– Нет, – откликнулась Хеся. – Я про Петю вообще мало знаю.
Наташа спросила:
– Он ведь в Заволжье был учителем сначала?
– Да, да, как же! Вы слышали?
– Мы сами с Волги, – тихо и тепло сказала Наташа. – Да, мы уж давно там не были… И место другое… Я так, стороной, слышала…
– Ну вот, это было после его учительства. Не очень давно рассказывал мне Петя, – чуть ли не в последний раз мы и виделись с ним тогда! – Хожу, говорит, я по комнате, хожу, а Гриша, рабочий, тут же в ступке… толчет. Толчет и растирает. Вечером дело было. Стал я думать: зачем это он так толчет? Лучше бы он поосторожнее. И хочу ему это сказать. Только что хотел – как сразу все провалилось, исчезло, и Гриша, и ступка, и я сам, точно меня не бывало. Однако, через сколько-то времени, чувствую – опять я; кругом темнота, но все же немного видно (ночь была светлая, и снежок). Лежу я на полу и как будто умираю. Разглядел близко Гришине лицо. Тоже лежит, а лицо такое, что этот-то, уже и сомненья нет – умирает. Тихо Гриша посмотрел на меня, шепчет: прости меня: я провокатор… И умер сейчас же. Я полежал еще немного и пополз.
– Какая же рапа у него была? – спросила Наташа.
– В ноги и в живот. Он ведь и потом плохо поправился, больной был.
– Так как же он полз?
– А так, на руках. Ноги, как мертвые, за собой тянет. И, главное, ползти-то надо с лестницы, со второго этажа. Едва, говорит, сволок их, все отдыхал. И пока отдыхает – без сознания.
– Ну и выполз? Ушел?
– Выполз наружу, двором ползет и, наконец, уж этак задворками, по снегу. Вдруг слышит шум (после узнал, что долго не понимали, где взорвало) – и бежит ему навстречу баба. Бежит, запыхалась, увидала и начала кому-то: «Здесь, здесь, сюда, вот он, вот он!» Петя говорит – горько ему как-то тут стало, поглядел он на нее и только смог сказать: «Ты ведь женщина»… Она будто поняла, замолкла и зашептала вдруг: «Ну, ну, ползи сюда, ползи сторонкой…» – и указывает за сарай. Сама будто ничего, дальше пробежала. А он мимо сараев, у забора, в переулок выполз. Дальше ползет. Канава глубокая. Ему канаву не перелезть, ноги мертвые мешают. На перекрестке три мужика стоят, глядят – и ничего. Один говорит: «А ведь уползет». Другой говорит: «Нет, околеет». А третий: «Все равно начальство поймает». Подошел и ноги ему в канаву скинул сапогом. Ну, Петя в канаве без сознания сколько-то полежал, очнулся, вытащился и опять дальше. Уж как будто и к утру дело. Видит, извозчик порожний едет шагом и на него глядит. Петя взмолился: «Голубчик, возьми ты меня, свези вот туда-то!» Извозчик смотрит, что за ним кровь по снегу, и головой качает: «Нет, говорит, санки испортишь». – «У меня вот с собой пятьдесят рублей, возьми двадцать пять, только свези». Извозчик подумал, сошел с козел, деньги взял и говорит: «Ну, так и быть, лезь».
|
– Неужели довез, куда надо? – недоверчиво спросила Хеся.
Потап Потапыч махнул рукой и засмеялся:
– Довез! Он довез! Петя, как вскарабкался в санки, опять сознание потерял, и верно уж надолго. Очнулся – извозчик стоит, светло, галдят, кругом народ, мужичье, на санки напирают, а над Петей, как наседка, человек со светлыми пуговицами, лицо знакомое, кричит, зовет кого-то и своим телом Петю от народа заслоняет. Извозчик-то, не будь дурак, в участок его привез; народ собрался, озлобились и с Петей хотели расправиться, долго не дожидаясь. Исправник только и спас.
|
– Исправник?
– Да, надо же! Он этого исправника самого с год тому назад от смерти спас. В половодье тот Волгу переезжал, тонуть стали, а Петя ловкий был, сильный, кинулся, и его вытащил, и лошадей спас. Исправник тоже человек, он как узнал его – попомнил. Вот я и говорю, – удивительно! В романах даже и то так не случается.
