Стасик растерялся. Он совсем не затем позвал Двоекурова, чтобы просить денег. Совсем за другим. Позвал, но зачем – он не помнил, и как уверить, что не хотел просить денег, – не знал.
Беспомощно обиделся, вскипел.
– Вы, пожалуйста, не оскорбляйте меня, Двоекуров. Я никому не позволю… Я еще не потерял понятия о чести…
– Ох! – шутливо вздохнул Юруля. – То самоунижались без меры, а то вдруг польский гонор заговорил… Экий вы глупенький мальчик.
Музыка опять играла какую-то подпрыгивающую дрянь. Старые присяжные поверенные с женами и дамы без мужчин, в светлых пальто, с обыкновенными бабьи-продажными лицами, заходили повеселее.
Но было еще пустовато – было рано.
– Вон, кажется, Саша Левкович, – сказал Юрий, присматриваясь к офицерскому пальто вдали.
Стасик взмолился:
– Двоекуров, не уходите еще! Лучше Левковича позовем, когда он мимо пройдет. Я знаю Левковича, я знаком…
Юрулю стал забавлять Стасик. Очень уж волновался.
– Разве так проигрались, что плохо приходится?
– Да нет… Не то… – начал Стасик. – Конечно, проигрался. Но меня как-то вся моя жизнь мучит. И, право, не с кем слова сказать.
– Какого же вы слова хотите? – участливо спросил Юруля.
– Я не знаю… Вы меня осуждаете?
– Полноте, Стасик. Бросьте вы. Хотите, лучше я вас вон с тем толстяком познакомлю?
– Я?.. Зачем мне? А кто это?
– Писатель, поэт, довольно известный. Раевский. Он теперь не на виду, худенькие молодые затерли, а когда-то одним из новаторов считался.
– Ах да… Я слышал… Нет, нет, Двоекуров, подождите. Я вам хотел одну вещь сказать…
Знакомства Стасика были больше в чиновничьем, богатом кругу и среди офицерства. В круг литературный он как-то не попадал, не успел, хотя и считал себя «эстетом скорее». Юрий легко дружил со всеми. Всех знал, и все его любили.
|
– Вы отговариваетесь, – продолжал Стасик, – а ведь вы такой откровенный. Отчего вы не скажете мне, ведь вы очень меня осуждаете? Осуждаете?
– Да, – произнес Юрий. Стасик горько поник.
– Ну, вот так я и знал.
– Не то что осуждаю, – продолжал Юрий, – и не за то, за что вы думаете, а просто жалею, что вы так неумно живете и скверно о себе заботитесь.
Стасик удивленно взмахнул на него черными, может быть, немного подведенными, ресницами.
– Если бы ваш способ добывания денег был вам приятен, доставлял вам удовольствие – вы были бы вполне правы. Если бы даже он вам был безразличен – ну, куда ни шло, ничего. Но так как вы вечно дергаетесь, мучаетесь, нервничаете, глядите совсем в другую сторону – то, ей-Богу, глупо так над собой насильничать. До того навинтились, что уж о самопрезрении заговорили. А себя крепко любить надо. Поняли?
Мелькая черными тенями и белесыми пятнами света, подошла маленькая, стройная женщина, очень хорошо одетая. Лицо у нее было совсем кукольное; только у дорогих кукол бывают такие нежные, черные глаза, такие ровные черные брови, такие светло-белокурые волосы, такой хорошенький ротик. Одни веселые ямочки на щеках были не кукольные, а живые.
– Лизок! Здравствуй! – сказал Юруля, улыбаясь. – Хочешь, садись к нам?
Она подобрала юбки и села, глядя на него и тоже улыбаясь.
– Ну вот, ты Стасика развесели, а то он нос на квинту повесил. Говорит, что никому не нравится.
– Стаська-то? – засмеялась она. – Как же? Это такая воображалка, думает, что лучше него и на свете нет!
|
Она весело и просто поглядывала на Стасика, говорила добродушно, как незлая маленькая женщина, которая не завидует другим, когда ей самой хорошо.
– Правда, он недурен, – продолжал Юрий с серьезным видом. – Вот ты, Лизочка, могла бы в него влюбиться?
