и со следующим айда вместе. Девицы здесь, слава Богу, такие нелюбезные, что ни малейского внимания на нас не обратили. Выпьем-ка лучше в компании!
Налили. Выпили. Крепковато «питье», но Сергею Сергеевичу не привыкать же стать.
Михаил тоже не пьянел, хотя, должно быть, уже пил и раньше. У него странное сегодня, жесткое и темное лицо, синий взор не тяжел, но остр и горек. Сергею Сергеевичу под этим взором не то жутко, не то совестно. Сам даже удивляется.
– Вот и выпьем нынче с вами по-хорошему, дорогой вы Сергей Сергеевич, – смеется Михаил. – Иной раз следует выпить. Мы не святые. А у вас как, по вашему уставу, не возбраняется?
Сергей Сергеевич пожимает плечами.
– Ну чего. Какие там уставы. А только вот на вокзале-то сидеть да разговаривать… Что уж за место для компании.
Юс засмеялся.
– Для нашей компании самое место. Мы ведь так и живем, будто на вокзале. Приехали – глядишь, зазвенел звонок, фьюить, засвистело – уехали, и нет нас.
– Это вот верно! – сказал Михаил. – А вы, Сергей Сергеевич, нынче привыкли с удобствами разговоры разговаривать? В собственных креслицах, в невозбранной тишине? Тут, конечно, беспокойство, пассажиры, двери хлопают… Да мы-то уж такие этакие; дело наше такое, – вокзальное, неприкаянное…
– Чего ты, Шурин? Брось, – сказал Юс.
– Не беда. Вы не сердитесь, Сергей Сергеевич? Я ведь любя. Давайте на «ты» выпьем. Ладно? И с вокзальными людьми на «ты» можно выпить.
– Можно, – согласился Сергей Сергеевич. – А сердиться за что же? Не пойму только вас…
– Непонятен стал? Вот как. Ничего. В глаза поглядите – поймете. Сами говорили, всякого человека по глазам понимаете. Пока что – выпьем, голубчик!
Выпили. И Юс выпил. Они с Сергеем Сергеевичем нравились друг другу.
– Вот, Юс, – начал опять Михаил, – есть у нашего Сережи два друга. И они, и Сережа – славные люди, умные, и нам, вокзальным каинам, сочувствуют. Советы дают, наверно, хорошие, да очень уж для нас, глупых людей, туманно, непонятно. Между собой они дружны, все живут вместе и вид такой имеют, точно секрет знают, да не скажут. Хорошо им. Кому сочувствуют – советы. Эх, Юс, завести бы и нам троебратство, не мыкались бы мы по вокзалам!
– Ну, однако, дудки! – сказал Сергей Сергеевич, сдерживая голос. – Пьян ты – или не пьян, а я тебе этак говорить не позволю. Ты у меня замолчишь. Либо говори по-серьезному. Я тебе отвечу.