Наташа печально посмотрела на Потапа Потапыча и ничего не сказала. А Хеся шепнула:
– Взяли его, значит, все же тогда?
– Взяли. Да дело всячески стали заминать, потому что, действительно, этот Гриша-рабочий был провокатор, боялись на суде этого не обойти. Не знаю, чем бы кончилось. Только Петя и тогда ушел, совсем еще больной на руки товарищам выбросился.
– Я одного не понимаю, Потапыч… – начала робко Хеся.
Ее прервал Яков. Они с Юсом все, должно быть, переговорили. Коньяку больше не было.
– Я двигаюсь, – сказал Яков. – Теперь сейчас идти – можно еще даже на дальнюю платформу попасть. До свиданья, Наталья Филипповна, благодарим на угощеньи.
– Да что ж, ехать так ехать, – поддержал Юс. – Я с тобой на дальнюю, а Потапыча мы сюда доведем, и Хесю.
Все поднялись. На дворе были те же незакатные, ненастные сумерки, нельзя было понять, рано или уж поздно.
– Ну, прощайте, милая вы моя, – ласково сказал Потап Потапыч. – Пошли вам судьба чего хорошего. Каждый в своей жизни волен, это не надо забывать. – И вдруг прибавил тише: – А вас как здесь зовут-то?
– Анна Максимовна. Разве не знаете?
– Прослышал. Так путь вам добрый, Анна Максимовна, спасибо за чай и за беседу, еще раз спасибо!
Он жал ей руку, и опять хотелось ему думать, что вот он побывал на даче, в гостях у своей знакомой, Анны Максимовны, попил чайку, как все добрые люди, и поболтал о своем.
|
Хеся поглядела-поглядела, помигала черными ресницами и сказала:
– А я, пожалуй, ночевать здесь останусь.
И взглянула на молчаливую Наташу. Наташе было не жаль ее, но почему-то страшно показалось остаться сейчас совсем одной в этой низкой, серой комнате. И она сказала:
– Оставайтесь.
Дождик к ночи усилился, с высоких берез ветер сгонял крупные капли на крышу, и тогда они стучали по дереву странно, и глухо и гулко, словно лошадь била копытом.
От розовой дьячихиной лампадки на цепочках (дьячиха зажигала ее у Наташи каждый день) ходили по потолку лапастые тени, оконца потускли.
Хеся лежала на полу (не согласилась лечь на Наташину кровать) на какой-то подстилке, укрывшись своим пальтецом. Наташе тоже не спалось. Ветер шумел в березах, стучали копыта по деревянной крыше.
– Как я его люблю, ах, если б вы знали, как я его люблю, Наташа! – говорила Хеся полушепотом, одним вздохом. – Вы не спите, Наташа?
– Нет, не сплю.
Хеся повернулась на подстилке, и видно было, как она закинула смуглые руки за голову.
– Простите, Наташа, я сама не знаю, зачем это я говорю. Но так тяжело мне. И ничего я, ничего для него не могу сделать. Эта… девочка, к которой он меня пристроил теперь, разве он ее любит? Нет, Наташа, и она его не любит, да и никто, никто его не любит! А он и не знает, какой он несчастный!
– Хеся, вы про Юрия говорите? Ну, так я вас не понимаю. Его, напротив, все любят, и, право, он счастливее нас с вами.
– Какая жизнь, Бог мой, какая жизнь! – продолжала шептать Хеся, не слушая. – У него матери не было, он матери не знал, Наташа. Я его, должно быть, за несчастие и полюбила. Матерью, сестрой родной хотела бы ему стать, вот бы чем! Разве я для себя?
Помолчала и снова:
– Я одно время, Наташа, думала, что вас он полюбит. И вы… вы бы поняли. Я так радовалась. Но ведь нету этого?
– Нет, – сказала Наташа медленно. – Нет. Да разве его…
Она хотела сказать: разве можно Юрия любить? Но не сказала, поправилась:
– Разве нужно его любить? Если для него, то ему никакой такой любви, о которой вы говорите, не нужно. У него своя мудрость, Хеся. Вы его не знаете. А я недавно вдумалась в то, что он говорит, и право… разве только позавидовать ему можно.