Лизочка захохотала. Качалось нежное белое перо на ее шляпе.
– В Стасика? Ха-ха-ха!
Юрий по-прежнему серьезно, но со смеющимися глазами настаивал:
– Ну вот, Лизочка, почему нет? Он, я знаю, давно в тебя влюблен. По крайней мере, нравишься ты ему очень.
Лизок все еще смеялась. Потом передохнула.
– Да ну вас обоих с пустяками. Стасик, красный, волновался.
– Видите, Двоекуров, вот и она… А это несправедливо. Это правда, Лили, – прибавил он вдруг, – вы мне очень, очень нравитесь.
Лизочка, не смеясь, передернула плечом.
– Да брось, глупенький, точно я не знаю! Поумнее тебя.
Теперь тихонько смеялся Юрий.
– Конечно, ты умнее, милая. Вот и я без тебя то же Стасику доказывал. И хоть правда, что ты ему нравишься, однако тебя ему не видать, пока он не на «собственных лошадях» ездит.
– Да хоть бы и на собственных… – начала Лизочка, ничего не поняв.
Юрий уже с кем-то разговаривал издали. Толстый Раевский и Левкович подошли вместе. Через минуту Юруля подозвал еще двух: пожилого приличного и молодого неприличного.
Первый, со смуглым выразительным лицом нерусского типа (говорили, что он не то из болгар, не то из армян), был известный критик-модернист, талантливый, углубленный и запутанный, Морсов; второй – поэт «последнего поколения», грубый, тяжелый, небрежно одетый, с толстой палкой в руках и скверными зубами во рту – Рыжиков.
|
Незнакомых Юрий перезнакомил. Должно быть, каждый приплелся в этот холодный сад одиноко и праздно, потому что все с удовольствием уселись за столик Юрули. Даже два столика составили вместе.
Раевский и критик Морсов спросили шампанского, Юрий тоже, и все подливал Лизочке и Стасику; поэт с палкой презрительно пил пиво, а Левкович не пил ничего, сидел, молчаливый, на углу и смотрел на скатерть.
Морсов уже разливался соловьем, напрягая голос, потому что в это время на сцене куча толстых баб кругло разевала рты в такт музыке, которая дубасила во все тяжкие.
Морсов везде и всегда разливался соловьем. У него были круглые и красивые периоды, которые катились мягко, точно разубранные колеса. Они ласкали и баюкали слух, а в конце еще оказывалось, что и мысль у него не лишена оригинальности, даже парадоксальности, и всегда приятной.
Раевский и Рыжиков, хотя познакомились, не сказали друг другу ни слова. Перекидывались молчаливыми взглядами; поэт «конца века» судил поэта «начала века» и обратно; оба друг друга, видимо, презирали. Раевский, «лирик дореволюционного периода», презирал Рыжикова за то, что он пьет пиво, скверно одет, худ и молод: эстет «новейшего периода» так же искренно презирал Раевского за его элегантность, непомерную толщину и французские словечки. Впрочем, в презрение Раевского вмешивалась зависть: он чувствовал, что от чего-то отстал. И чрезмерность полноты его немного мучила, хотя обыкновенно он утешал себя сходством с Апухтиным.
– Я провожу удивительные вечера в кругу молодых моих друзей, – продолжал катить Морсов колеса и кивнул в сторону Рыжикова. – Как мне жаль, что поэты предыдущего поколения, поэты уже определившиеся, уже сделавшие много, вроде глубокочтимого Анатолия Борисовича, – тут он кивнул в сторону Раевского, – не помогают начинающей молодежи, не соединяются с ними, уходят в уединение, прочь от литературной семьи…
Раевский, точно еще никогда не сдавался на приглашение Морсова, избегал всяких новых «литературных» вечеров, хотя никак нельзя было сказать, что он живет в «уединении».
– Вы, дорогой Юрий Николаевич, знаете наши интимные вечера прошлого сезона, вы бывали, – не унимался Морсов. – Должен сказать, что теперь дела идут несколько иначе. То, что было, было прекрасно, однако время изменяет все. Приток новых сил и новые запросы духа…
Юрий улыбнулся, вспоминая.
– Да, запросы духа… – произнес он рассеянно и прибавил вдруг: – А вон Жюличка… Она одна? Лизок, позови ее к нам… Да нет, сама идет. Жужулинька! Не угодно ли присесть!
Подошедшая девица была брюнеткой, поплотнее Лизочки, хуже одета, вульгарнее, но тоже очень хорошенькая.
Она развязно улыбнулась всем, вдвинула стул между Рыжиковым и Морсовым, спросила раков и белого вина, отказавшись от шампанского.
Раевский не обратил на новопришедшую никакого внимания. Он давно уже и Морсова не слушал, и даже на Рыжикова не глядел: присоседившись к Стасику, он что-то говорил ему вполголоса, колыхаясь мягким телом. Тот отвечал, хотя строил мины, вскидывал ресницами. Порой, исподтишка, бросал трусливый взор на Юрулю. но Юруля не глядел в его сторону.
Все болтали между собою, кроме Морсова, который разглагольствовал для всех.
Пользуясь шумом, Юруля сказал Лизочке почти на ухо:
– Отчего ты здесь?
– Воронка телефонировал: в комиссии. Будет во втором часу. Чтоб его! Это значит – всю проваландается. Ты, коли надо, потихоньку.
– Ладно. Знаю. Вот молодец, что дома не высидела.
– Да, как же, буду я! Молчи, – прибавила она тише, – вон уж Юлька уставилась на нас. Ест глазищами… Ей-Богу, дуру ей сейчас скажу…
Но Юрий сурово толкнул ее под столом ногой, – он терпеть не мог бабьих выходок, – и Лизочка сейчас же весело заговорила о пустяках с Левковичем. Левкович ей, впрочем, почти не отвечал.
Воронка, или «дядя Воронка», про которого Лизочка сказала: «в комиссии», был очень богатый южный помещик Воронин, депутат. Юруле он приходился троюродным дядей со стороны матери. В доме графини изредка бывал, даже обедал; графиня к нему благоволила. Хотя Воронину перевалило за пятьдесят, он глядел еще молодцом и с Юрулей сразу вступил в приятельские отношения.
И так хорошо сошлось: у Лизочки покровитель был неважный, а дядя Воронка томился случайностями петербургской жизни давно. Юруля знал, что Лизочка ему понравится. Действительно, так понравилась, что дядя Воронка еще недавно, на лестнице графини, с лукавым взглядом поблагодарил Юрулю, а Лизочкина квартира на Преображенской стоит полторы тысячи, обстановка самая новая. Все остались довольны.
Морсов начинал иссякать, тем более что никто его не поддерживал, и приставал теперь главным образом к Юруле.
– Вы мне всегда казались художником, Юрий Николаевич. Я знаю, вы ничего не пишете, но разве нужно причастие к какому-нибудь известному искусству, чтобы быть художником? Отнюдь. С таким лицом, как ваше, с таким… я бы сказал, рисунком всей вашей личности, можно не написать ни одной строки, но не быть поэтом – нельзя. Вы занимаетесь философией…
– Нет, – сказал Юруля, – Я занимаюсь химией. Морсов запнулся.
– Как, химией?
– Да, у X… в Париже. Очень серьезно. И буду продолжать.
– Химией? Да… Ну, все равно. Разве химия – не та же поэзия? Важно отношение. Вы увлеклись химией…
– Да нисколько я не увлекся… Простите, ради Бога, одну минуточку… Здравствуй, милый, – сказал он, вставая и подавая руку подошедшему к нему высокому студенту, мешковатому, с болезненным, темным лицом.
– Мне надо тебя на несколько слов…
– Сейчас, Кнорр. Ты спешишь?
– Нет.
– Ну так присядь к нам. Я вместе с тобой выйду. Мне тоже скоро надо.
Кнорр знал почти всех, а у Морсова даже бывал, потому что раз написал целую поэму. Он сел, залпом выпил бокал шампанского. Слегка опьянел, лицо сделалось еще бледнее и еще трагичнее.