Хеся приподнялась в тоске и села.
– Ах, Наташа! Не надо этого! Не надо! Он сам себя не понимает, и вы его не понимаете, и никто, одна я, потому что люблю! Я сказать не умею. Вы вот завидуете его счастью; что же, вы его «мудрость» приняли, что ли? Вот вы из прежнего уходите, так хотите разве быть, как он?
– Нет… я хотела бы… но не могу, – с усилием сказала Наташа. – Я уж устала, измучилась, состарилась, отравлена… Но я бы хотела.
Хеся примолкла; не умела ответить; а Наташа думала, думала со злобой о том, что, действительно, она уже разбита и отравлена и ничего из ее новой жизни не будет. Разве она сумеет быть веселой для себя, просто веселой оттого, что живет? Разве сумеет легко влюбиться в первого, кто понравится, и потом забыть его, отвернувшись, искать игры и невинной пены дня? Одно это осталось, потому что прежнее обмануло; но на это сил так же нет, как и на прежнее.
«В самом деле, цветы, что ли, я по фарфору буду рисовать?» – вспомнила она и злобно усмехнулась над собой. Повернулась опять к Хесе.
– Хеся, скажите мне. Все равно, так уж случилось, что мы начистоту говорим. Скажите, отчего вы… не уходите из дела? Юрий ушел, вы бы все-таки ближе к нему могли быть, если бы тоже… Узнали бы его лучше… Может, он прав?..
– Нет, Наташа, – тихонько сказала Хеся. – Я уйти никак не могу. Как я уйду? Не умею выразить, но чувствую, что тогда и любить мне Юрия будет нечем. Не могу я все равно без идеи жить, – прибавила она жалостно и наивно. – Он в своем, он не думает, – так неужели я откажусь… не буду жить… и за него, и за себя?..
– Вы странная, странная… И глупая… Упрямая… – рассердилась Наташа. – Все это пустое. Самообман. Душе-спасение, если хотите. Не могу жить «без идеи»! Скажите! А если идея-то гораздо лучше будет жить без вас? Тогда как? Идея должна двигаться, менять форму, должна крылья новые растить, а вы, может, ей только мешаете?
Хеся ничего не поняла, испугалась за Наташу.
– Я не знаю, о чем вы… – прошептала она. – Я не про то говорила. Да зачем нам об этом? Вы не сердитесь, ну, будем спать.
Молчание. Вдруг из темноты опять зашелестел было голос Хеси:
– Михаил…
– Молчите о Михаиле! Молчите! Наташа чуть совсем не вскочила с постели.
– Ни слова о Михаиле! И я не знаю, что с ним будет, и вы не можете понять, где он теперь и чего хочет! Личиками еще мы с вами для этого не вышли, да и не надо! Но судить впустую я тоже не хочу. И не позволю.
Хеся совсем затихла, даже дыхания ее не было слышно.
– Ну, спите, Хеся, ничего, – мягче сказала Наташа, опомнившись. – Ведь это не обида. Так… Я зла, очень зла. Оттого, что и я, может быть… тоже очень несчастна. Я никого не люблю и, кажется, не могу уж никого любить. Не знаю, нужно ли даже любить. Я – как Юрий… только в том и разница, что все ему дает радость, а мне все – страдание… Прощайте же, Хеся, спокойной ночи. Простите меня.
Она отвернулась и закрылась с головой одеялом, пряча глаза от лапчатых теней лампадки. Шумели березы. Деревянно и гулко стучали по крыше копыта дождя.
Глава двадцать третья
Троебратство
В чайной на барке, где всякого люда бывает довольно и всякие разговоры ведутся, Михаил опять сидел со своим новым знакомцем – Лавром Иванычем. Это уже в третий раз они виделись.