Лизочка глядела на него со страхом и отвращением. Грубоватая Жюлька захохотала и не высунула ему язык только потому, что Юруля был с ним ласков. Потом опять обернулась к Рыжикову, с которым они давно оживленно переговаривались короткими и выразительными словечками.
– Я с удивлением только что узнал, что Юрий Николаевич изменил философии ради химии, – завел опять Морсов, обращаясь уже к студенту Кнорру. – Я говорю, что самое разнообразие запросов духа в наше время…
Кнорр грубо прервал его:
– В Эльдорадо за раками о запросах духа еще начнем разговаривать…
Нежданно уязвленный Морсов не успел ответить, вмешался Юруля.
– Везде можно разговаривать о чем угодно, Кнорр, не в том дело. Георгий Михайлович не дослушал меня. Я, действительно, химией занимаюсь, но вовсе не потому, что особенно увлечен ею.
– А почему же? – с любопытством спросил Морсов. Юруля объяснил просто:
– Да видите ли, я давно рассчитал, что к зрелым годам у меня явится желание некоторой, хотя бы просто почтенной, известности, некоторого уважения… А об этом надо заранее позаботиться. Выдающихся способностей у меня нет, на гениальные выдумки я рассчитывать не могу. Химия, как я убедился, скорее всего другого позволит мне приспособиться, сделать какое-нибудь даже открытие небольшое… В меру моего будущего сорокалетнего честолюбия… За многим я не гонюсь, я человек средний…
Раевский вслушался и повернул к Юрию грузное тело.
– А-а! Blaise Pascal! Да, да, вспоминаю: «Qu'une vie est heureuse grand elle commence par natour et qu'elle finit par l'ambition!»[4]
– Вот именно! – улыбнулся Юрий.
В Морсова это объяснение, несмотря на всю его простоту, как-то совершенно не вошло. Рыжиков неожиданно закричал:
– Какая поза! – Но, встретив удивленный взгляд Юру-ли, сник и прибавил: – Это, конечно, расчетливо…
Кнорр не слушал. Долго не сводил глаз с Юрия, облокотившись, положив голову на руку, и вдруг сказал:
– Черт тебя возьми, какой ты красивый, Рулька!
Юрий спокойно улыбнулся.
– Счастливый. Потом все такие будут.
– Красивые?
– Счастливые.
– Это когда мы рылами несчастными сдохнем?
Юрий развел руками.
– Ну, конечно. Надо людям еще очень долго умнеть…
– Поехал на свое.
– Это не мое, а общее. И что ты с красоты начинаешь? Ты начинай с ума и счастья…
Кнорр опять закричал капризно:
– Не хочу я в Эльдорадо с девчонками о счастье разговаривать! Не хочу! Не место здесь никаким «вечным вопросам». Не желаю!
Лизочка, как всегда, ровно ничего не поняла, но горячо вступилась за Юрулю. Перебранка ее с Кнорром делалась забавна, когда Морсов, вдруг осененный новой мыслью, принялся уговаривать Юрия непременно прийти на одно собрание через десять дней.
– Новое общество «Последние вопросы»… Вы не были?.. Закрытое, но очень, очень многолюдное. Приходите, приходите. Я пришлю повестки. Будет собеседование по поводу «Приговора» Достоевского. Приходите, говорите. У нас все говорят…
– Я приду, – мрачно сказал Кнорр.
Морсов начал приставать к Раевскому, который не слушал.
– А? Что? Куда? – поднял он жирные веки на Морсова.
– Вот если и вы, молодой человек, интересуетесь, пожалуйста… – обратился тот к Стасику.
Стасик взволнованно согласился, польщенный. Раевский тоже стал благосклоннее. Юруля молчал, а Морсову именно его-то ужасно захотелось.
– Обещайте! Придете?
Был уже двенадцатый час. Сад не то что оживился, но весь как-то двигался, за столиками почернело; на сцене, с прорывающимся сквозь музыку шипом, тряслись серые тени, серые мертвецы кинематографа.
– Посмотрите, не символ ли это нашей сегодняшней, белопетербургской, ночной жизни? – спрашивал Жюльку сильно подвыпивший Рыжиков.
Но та равнодушно отвертывалась.
– Надоел уж синематошка-то… Повсюду теперь это… Нашли, чем угощать.