Тогда, после собрания, Лавр Иваныч подождал Михаила на тротуаре, сразу с ним заговорил, потом они походили по улицам часа полтора. И стали встречаться. Михаилу понравились острые глаза, говор и то, о чем заводил беседы новый знакомец. Несмотря на привычку обязательного недоверия, Михаил не мог отнестись к нему с подозрением: видно было, что это человек совсем из другого какого-то мира, неизвестного, занят чем-то своим, занят Михаилом потому, что «о мыслях его любопытствует», а больше ничего.
Жизнь Михаила так сложилась, что он почти отвык от людей. Давно уже знал немногих и все одинаковых; разговоры между этими одинаковыми тоже были почти всегда одинаковые. И от Лавра Иваныча дохнуло на него если и не свежим воздухом, то во всяком случае другим, незнакомым.
Михаил уже знал, что Лавр Иваныч не «сектант» (как сначала подумалось), а бывший старовер. «После пошел в единоверие, ну, и это как-то у меня не вышло, – признавался он. – Ныне, можно сказать, ни там, ни здесь, прямо нигде, все книжки почитываю, мир пытаю». Он и в самом деле был очень серьезно начитан. «Времени много, торговля налажена, идет себе потихоньку, а человек я одинокий».
Михаил в этот вечер был пасмурен. Раздражал граммофон, раздражали и двое парней за соседним столиком, пьяных, которые, однако, говорили о «божественном». Старые мысли о себе раздражали, наянливые. «Что ж, думалось, и я, как Лавр Иваныч: ни там, ни здесь, прямо нигде».
– А вот еще желал я вас нынче спросить, – сказал Лавр Иваныч, – знаете вы тут троебратство одно?
– Троебратство? Нет, я ведь никого не знаю. Это что же, секта какая-нибудь?
– Нет, зачем? Так мы между знакомыми называем. Я нынче туда побывать хочу, в гости, так вместе, если угодно, поехали бы.
Михаил насупился.
– Я не могу ехать неизвестно к кому. Да и зачем мне?
– Отчего же? Вот мы с вами побеседовали, сдружились. Их бы поглядели тоже, коли не знаете. Это старец один, потом племянник его, хроменький, ну, и мастеровой еще с ними живет.
– Старец? Как же вы говорите – не секта? Учитель, что ли, ихний?
– Нисколько не учитель. Старец – я сказал в том смысле, что уж почтенных лет человек…
К великому изумлению Михаила, Лавр Иваныч объяснил, что «старец» – профессор и фамилия его Саватов.
– Как, тот самый Саватов, известный?
– Да, он многим известен. Теперь уж он лекции только на одних женских частных курсах читает. Неприятности у него в свое время бывали. Да он такой еще бодрый.
– А племянник?
– Племянник здоровья слабого. Он археологией, что ли, занимается.
– Я не понимаю, о каком же вы троебратстве? И при чем тут мастеровой?
– А они втроем живут, вместе и как бы в одних мыслях. Ничего, в согласии живут. И Сергей Сергеевич мастеровой этот, ихний же. Сергей-то Сергеевич семейный, да жена не захотела, не согласна, что ли, в чем-то, ну, так она отдельно живет с детьми, в гости друг к другу ходят.
– Странно! – сказал Михаил. – Какие же у них мысли? Право, на секту похоже.
– Мысли обыкновенные, разные, я к тому сказал, что они у них согласные. Вы сами спросите, коли поедете. Гостям там всегда рады. Между прочим, иные их еще «временщиками» зовут, ну, да это так: потому что у них свое мнение о временах.
– О временах?
– Да, насчет истории. Что всякое время свою правду оправдывает и нужно прежде всего времена узнавать, ну, и так далее.
– Пожалуй, поедемте, – сказал Михаил, вставая. – Я что-то вас не понимаю, но, если это Саватов, я могу поехать на часок. Куда ни шло. Только как же вы повезете незнакомого? Ведь и вы меня не знаете.
– Это что! – улыбнулся Лавр Иваныч, махнув рукой, и они отправились.
Дорогой, пока ехали в трамвае, Михаил старался припомнить все, что когда-нибудь слышал о Саватове. Но ничего определенного не вспомнил. Говорили о нем просто, как об «известном ученом»; когда-то он «пострадал», но это было давно и, главное, все вне тех интересов, которыми последние годы жил Михаил.