– Мне пора, господа, извините, – сказал Юрий, поднимаясь. – Георгий Михайлович, милый, если мне захочется – я непременно приду в ваше общество. Не очень их люблю, но иногда мне весело покажется, и прихожу.
– Порассуждай, порассуждай о «вечных вопросах», – мрачно усмехаясь, сказал Кнорр.
Морсов обещал прислать Юрию как можно больше повесток.
– Нет, что у нас за аудитория!
Раевский тоже поднялся, тяжело, собираясь уходить. Нерешительно кусая розовые губки, поднялся и Стасик, стоял поодаль.
– Саша, – тихо сказал Юрий, наклоняясь к Левковичу. – Что с тобой? Какое у тебя лицо. Молчишь все время…
Левкович весь опустился.
– Так, неприятности… Заботы.
– Какие?
– Хотел сказать тебе. Да не стоит, брат. И неудобно здесь, сам видишь. После.
– Зайди ко мне, Саша. Или я приду… Левкович вдруг вспыхнул.
– Нет, нет. Я сам приду, сам.
Юрий неуловимо пожал плечами. Начинается досада!
Лизочка взглянула на него искоса, быстро; Юрий таким же быстрым взором ответил ей «да, да», – и отвернулся к другим.
У Лизочки времени было мало, но она еще осталась на минутку и рассеянно слушала вежливые нежности Морсова. Юрий ушел с Кнорром.
Глава седьмая
Солома на башмаке
Когда они миновали мало освещенную выходную аллею, Юрий заметил, у самой будки, скверно одетого господина, рыжеватого, с веснушчатым лицом и синими под-глазниками.
Он только что входил в сад и прошел мимо очень быстро, но Юрий успел заметить, что они с Кнорром переглянулись.
– Этот еще тут что делает! – морщась, сказал Юрий, когда они через кучу карет, извозчиков и автомобилей выбрались на проспект.
– Кто? – нерешительно произнес Кнорр. Хмель с него давно соскочил.
– Ну, кто… За тобой, что ли, следит? Верно ли поручения исполняешь?
– А ты… узнал?
– Эту-то прелесть вашу не узнать? Всегда он мне был неприятен.
– Отчего ты Яшу так… – начал Кнорр. Юрий вдруг остановился.
– Послушай, Кнорр, у меня нет времени. Я должен ехать далеко, переодеться и успеть еще попасть в одно место. Говори скорее, что тебе нужно. Ты, как я вижу, не от себя…
– Я от Михаила.
– Ну отлично. А всего бы лучше, оставили бы вы меня в полном покое! Я совершенно не интересуюсь ни вашими делами, ни вашими настроениями. Был бы рад и не знать ничего. Ведь я вам не мешаю.
Кнорр нервно поправил фуражку.
– Конечно, если ты этого хочешь… Никто не будет насильно… Я так и скажу Михаилу. Извини.
– Да говори уж! – досадливо крикнул Юрий. – Я очень жалею Михаила и Наташу, и если я могу что-нибудь сделать для них мне не неприятное, я сделаю. Не понимаю твоей роли. Ты ведь всегда был сбоку припеку… Говори скорее… А то я уеду.
– Михаил у тебя тогда был. Сказал, что надобность пока миновала.
– Ну? Михаил у меня раза три уже был.
– Так вот… А теперь явилась надобность. Дело в Хесе.
– А! – холодно проговорил Юрий. – Тем хуже.
– Выслушай, прошу тебя! Ради меня. Я не вижу исхода, если ты… Яша говорит, что…
– Для Яши я ничего не сделаю. Да раз дело касается Хеси, то я и для Михаила тут ничего не стану делать.
Кнорр весь потемнел, хотя и без того был зелено-серый во мгле дневной ночи.
– Не Яша, не Яша, – залепетал он. – И не ради дела, я знаю, ты от него ушел. Ради меня, просто… Ты знаешь, и я ведь к делам их не так уж близок. Просто… Но, конечно, если ты и слушать не хочешь… Пусть сам Михаил.
– Пусть.