Идя по узкому переулку рядом с Лавром Иванычем, у самого дома Саватова Михаил вдруг вспомнил, что он одет нынче рабочим, в синей рубашке и в картузе. Стало стеснительно почему-то и кстати пришло в голову, что же о нем Лавр Иваныч думает?
– Я… в таком костюме сегодня…
– Это ничего, ничего, – ободрил его Лавр Иваныч. – Они и так узнают, какого вы звания человек.
Михаилу стало совсем не по себе.
– Что такое узнают? Что им знать? Да куда вы меня ведете?
Лавр Иваныч удивился. Поглядел остро.
– Экий какой у вас дух неспокойный, Господи Боже! – сказал он с грустным упреком. – Страха человечьего бояться – с человеками не знаться. Да вот уж мы и пришли.
Маленькая чистая квартирка в деревянном доме. В длинной столовой – накрыт чай. Дверь гостям отпер коренастый человек в такой же синей рубашке, как у Михаила. Провел их в столовую, сам сел за самовар.
Худенький старичок с подстриженной белой бородкой поднялся с кресла. Михаил заметил, что кресло было старинное, красивое. Тут же, у стола, сидел за книгой третий человек, рыжеватый, с бледными щеками и очень веселыми, темными глазами.
– Ага, здравствуйте, – сказал старик живо, подавая руку Михаилу. – Вы с Лавр Иванычем? Вас, Лавр Иваныч, я как будто давно не видал.
Лавр Иваныч отер бородку ситцевым платком и сел.
– Давно-с, давно. Зачитался я. Людей позабыл. Ну, как вы?
– Да ничего, помаленьку, – ответил человек в синей рубахе, Сергей Сергеевич. – У меня сынишка болен был на этой неделе, чуть не помер.
Рыжеватый весело улыбнулся.
– Отходили, теперь ничего, – сказал он.
Разговор завязался. Лавр Иваныч стал рассказывать о собрании, о речи Юрия Двоекурова и стал опять волноваться. Рассказал очень связно и понятно.
– Ну, не чертова ли кукла? – закончил он сердито. – Ну, статочное ли дело?
Саватов улыбался.
– Браниться-то не для чего, не для чего. Ведь никого не вразумили? А впрочем – что ж? И побраниться иной раз хорошо. – Подумал, прибавил: – Я этого студента знаю. Хорошо. И давно. Красивенький. Не очень интересный, а неприятный.
– Вот вы как, осуждаете! – сказал Михаил, все время молчавший. – И это неверно: Двоекуров именно приятный.
– Я не в осуждение сейчас сказал, хотя почему нельзя осудить? Студент, если хотите, не неприятный, а страшный.
– Почему это?
– Да потому, что он не интересен, а кажется интересным. Его, может быть, вовсе нет, а кажется, что он есть.
– Этой мистики я не понимаю! – резко сказал Михаил. Рыжеватый племянник взглянул на него удивленно.
– Отчего вы сердитесь?
Они все трое глядели на него с удивленной ласковостью.
Михаил смутился, но вдруг вспыхнул.
– Оттого, что я не понимаю ни себя, ни вас! Для чего я к вам пришел? Точно у меня так много времени! И что вы все такое? Почему у вас троебратство, что за чепуха?
Старичок Саватов, глядя на него, тоже рассердился.
– Достаточно у вас времени, не торопитесь! Почему чепуха? Называйте как хотите, хоть пустогоном, от слова не станется. А почему нам не жить вместе, если мы этого хотим и нам это нравится?
Действительно, почему не жить? Михаил не знал.
– Если друг другу в глаза посмотреть, – сказал Сергей Сергеевич, – да увидишь там согласное, так уж захочешь вместе жить, да!
Племянник засмеялся.
– Сережа запроповедовал!
– Нет, какая проповедь! – начал торопливо Михаил. – Раз уж я здесь, то мне, действительно, хотелось бы понять, что вы за люди, какие это такие у вас «согласные мысли», что вас связывает и что вы делаете вместе?
– Сколько вопросов сразу! – засмеялся Саватов. – Мы люди самые обыкновенные. Мысли тоже у нас обычные, в некоторых самых главных мы действительно согласны. Это нас и связывает. А делаем мы вместе… очень мало делаем. Вот это беда! Очень мало.
– Куда нам! – грустно сказал племянник. – Мы книжные, мы тряпки. Живем – и все.
Сергей Сергеевич вздохнул.
– Что ж! Я бы поделал. Да не выкрутиться. Пристать не к кому. Свое заводить – некогда.
– Вот вы бы свое завели, – вдруг сказал Саватов, пристально глядя на Михаила.
Племянник кивнул головой.
– Да, он непристанный. Ему бы хорошо свое. Рано?
– Что такое свое? Что рано? – опять рассердился Михаил. – Загадки какие-то! Ничего не понимаю.
Саватов поднялся.
– Пойдемте-ка, друзья, в кабинет. Там сидеть лучше. Поговорим попросту. Да не сердитесь вы, – кивнул он Михаилу, – мы сами сердитые, и между собой-то бранимся, а тут вы еще! У нас никаких секретов нету, вы простых самых вещей не понимаете!
Идя сзади, Сергей Сергеевич бурчал:
– В чужие-то глаза глядя, мы наметались людей признавать. Сейчас же уж и маячит. Привычка!
Давно ушел Лавр Иваныч, к полночи приближалось, а Михаил все еще сидел в тесном, мягком кабинете Савато-ва, уставленном книгами. Хроменький племянник умостился в кресле. Сергей Сергеевич на подоконнике – он курил толстые папиросы.
Говорили все, говорили о простых вещах, и так, будто и хозяева, и гость давным-давно друг друга знают. Случилось это незаметно. Михаил перестал недоумевать, зачем они живут вместе и зачем он к ним пришел.
Лавр Иваныч ему больше нравился; Саватов же казался похожим на старую, беспокойную птицу; рыженького он жалел за хромоту; но с ним и с Сергеем Сергеевичем говорить было свободнее, чем с Лавром Иванычем, который все гнул на возвышенное.
– Я сам был партийным человеком, – рокотал Сергей Сергеевич с подоконника– Это дело хорошее. Ну, однако, приходит такой момент, что сколько слов одинаких ни говори, а настоящего согласия не получается. Тут ведь не такое какое-нибудь «товарищество» деловое, торговое, тут весь человек требуется. А партия – она на мнениях. Скажете – и на делах. Да ведь на каких? И по делам ничего не узнаете в человеке, если захочет он от вас скрыться.
– Как ты путано говоришь, – перебил Саватов. – Но, конечно, теперь слово «партия» должно больше обозначать, и чтобы крепко было, как прежде, нужно бы друг друга знать куда полнее. Основы глубже подводить.
– Не могут же триста человек так знать друг друга, как трое? – сказал Михаил.
– Отчего? Могут! Откуда взглянуть на человека. С одним два слова сказать, с другим чаю напиться, с третьим помолчать вместе важно. Вы не смейтесь, голубчик, я совершенно серьезно это говорю.
– Не думаю смеяться. Если у вас есть секрет, как узнавать людей, научите!
– Какой секрет! Да не бойтесь, сами научитесь, все придет. Не обойтись. Ширится человек – ну и надо на него повнимательней смотреть, не протокольно: где родился да когда скрывался, какой у тебя послужной список.
– Идеалисты вы… – усмехнулся Михаил и прошел по комнате.
– Мы книжные, – вздохнул хроменький, – это правда. Поздно уж самим в жизнь опять бросаться. Но идеализмом я эту нужду в более серьезном и широком сближении людей не считаю.
– Нужда великая! – проговорил Сергей Сергеевич. – И что ж! Я-то пошел бы еще, поработал бы с хорошими людьми. Вот к вам бы пошел, – прибавил он, глядя на Михаила. – Люди есть. Небось и у вас есть, да не знаете вы их.
Михаил опомнился на минуту. О чем они говорят?