Они прошли молча несколько шагов. Юрию стало жаль Кнорра: жаль той досадной, скучной жалостью, которую он чувствовал к несчастным и глупым. Кнорр мешал ему, влекся за ним, как солома, приставшая к башмаку. Хотелось сбросить его во что бы то ни стало – и сейчас.
– Кнорр, – сказал Юруля кротко. – Ты объясни, в чем именно дело. Воспоминание о Хесе мне неприятно, потому что она тогда влюбилась в меня, а мне совсем не нравилась, и это создавало прескучные истории. Но я ничего не имею против нее. Ты, я знаю, любишь ее или воображаешь, что любишь. Мне это все равно, но тебя я жалею. Скажи, в чем дело.
Кнорр забормотал:
– В подробностях пусть уж Михаил… А я только два слова. Они ее сюда вызывают. Или не вызывают, но только она должна сюда приехать на некоторое время. И ей очень, очень рискованно, именно ей. Надо ее хорошо устроить. Места же теперь нет такого. С внешней стороны она обеспечена, а места вот нет…
– Что ж так обеднели? – презрительно спросил Юрий. И добавил: – Не понимаю, при чем я тут…
– Ты в стороне… Графиня… Юрий рассмеялся.
– Что же, я ее графине в виде любовницы своей представлю? Или в своей комнате на Васильевском поселю?
– У тебя знакомые…
– Брось, Кнорр, это все ребячество. Да, наконец, зачем я стану?.. – Спохватился и опять кротко прибавил: – Ну, я подумаю… Спрошу еще Михаила… А теперь прощай. Вот последний порядочный извозчик, там уж не будет. И без того опоздал.
Не предлагая Кнорру подвезти его (еще согласится!), Юруля быстро вскочил в пролетку и поехал на Остров. Только его Кнорр и видел.
А по дороге на Остров Юруле пришла вдруг в голову забавная мысль… Правда, почему нет? Они будут довольны, для Хеси это будет невинно-поучительно, а Юруле, – и это главное, – будет весело. Отлично, так и решим.
А пока – ну их всех к черту, и Кнорра, и Хесю, и всех. Юруля спешит к себе. Надо снять мундир. Неловко.
Глава восьмая
Бай-бай
Проходят, проходят ночные часы.
Тихий стук, щелк французского замка. Тихий, тише нельзя.
Кругло вспыхнул свет в передней, мелькнул котелок на подзеркальнике, рядом с белыми перьями широкой шляпки кругло вспыхнул свет, на полмгновенья – и сгас. Отворилась, затворилась внутренняя дверь. Совсем шепотом. Точно ничего не было. Так, просто тишина вздохнула.
Но кто-то чуткий слышал.
Прошуршали по коридору быстрые мелкие шаги, – босые ножки, точно мышиные лапки. Опять отворилась та внутренняя дверь.
Лизочка просунула в нее свою кукольно-белокурую голову.
– Юрик, ты? – позвала чуть слышно.
На дворе теперь обнаженно светло и страшно, потому что по-ночному мертво. Но в комнате шторы сдвинуты, горит граненое яйцо на потолке. Юруля – в кресле, усталый; как был – в черном пальто, мягкую шляпу только сбросил.
В комнате хорошо пахнет, ковер, низкий диван, за бледной ширмой свежая постель.
Притворила дверь, босая, вошла, в открытой сорочке, с продернутой в кружева лиловатой лентой у плеч.
– Я проститься… Дрыхнет Воронка. Терпеть этого не могу, когда он на всю ночь располагается. Ну что?
– Все продул, Лизок.
И Юруля устало и весело улыбнулся, сладко зевнул. Она тоже улыбнулась.
– Экий какой! А весело хоть было?
– Весело. Я тебе завтра расскажу. Все четыреста просадил. А сначала – вот везло!
– Четыреста? Не больше?
– Откуда ж больше?
– То-то. Мне Юлька третьеводни хвасталась… Да врет? Смотри, ты не ври. У Юльки ничего не брал?
И она вдруг ревниво сдвинула брови, смешно черные под кукольными волосами.
Юрий устало протянул руки и посадил ее к себе на колени.
– Вот глупая! Если тебе веселее, чтоб я твои деньги проигрывал, так зачем мне лгать? Да мне сегодня больше и не надо было.