– Есть, есть люди, – подхватил Саватов. – Люди всегда есть. Хотя бы учениц моих взять, курсисток, – сколько их у нас бывает! Я это говорю для примера. Во скольких великолепный огонь горит! Двадцать пять лет тому назад она бы Перовской, Верой Фигнер очутилась, а теперь уж ей этого мало; у нее душа-то шире; надо идти, – а некуда, не к кому. И бросится скорее, не знаю куда, в Троице-Сергиевскую лавру пешком пойдет, вконец и себя, и огонь свой погубит, а в Веры Фигнер не пойдет. Хоть и святое место, да уж прошлое, остыло оно. Нынешние хорошие люди там не помещаются.
– Значит, на прежних-то людях крест поставить?
– Ну, какой крест! Человек во времени всякий меняется.
Хроменький вышел, ковыляя, принес бутылку белого вина и четыре стакана.
– Экий ты какой, – сказал Сергей Сергеевич и посмотрел на него нежно. – Сказал бы, я бы сам принес.
А Саватов опять к Михаилу:
– На вашем месте вам перегодить хорошо. Осмотреться. Что ж так бежать, по инерции.
– Уйти, что ли? Как? Различно уходят. Юрий Двоекуров ушел… просто надоело. Сестра моя ушла… или уходит – руки опустились. Да что об этом говорить: нельзя мне уйти. Некогда осматриваться.
И он опять рассердился на себя.
– О чем мы говорим? И с какой стати?
– О вас говорим, – сказал хроменький. – Право, не торопитесь. Будет вернее. Как же не оглядеться? Времена уж двинулись, и у самого-то у вас, должно быть, требований прибавилось.
– Нет, что мы намеками да намеками, – произнес Михаил взволнованно и сел. – Я вижу, вы кое-что знаете, но мало, как все со стороны. Я верю, что вы друзья (вот, толкую с вами!). Но и вы мне поверьте: не могу я уйти теперь, именно теперь, именно я! Не могу. Все равно, что там во мне ни делается, это все равно. Это я должен в карман спрятать, как будто и нет ничего, и не ради же себя! А ради тех, которые не переменились, не выросли, но и не изменили! Куда же я их-то деваю? Расшаркнуться, до приятного свиданья, я по-своему буду делать, у меня, мол, кругозор расширился, вам за мной не угнаться? А как они это поймут? И они не виноваты, что поймут, как предательство. Ведь я не их мнения о себе боюсь, я действительно боюсь предать их, бросить, непонимающих, разбитых, на тяжком повороте дороги. Шли-то вместе? Не могу я их тут оставить, ведь это даже не перед одними живыми будет измена, но и перед мертвыми!
– А если дело требует? – крикнул на всю комнату Сергей Сергеевич. – Небось думка-то уж есть, не отвертитесь, что на старых дрожжах, в старой корчаге тесто замешивать, – старые хлеба взойдут? Есть думка? И взойдут. Тогда как?
– Пусть, – дерзко сказал Михаил. – И я не дорого стою. Куда мне! Высоко не залечу, все равно. Меня к земле тянет. Лучше со своими солдатами помереть, чем улепетнуть, чтобы свежий полк набирать. Где мне? Пусть уж свежие, как знают.
Наступило молчание.
– Впрочем, что ж? – сказал Михаил тише и поднял голову. – Я скрывать не стану, мне и без вас об этом обо всем думается. Оттого, может, и разговорился тут… Вперед лбом я теперь и хотел бы, так не мог бы уж сунуться. Я жду, жду, пока есть малейшая возможность. Совсем в потемках нельзя. А потемки я вижу. Надо ждать. Вы мне верите?
– Верим, – сказали Саватов и хроменький. А Сергей Сергеевич прибавил:
– Трудно это, на точке долго удерживаться. Ну, может, надо еще. Много чего нынче в потемках вьется. Кабы глаза кошачьи, так рассмотреть можно.
Михаил вдруг поднялся порывисто.
– Ну, прощайте. Поздно. Я пойду. Спасибо вам… Не знаю, за что, а спасибо. Сергей Сергеевич, правда: нет у нас кошачьих глаз, и даже человечьих нет, чтобы человека видеть, как надо. В этом и беда вся.
Хроменький улыбался ему весело.
– Будут, будут глаза. Это все будет, не бойтесь. Покато держитесь крепче. В свое, что есть в вас хорошее, верьте.