Лизок обнимает его голыми, похолодевшими руками и счастливо смеется. Шершавое сукно пальто царапает ей тело, цепляет кружева.
– Ужасно я в тебя влюблена. Ты такой… такой… – Не нашла слова, подумала. – Не знаю, какой. А только все бы сейчас тебе отдать и чтоб ты был доволен. Юлька вон так и ест тебя глазами. Тоже! И врет, врет… Коммерсант, говорит, у меня… А сама прошлогодние перья на шляпку нацепила. У ней за душой и с коммерсантом всего ничего.
– Вот постой, я ей получше кого-нибудь найду, – шутливо сказал Юрий.
Лизочка вся вспыхнула, дернулась, чуть не заплакала. Юрию не захотелось ее дразнить.
– Ну, хорошо, хорошо, – протянул он сонно. – И Юлька славная. Ты мне больше нравишься, вот и все. Знаешь меня, понравилась бы Юлька больше… Будь довольна тем, что есть. А теперь уходи, я спать хочу. Вот увидит еще Воронка, что тебя нет…
– Не проснется, храпит, как медведь. А веселый какой приехал, шут его дери, и даром, что прямо из комиссии, ухитрился, заранее прислал цветов, дорогие, белые, роскошнейшие! В горшке. Вот завтра, коли хочешь, тащи своей хамке!
Лизочка знала немножко про шалости Юрия с переодеванием. Не сердилась, – да и разве бы помогло? – а умирала-хохотала.
– Цветы? Так куда это я их с горшком потащу?
– Оборви, да и неси! Вот еще!
– Ну, завтра лень… – Он зевнул и прибавил опять: – Иди же, Лилька, право! Ну, гоп!
Она поцеловала коричневую волнистую прядь у него на лбу и соскочила.
– В тебя все влюблены, а вот ты со мной. И комната твоя у меня. А я больше всех влюблена. Ну прощай, спи и то. Небось уж час пятый, коли не больше.
У дверей она еще обернулась.
– Спи поздно. Мой-то часов в десять уедет. А мы завтракать станем.
– Ладно.
Она, вспомнив, засмеялась.
– Какой этот твой потешный, говорун-то… Сегодня в Эльдорадке… Так и плывет из него, так и плывет… Ведь это он и есть, к кому ты Верку нашу тогда возил? Расспрошу ее завтра…
– Да иди ты, наконец!
– Ну уж и Кноррище этот… Вот ненавистный! Чисто чугунный! Иду, иду, спи!
Тихо, опять по-мышиному, убежала. Юруля с наслаждением зевнул еще несколько раз, вскочил, сбросил с себя все, повернул кнопку – и огонь электричества провалился.
Глава девятая
Симпозион
Утром дождик. В Лизочкиной столовой «под дуб», с одним широким надворным окном – темновато. Завтрак смешной: дорогие сыры, закуски и фрукты из Милютиных лавок, прекрасное вино, а из горячего только и есть, что яйца всмятку.
Но Юрию и Лизочке это нравится, им весело, они смеются.
Подает на стол высокая, черноватая горничная, совсем молодая еще, но худая, точно болезненная. У нее короткий нос и лицо совсем не неприятное, волосы острижены и вьются.
– Верка! – кричит ей Лизочка. – Ей-Богу, вот смешной-то! Так и катит, так и катит! А видать, что ни скажи, – сейчас поверит! Дурынды они все, должно быть. И выдумает же этот Рулька, право! В курсистку играть!
Верка смеется, показывая тесные, белые зубы.
– Да как же ты? – пристает Лизочка. – Расскажи по порядку.
– Уж забыла, должно быть. У меня после больницы, от тифа этого, память такая стала…
– Ну, не ври! Чего тут, садись с нами. Я тебе икема налью. А ты расскажи. Мне интересно, потому что я вчера в Эльдорадке этого Морсова все слушала. Садись, садись.
Верка – давняя Лизочкина подруга. Года полтора тому назад, когда Юрий знал ее, она хорошо была пристроена, с богатеньким офицером, и даже Лизочке покровительствовала. Лизочку – тогда еще глупенькую, еще черноволосую девочку, Юрий однажды у нее видел мельком. С тех пор дела повернулись. Верке сильно не повезло. Запуталась в какую-то глупую историю, потом заболела воспалением легких, а выздоравливая, – схватила в больнице тиф. К весне едва выписалась. Ни кола ни двора. На улицу идти у Верки свой гонор, да и соображенье есть.
Лизочка – добрая душа, а тут и Юрий посоветовал: «Да возьми ты ее к себе в горничные. Сама все ноешь, что с „хамками“ не можешь сладить. Кухарку брось, дома ведь никогда не обедаешь, лакей у тебя при карете, а с Веркой отлично будет. И мне уж надоели эти соглядайки. Не повернись».
Так и устроились. Верка была довольна. Она после болезни слабая. А в белом переднике дверь дяде Воронке отворить, да с граммофона пыль смахнуть – отдых, а не работа. Они обе – Лизочка-госпожа и Верка-горничная очень естественно приняли данное положение. Так оно есть – чего же еще? Верка называла Лизочку «барыней», а Лизочка, при других, говорила даже ей «вы», как следует.
Порой они ругались, Верка «отвечала», но не более, чем настоящая горничная.
Старые «дела» Юрия с Веркой решительно никого не смущали. Они были забыты. Впрочем, Верка и прежде никогда Юрию не нравилась особенно. У нее осталась к нему послушливая преданность.
По приглашению развеселившейся Лизочки Верка, не жеманясь, села за стол и вино выпила.
– А ты его в гости не звала? – спросила она Лизочку про Морсова, переходя на дружеское «ты». – Вот интересно, еще узнал бы меня.
Лизочка захохотала.
– Никогда бы не узнал! Порожела ты с той поры здорово!
– Вот еще! Я поправлюсь, – сказала Верка, нимало не обижаясь.
– Ну ладно, ты мне расскажи обстоятельно! От него ничего толком не добьешься, – кивнула Лизочка на Юрулю. – Вот, сидит и смеется. Ну говорит, двоюродная сестра, ну курсистка, а ты что?
– Да я что? Мне тоже интересно. Он всегда, бывало, выдумывает… Научил меня, а память у меня была хорошая…
– Ну, ну? – нетерпеливо допрашивала Лизочка. – Чему ж он тебя научил? И как же там было?
Юруля, улыбаясь лениво, поощрил:
– Да расскажи ей, Верка. Я уж и сам забыл. Теперь уж этого и нет ничего.
– Нету? – спросила Лизочка с сожалением. – Что ж они? Рассорились все?
– Ну, много ты понимаешь. Я говорю про те вечера, на который я Верку повез. Да тебе не втолкуешь. Пусть Верка расскажет.
– А и смешно было, Лиза, – начала та с одушевлением. – Говорит он мне вдруг, хочешь, говорит, я тебя в самое что ни на есть утонченное общество свезу? Настоящие, говорит, аристократы, и ты между ними будешь. Я гляжу на него, а он смеется: аристократы. Как? духа, что ли? Это, мол, еще выше, да и забавнее. Наилучшие художники и писатели, говорит, строго между собой собираются и утонченно по-своему веселятся, и лишнего никто не допускает. А я тебя привезу.
– Ишь ты! – сказала завистливо Лизочка. – Я бы боялась. Выгнали бы еще скандально, если строго и на дому.
– Ну, я не боялась. Во-первых, что какие это там такие аристократы, точно мы их не видим, а затем он меня научил ловко. Оделась я в простую юбку и блузку белую, ну, пояс кожаный, однако все новенькое. Волосы наушниками, и будто я его двоюродная сестра, курсистка из Москвы. И будто я тоже, не хуже их, стихи могу писать, и стихи дал на бумажке, велел наизусть на случай выучить. А у меня память была о-отличная…
– Неужели помнишь? – воскликнула Лизочка. – А ну-ка, скажи! Скажи, душка!
– Теперь, после больницы, уж не знаю… Вспомню, так скажу. Ты слушай по порядку.
– Ну?
– Ну вот, и будут тебя, говорит, звать София, что значит премудрость.