– Мало хорошего! – печально усмехнулся Михаил, и тут же, словно за нитку кто перед ним продернул, увидал он свои дни и себя в них, то самоуверенным, то бессильно злым, то порывисто-самоотверженным, то мальчишески-дерзким, часто пошлым, часто холодным, но всегда, тупо ли, остро ли, страдающим.
– Что ж, я привык… один, – пробормотал он, отвечая на какую-то свою неясную мысль. Все пошли провожать его в переднюю.
– Нет, одному нехорошо, – сказал Сергей Сергеевич. – И привыкать не к чему. Одному – это уж нехорошо.
Хроменький предложил:
– Может, ночевать останетесь? У нас в квартире никого. Прислуги не держим. Приходит утром старуха…
– Нет, нет, спасибо, я пойду, – отказался Михаил. – Спасибо вам.
– Зайдете еще когда?
– Вряд ли… теперь. Вряд ли увидимся.
– Увидимся, – с уверенностью сказал Сергей Сергеевич. – Не теперь, так после. Я бы с вами пошел бы еще, поработал, право! Старые-то дела да на новых дрожжах ух как взошли бы!
Михаил только вздохнул.
– Прощайте. Мне вот одно жаль: говорил столько о себе… А об вас ничего толком не знаю. Порассказали бы, что вы, как так живете.
Друзья рассмеялись.
– Да что ж тут рассказывать? – удивился хроменький. – Каких видите, такие и есть. А о чем думаем, живя, – это мы и друг другу не все успеваем рассказывать. Ваше же дело спешное.
Сергей Сергеевич подумал-подумал, поставил свечку на подоконник и поцеловал Михаила.
– Ну, простите. До свиданья, до будущего. Пошли вам… Старик Саватов, когда Михаил уже взялся за ручку двери, окликнул его:
– А я вам не говорил, как я этого студента знаю, Двоекурова? Я ведь у графини бываю, у старухи. Редко, но бываю. Древнее у нас, древнее знакомство. Графиня – особа ясная, жесткая, но она с неожиданностями. А девочка, внучка, приятельница моя, очень она хорошая. Глаза такие молчаливые.
– Вы ее видаете? – быстро спросил Михаил. – Да, хорошая девушка, я знаю.
– Вот еще что, милый: если бы вам что понадобилось… мало ли что, может же случиться… если прислать кого… или известить кого… Ну так прямо сюда, на имя племянника. Орест Федорович Ден. Это я на всякий случай.
Орест закивал головой, улыбаясь:
– Да, да, на всякий случай.
Глава двадцать четвертая
Черные улыбки
Когда старая графиня узнала, что Саша Левкович ранен и лежит в больнице, то сжала сердито губы, помахала в лицо батистовым платком и произнесла многозначительно:
– Rien de plus naturel![15]Несчастный глупый мальчик! Я этого и ожидала. Стоит раз увидать эту… на ком он имел глупость жениться…
Юрий, который докладывал графине о происшествии (очень кратко, в общих чертах, просто, что Саша неопасно ранен и случилось это у него, Юрия), удивился. Невольно подумал, что старуха не лишена проницательности.
– И что за манера! – продолжала графиня. – Ездить по чужим квартирам! Мог бы и дома делать свои глупости.
Помолчала сердито и прибавила:
– Таких женщин, как его жена, надо уметь воспитывать. Нужно уметь на них руку положить, – перевела она с французского. – А не умеешь – так не женись! Не женись!
Юрий весело улыбнулся. Решительно графиня рассуждала с толком.
– Vous avez raison, madam[16], – сказал он почтительно и лукаво. – Сашиной жене не хватало воспитания. Но, слава Богу, тяжелый урок не прошел для нее даром. Она очень потрясена. Дни и ночи проводит в больнице, около мужа. Будем надеяться на лучшее.
– Что ж? Прекрасно. Если она исправилась, прекрасно. Я только говорю, что и ему надо бы исправиться. А от глупости трудно исправление, вы это знаете.
Юруля опять мысленно похвалил графиню. Сам он не унывал, так как в отношении Мурочки надеялся на себя, а не на Сашу. У таких Мурочек память крепка на уроки.